30593С 1976-1978гг. (блок1) фрагмент книги воспоминаний "ПЕРЕВАЛЫ" Автор Моисеенко В.Э. Глава 5 "ЮНОСТЬ В САПОГАХ. СЛУЖБА В АРМИИ. ЧАСТЬ 1" Через неделю состоялась комиссия по распределению, которая утвердила, кто из выпускников техникума куда поедет отрабатывать затраты государства на свое бесплатное обучение – по заявкам заинтересованных организаций. О том, чтобы остаться работать в республике, а значит – в городе, беспокоились в основном девушки, которые не хотели отрываться от родного дома, и привычных бытовых условий. Ребята же жаждали приключений, и не особо парились насчет географии места работы – всем уже было по 18 лет, всех ждал майский призыв в армию. Тогда призывались все годные по здоровью, не поступившие, или уже окончившие учебные заведения. То есть, 90-98 % юношей уходили, как тогда говорили, отдавать долг Родине (кто на 2 года, а призванные на флот – на целых 3 года). Поскольку по закону каждый из окончивших техникум должен был безропотно отработать 2 года там, куда его пошлют, а служба в армии приравнивалась к трудовому стажу, то отслужившие в армии уже ничего государству были не должны, и могли вернуться в то предприятие, и на ту же должность, с которой его призвали (которое сохранялось за ними на все время службы, как и у беременных женщин до окончания срока отпуска по уходу за ребенком до 3-х лет), а могли и устроится на новое место работы – уже по своему усмотрению. Я на эту комиссию тогда даже не явился, и приехав только несколько дней спустя, прочитал на стенде, что распределен на работу в Гурьевскую геолого-геофизическую экспедицию, для работы в районе полуострова Мангышлак, это Западный Казахстан (Интересно, что именно туда затем получил распределение и там, а точнее, в городе Шевченко, работал несколько лет мой брат Олег; но об этом позже). Я отправился в библиотеку, где изучил карту Гурьевской области, прочитал несколько книг о ее природе и изученности ее геологии, а также все, что смог найти о этой самой экспедиции, куда меня посылало государство. Мне стало понятно, что основное направление ее работы – это поиски воды и нефти, то есть работать мне предстояло с приборами, погружаемыми в скважины, а район работы представлял собой сплошной участок засоленной голой степи, практически пустыни, между плато Устюрт и западным побережьем Каспийского моря. От всего этого веяло таким унынием и безнадегой, что я просто потерял интерес к этой перспективе. Говорили, что диплом отдадут только по прибытии на предприятие, куда тебя распределили (но это оказалось неправдой – все мои сокурсники вскоре получили его в техникуме). И что при увольнении по призыву трудоустроенный выпускник техникума получает выходное пособие в размере полумесячной зарплаты (но меня и это не прельстило, ведь при окладе техника-геофизика в 105 рублей речь шла о каких-то жалких 50-ти рублях). В итоге ехать по распределению в Гурьев я отказался, точнее, просто не получил направление, проездные, и не купил билет (я даже не получил на руки свой диплом: сначала в техникуме не было бланков «красного диплома», а потом я просто перестал этим интересоваться). Какой смысл – ведь через месяц меня должны были призвать в армию. Перспектива провести этот месяц в голой пустыне в качестве техника-новичка, а фактически разнорабочего на побегушках, меня не прельщала. Возможно, теперь я бы и согласился поехать туда, просто из любопытства, чтобы посмотреть, как там люди живут. Но тогда мной владели совсем иные мотивы: у меня же была «любовь»! И я был поглощен ею полностью. Мать, видя это, устраивала крикливые истерики на тему: как это так, что «какая-то пиписька» мне важнее ее самой, драгоценной, чем сильно действовала мне на нервы, и без нее встрепанные вовсю штормящими во мне чувствами. Получив вскоре повестку, я отправился в военкомат, где после медосмотра на призывной комиссии (прикольно было стоять перед сидящими за столом с красной скатертью уважаемыми людьми в одних только семейных трусах, но так уж тогда было принято) обнаружилось, что по зрению я на грани призыва: один