Комментарии
- Комментарий удалён.
- 13 июл 20:16За убицством стояли большевики,которые боялимь,что царя могут освободить
- 13 июл 20:20Не факт, Ленин не был таким кровожадным как его представляют, для него было куда приятнее выгнать царскую семью из России без копейки что бы они за границей побирались бомжовали скажем так, а Троцкий исполнял приказ хозяев
- 13 июл 20:37Люблю читать , и желательно из разных источников, а не одну на всех, да и вообще если бы Российский народ имею ввиду Народ России до революции, Дак вот если бы народ любил Семью Романовых то некокой революция не было бы, за более чем 300 лет семью Романовых достал свой народ, все украшения роскошь и дорогая жизнь за счёт государства, если они любили царя то почему же пошли за большевиками?? , значит все не так как нам говорили
- 13 июл 20:39Кое-кто пошел против царя а кто-то за.не надо обобщмть.у коммуниздов было много наемников,например китаских и не только
- 15 июл 09:25Тридцать серебренников ещё никто не отменял.
Для того чтобы оставить комментарий, войдите или зарегистрируйтесь
Православная страница
:Эдуард Иванов
ИСПОВЕДЬ ПАЛАЧА СЕМЬИ РОМАНОВЫХ: НЕИСПОВЕДИМЫЙ СУД.
О ЧЕМ КРИЧАЛ ПАЛАЧ ЦАРСКОЙ СЕМЬИ ПЕРЕД СМЕРТЬЮ
В 1952 году в свердловской больнице умирал Петр Ермаков – один из тех, кто расстрелял Романовых. То, что он кричал в предсмертном бреду, заставило замолчать даже партийных врачей и вошло в тайные летописи XX века.
Старика Ермакова боялся весь коридор четвертого, «безнадежного» отделения свердловской больницы. Не то чтобы он был буйный. Напротив, днем это была гранитная глыба, а не человек. Бывший краском, герой Гражданской, персональный пенсионер союзного значения Петр Захарович Ермаков. Лицо – будто из камня тесаное. Глаза – два уголька, в которых давно выгорел всякий огонь. Он ни с кем не говорил, отворачивался к стене и молчал часами.
Но когда спускались сумерки, больничный корпус затихал и лишь скрипела под окнами старая ель, начиналось страшное.
Из палаты Ермакова доносился сперва тихий, сдавленный стон, похожий на скулеж затравленного зверя. А потом раздавался крик. Да такой, что у молоденькой медсестры Анечки кровь стыла в жилах. Это был не крик боли. Так кричит душа, заглянувшая в бездну.
— Уберите их! Уберите! — хрипел старик, мечась в липком поту. — Что вам надо?! Я всё сделал, как приказали!
Анечка, сжав в руке шприц с успокоительным, опасливо заглядывала в палату. Ермаков сидел на койке, исхудавший, страшный, и указывал трясущимся перстом в пустой угол.
— Они смотрят… Не мигая… Дети! Всё смотрят… Скажите им, чтоб ушли!
В углу никого не было. Лишь лунный свет чертил на обшарпанном полу бледный квадрат. Но старик видел. Он видел то, от чего седеют за одну ночь.
Опытный врач, прошедший финскую и Великую Отечественную, седой Семён Борисович, разводил руками: «Предсмертный бред, деточка. Деменция на фоне атеросклероза. Что ты хочешь, вся жизнь – сплошной стресс, наганы да расстрелы. Вот нервная система и не выдержала».
Анечка кивала, но сердцем чувствовала: дело не в медицине. Она видела бред у других стариков – те звали матерей, возвращались в детство, что-то бормотали о коровах и сенокосе. Ермаков был другим. Он не бредил. Он оборонялся.
Однажды ночью крик стал невыносимым. Старик рыдал – горько, по-детски, вцепившись пальцами в казенное одеяло. Анечка вбежала в палату. Ермаков вперился в нее мутным, умоляющим взглядом.
— Попа… Зови… — выдохнул он.
Анечка замерла. 1952 год. Свердловск. Вызвать священника в советскую больницу к «герою революции»? Это был верный путь в кабинет товарища майора из соседнего здания с решетками на окнах.
— Петр Захарович, успокойтесь, — залепетала она, — какой священник? Вы же коммунист. Вам отдохнуть надо.
Но старик будто не слышал. Он силился что-то вспомнить, его лоб покрылся испариной, губы беззвучно шевелились, складываясь в незнакомое, будто чужое слово.
— Прости… — прошептал он, и вдруг крикнул, четко и ясно, на весь этаж: — Иоанн! Кронштадтский! Прости!
Тишина, наступившая после этого крика, была оглушительной. Дежурный врач застыл в дверях. Санитарка выронила ведро. Имя, давно вычеркнутое из всех книг, произнесенное здесь, в цитадели победившего атеизма, прозвучало как выстрел из другого мира.
Ермаков затих. Он больше не кричал. Лишь шептал это имя, как заклинание, как последнюю соломинку, брошенную утопающему: «Иоанн… Кронштадтский…»
Утром он умер.
Анечка, заполняя бумаги, никак не могла взять в толк. Кто это — Иоанн Кронштадтский? Она спросила у старой нянечки тети Паши, которая еще помнила «ту» жизнь. Та перекрестилась украдкой и зашептала: «Святой был, доченька. Всероссийский батюшка. К нему вся Россия за молитвой ехала. Великий молитвенник и провидец был… Только помер он еще до революции, в тысяча девятьсот восьмом».
У Анечки всё внутри похолодело.
Палач, доживший до глубокой старости, человек, который десятилетиями хвалился своей ролью в «историческом событии» и читал лекции пионерам о «справедливом возмездии», в свой смертный час не звал ни Ленина, ни Сталина. Он не взывал к партии, которой служил всю жизнь.
Его душа, освобождаясь от каменной оболочки идеологии, в ужасе металась в поисках защиты. И в этом последнем, отчаянном поиске она не нашла ничего, кроме имени святого из той самой России, которую он собственноручно и с такой ненавистью расстрелял в подвале Ипатьевского дома. Святого, который умер за десять лет до его страшного преступления.
Почему именно его? Может быть, потому, что на невидимом суде, который начинается в сердце человека еще до Страшного Суда Господня, душа безошибочно знает, где истинная власть. И где единственное возможное заступничество. Этот крик был не просто предсмертным бредом. Это было страшное и невольное признание. Свидетельство, услышанное стенами советской больницы: можно убить Царя, но нельзя отменить Царство Небесное.
Эта история, затерянная в больничных архивах и устных преданиях, не о мести, а о тайне человеческой совести. Можно выжечь веру из книг и взорвать храмы, но нельзя отменить Божий суд, который начинается не за гробом, а в последнем вздохе человека, когда слетают все маски.
© Сергий Вестник