глаз – минус 5,5 диоптрий, второй – минус 6, и это при установленном медицинскими нормами отказе в призыве при близорукости минус 6 и более. Военком в сомнении спросил у меня, а хочу ли я сам служить в армии, на что я твердо заявил, что хочу, потому что армейская служба – это долг любого мужчины. И добавил, что, учась в техникуме на геофизика, освоил самые разные приборы, прошел курс НВП, и освоил воинскую специальность радиометриста-химика. Не знаю что именно: наличие у меня военной подготовки, или моя проявленная убежденность, но это перевесило, и меня отправили на призывной пункт. Наш городской призывной пункт возле городского вокзала тогда представлял собой обычную огороженную высоким забором из бетонных плит площадку с навесами от солнца по периметру, вокруг небольшого домика, вероятно еще довоенной, саманной постройки. В силу географических условий Таджикистана, сюда стягивались для отправки во все уголки необъятной страны не только призванные душанбинцы, но и призывники из горных и южных районов, то есть с большей части республики. Так что толпа там во время призыва собиралась огромная. Вовнутрь пропускали только призывников с повестками, там и так была сутолока и неразбериха, с которой едва справлялись мечущиеся между ними офицеры, потому многочисленные несчастные родственники-провожающие за воротами толпились вокруг этого «загона» для новобранцев прямо на жарком уже солнце, или располагались группами под деревьями возле него. Призывники собирались с раннего утра, еще до 8 часов, но сформированные по спискам команды уходили только тогда, когда на вокзал подавали предназначенный ей вагон. Это был обычный плацкартный пассажирский вагон, впрочем, заранее - еще при проектировании - как и всё в советское время, приспособленный для использования его военными. Этот вагон, или несколько таких вагонов, обычно прицепляли к обычному попутному рейсовому пассажирскому маршруту, который доставлял их до узловой станции, где вагоны сортировали, перецепляя к тем маршрутам, что шли в нужном направлении. Я думал, что меня увезут куда надо сразу, в первый же день, потому и явился с легкой душой и запасом провизии. Но вскоре выяснилось, что меня каждый раз при отправке очередной команды держат в роли запасного, чтобы доукомплектовать ее при чьей-то неявке. Как назло, каждый раз являлись все, и потому я по очереди побывал в команде строительных войск, отправившуюся на Урал, команде войск связи, отправленную на Балхаш, и даже в команде псковских десантников (ну, это было явно по ошибке). И каждый раз команда уезжала без меня, а я отправлялся домой со строгим наказом явиться завтра к 8 часам утра. Только теперь я понимаю, что все это был не обычный армейский бардак, а меня просто не очень-то хотели призывать из-за моего слабого зрения, и держали в резерве, так сказать, запасным призывником на всякий случай. Но тогда меня эта неопределенность тогда очень тяготила. И через несколько дней я обратился за помощью к офицеру военкомата, который уже ко мне успел привыкнуть, и узнавал в лицо. Я объяснил ему, что я уже простился с семьей и девушкой, и теперь выгляжу очень глупо. Только тогда наконец-то меня окончательно приписали к команде, отправляемой завтра, которая вся состояла из «косых» и «хромых», малорослых, слишком худосочных или напротив, слишком толстых призывников. Половина команды была такими же очкариками, как и я. Назначение и направление движения команды было большим секретом. Я поделился своей радостью с матерью, и был очень приятно удивлен, когда она с братом появилась на вокзале при моей посадке в вагон, забитый под завязку – призывники спали в три яруса, кое-где – даже и в две смены. Старшим у каждой команды был офицер, так называемый «покупатель», но мы своего видели только один раз – в военкомате, когда он расписывался за получение призывников, а куда он потом делся, я не знаю. Всем в вагоне заправлял здоровяк-сержант, он вроде как был азербайджанец, но все команды отдавал чисто русским матом. Он выдавал нам на каждого ежедневный так называемый «сухой паек»: пару банок готовой каши с примесью мяса, и пару сухарей, плюс несколько кусочков сахара на человека, а также банки со сгущенкой – одну на четверых (густой черный чай на всех желающих заваривал проводник). А вот откуда призывники берут спиртное – это извечная военная тайна. Домашних харчей нам всем хватило на сутки - до Ташкента, последние куски доели в Алма-Ате, а армейские сухари и консервы быстро надоели. На стоянках в городах нас не выпускали, но самые ушлые все-же умудрялись выбираться на перрон (в том числе и через окна), и где-то добывать и спиртное, и съестное. Подозреваю, что одна половина всего это была подарками сердобольных жителей и торговок на перронах, а вторая элементарно бралась разбойным «хапом». Известно, что самый безнаказанный хулиган – это уже призванный, но еще не принявший присягу воин. А если он еще и пьян – ему вообще море по колено. Милиция их задерживать уже не имеет права, а за воинские преступления их судить еще нельзя. Максимальное наказание – это гауптвахта, отсидка в которой не сильно отличается от обычной воинской службы. Наш вагон перецепляли в Ташкенте и Алма-Ате, а в Новосибирске перецепили к целому эшелону таких же вагонов с новобранцами, что и наш. Постепенно становилось все холоднее, и мы, в наших душанбинских майских рубашечках и маечках, стали мерзнуть. Наш проводник-таджик безропотно включил в вагоне отопление (растопил печь), а когда на него накинулся с проклятиями начальник поезда, он тут же получил в глаз от братвы, но теперь ребята стали на остановках воровать еще и уголь для нашего проводника. Вопросы, куда мы едем, мы уже не задавали – все равно ответа на них не было. Но когда в окна вагона мы увидели прекрасный Байкал (несмотря на май месяц, он был все еще подо льдом), мысли о том, куда же это нас с нашего юга занесло, овладели всеми. Стали отслеживать станции, которые проезжали, переиначивая их названия на американский лад – Иркута, Читаго, Хабара… В Хабаре весь мой вагон и высадили. А наш «веселый поезд» отправился далее, в Приморье, которое тогда представляло целую россыпь разнообразных воинских гарнизонов. Половина призывников из нашего вагона по списку отправилась служить обслугой самолетов на аэродромы, вторая половина (и я в том числе) – в радиотехнический полк ПВО. Построенная еще в 30-е годы четырехэтажная кирпичная казарма стояла на юге Хабаровска, в Ильинке, недалеко от магазина «Океан», рядом с Домом офицеров в парке. Там я провел свою первую армейскую ночь, на третьем ярусе длинного ряда железных кроватей в большом помещении армейской казармы… Позже оказалось, что это был полковой актовый зал, временно приспособленный для размещения новобранцев. Проснулся я от нарастающего грохота: впечатление было такое, что быстро приближался грохочущий металлом железнодорожный состав – это вскакивали и прыгали с коек призывники. Команды «Подъем!» я не слышал – был еще непривычен к воинскому режиму. Кое-как одевшись спросонья, я встал в строй, чтобы услышать отповедь сержанта, что мы слишком долго одевались. После трех циклов раздевания и одевания по командам сержанта с зажженной спичкой в руке, мы свой первый урок наконец усвоили. Этот прием – тупо повторять манипуляцию, пока не научишься выполнять ее автоматически, укладываясь в установленный норматив, или превышая его – в армии абсолютно везде в ходу. При этом время выполнения команды фиксируется, как правило, по последнему в группе, или, как говорят в армии – по крайнему; и этот мушкетерский принцип – «один за всех, и все за одного» - в армии незыблем. Нам всем после бани принесли и выдали униформу, и матерчатые мешки, чтобы мы отправили бесплатной почтой назад домой свою гражданскую одежду. В окна и двери стучались уже служащие солдаты, кто умолял, а кто и требовал, чтобы гражданку не отправляли, а отдали им – для самоволок. Некоторые отдавали. Себе не оставляли – никто же не знал, где мы окажемся завтра. Досаждавших нам «самовольщиков» прогонял все тот же сержант, что сопровождал нас в вагоне, и заставлял по очереди каждый день до блеска вычищать купе и туалет в поезде. Он же подсказывал, как пришивать погоны и петлички, и ежедневный чистый белый воротничок, и советовал сразу накрепко перешить на робе пуговицы, чтобы не терять их. За годы службы я научился владеть иголкой не хуже швеи, а вот как в тот первый день в армии у меня болели пальцы от неумелой работы с иглой, я помню до сих пор. По две иглы он раздал каждому, рассказав заодно, что Наполеон расстреливал солдат, у которых при осмотре было обнаружено их отсутствие. Мы хранили их в пилотках, одну с белой, а другую с черной ниткой. Все предметы одежды он заставил пометить, для чего мы использовали густо разведенную хлорку, чтобы не путать вещи с соседом, и чтобы их не крали солдаты из других подразделений. Макая в нее спичкой, мы натыкивали ею свои фамилии и номер части на изнанке сапог и робы, пилоток и ремней. Ремни были из кожзаменителя, и медные пряжки на них должны были блестеть, их начищали мелом, или дефицитным тогда шлифовальным порошком «паста-гоем». В тумбочках запрещалось держать что-либо, кроме зубной пасты и щетки, мыла и ваксы для чистки кирзовых сапог. Можно было, конечно, держать там книжку, или письма из дома, но мы их там не держали – прятали в укромных местах. Кожаные ремни и сапоги, а также зимняя теплая форма «ПШ» (полушерстяная) продавались в солдатских магазинах. Их можно было раздобыть и бесплатно, со склада, но носить их солдатам-первогодкам («салагам») строго запрещали старослужащие («старики», или «деды»), как и делать «гармошку» на сапогах, ушивать робу в талии, вставлять пластмассовые вставки в погоны и проволоку в воротничок. Это было исключительной привилегией «стариков», которые ревностно следя за внешним обликом «салаг», и требуя полного соблюдения его уставного вида, сами не соблюдали его. Первым опознавательным знаком «деда» был всегда расстегнутый воротничок. А еще они носили ремни, не шибко затянутыми на поясе, при этом сами требуя от «салаг» затягиваться им так, чтобы кулак за ремень не пролазил. Демонстрация расслабленных ремней на пузе «дедов» в строю была опасна, периодически наши офицеры докапывались до них, проворачивая пряжку несколько раз вокруг оси – сколько раз получилось, столько нарядов (а то и суток гауптвахты) виновный и получал. Ну, нарядом «деда» не испугаешь, он в нем не сильно устает, доверяя там всю грязную работу «салагам», а сам ограничиваясь только присмотром за ними, чтобы все делалось в срок и должным образом. А вот гауптвахта с ее изматывающей строевой подготовкой, палочной дисциплиной и сном одетыми на голых фанерных поддонах («вертолетах») вместо кроватей – это уже серьезно. Но избегать наказания за ремень было у них «западло», и потому, заступив в караул по охране гауптвахты, я если видел там старослужащих солдат, то попавших туда в основном именно за это. Долго и трудно мы осваивали искусство наматывания портянок на ступню под сапог. Мы уже знали, что норматив для построения полностью одетого солдата из спящего состояния составляет 45 секунд. И самым трудоемким в нем является именно процесс наматывания портянок. В нем важно все: начиная с правильного размера и формы портянки, и кончая способом ее закрепления на ноге. Размотавшаяся или сбившаяся портянка приводила к натиранию ног, и как следствие – к хромоте солдата, и его выбытию со службы, а это уже ЧП. Увидев потертости у новобранца, сержант заявил: «Натер - дисбат, сломал – санбат. Лучше бы ты ее сломал». Такое запоминается. Уже к концу первого года службы я наматывал портянки на ногу за пару секунд, и они не спадали. Но весь этот год я вдоволь намучался с ними. Хорошо, что хоть теперь и сапоги, и портянки в армии ушли в прошлое. Служебной солдатской обувью тогда у всех были кирзовые сапоги, в отличии от обмундирования, которое меняли каждые полгода, их выдавали на год, к концу которого они часто протирались на суставе и дырявились в подошве. Фактически, сапог солдату хватало только месяцев на восемь, дальше начинались мучения. В каждой роте было оборудование для ремонта обуви, и, как правило, всегда находился и нештатный мастер-охотник ее ремонтировать, его мастерство солдатами ценилось и вознаграждалось нехитрыми солдатскими «подгонами», так же, как и мастерство парикмахеров, зубодеров, и других общеполезных «народных мастеров». Наиболее шустрые и наглые из нас хвастали досрочно полученными сапогами, но для этого надо было дружить не только с каптером, но и самим ротным старшиной, с которым у меня было взаимно-обратные по смыслу отношения. Сапоги до блеска натирали щетками с жирным черным гуталином, банка с которым стояла в каждой казарме. Сержанты и старослужащие, у которых водились лишние деньжата, покупали в солдатской лавке баночки ваксы, которая давала больше модного блеска. Офицеры носили кожаные сапоги со скрипом, а свои парадные ботинки чистили коричневым, «офицерским» кремом. Поскольку служили мы практически в городских условиях, уход за обувью сводился к наведению блеска на ней, что было несложно, это вам не грязь палкой счищать. Хотя позже, во время службы на КП, после наших неофициальных вылазок в лес, наши сапоги приходилось предварительно отмывать и сушить. Но вот однополчанам, служившим по разбросанным по таежному краю точкам, где даже плац для занятий строевой подготовкой не всегда асфальтированный, я не завидовал (из-за того, что большая часть личного состава роты всегда была на боевом дежурстве, наша ротная казарма обычно была полупуста, и потому солдаты из других подразделений, бывая в Хабаре по разной нужде, обычно ночевали именно в ней). «Старики» носили сапоги, смятые «гармошкой», на манер деревенских парней на танцплощадке, а также набивали дополнительные каблуки и «цокающие» при ходьбе набойки, за что им тоже доставалось от офицеров. Особым шиком было приделать к подошве шайбу из стали, дающую при ударе о камень заметную в темноте искру. Но главная беда от сапог оставалась на полу казарм – это черные следы от шорканья резиновой подошвой по деревянному паркету, которым повсеместно были покрыты полы в казармах (линолеум тогда был еще в дефиците). Эти следы выглядели уж очень непривлекательно, и потому этот деревянный паркет периодически скребли битым стеклом, после чего натирали мастикой. Это дело поручали обычно новобранцам. Даже отслуживших всего полгода было уже не заставить скоблить полы - это считалось презренным делом. А вот натирали его все - обычно дневальные - в том числе и "старики". Для этого прямо на сапог надевали мохнатые тапки, и – «раз-два-три, раз-два три», двигались по полу в ритме вальса, пока ноги не начинали отваливаться от усталости. В общем, в армии было в достатке способов занять солдата тупым и бессмысленным трудом на износ – это чтобы все съеденное им не в жир, а в мышцу откладывалось. Еще в поезде я самонадеянно схватил сразу шесть кружек с горячим чаем для своего купе, и сильно обжег себе ими костяшки пальцев. В полку же нас сразу кинули в наряд на кухне, я был на мойке посуды, и эти ранки на пальцах загноились. Вскоре я почувствовал себя плохо, у меня подскочила температура. Доложив на утреннем построении по команде, я, отбившись от дневального, собрался понежиться в постели, отдавшись накатившей слабости, но тут появился какой-то прапорщик, который не захотел никого слушать, и увел всех сказавшимися больными солдат таскать узлы с бельем на складе. Там я едва не потерял сознание от слабости, и едва дождавшись часа приема в полковом лазарете, наконец-то показался врачу. Капитан медслужбы осмотрев меня, заметно напрягся, и уложил меня в постель, заставив сержанта-фельдшера немедленно вколоть мне антибиотик. Не успел я забыться, как мою койку стал пинать сосед по лазарету, очкарик с ногой в гипсе, требуя принести «дедушке» обед. Я хотел послать его, но видя его костыли, и погоны сержанта на лежащем рядом на табурете кителе, покорно поплелся с пустыми бачками и чайником на кухню. Та была недалеко - всего-то только плац перейти, но этот поход дался мне тяжело - я буквально валился с ног. Получив обед на всех, я из последних сил принес бачки и чайник из кухни в лазарет. Там, увидев меня с грузом, сержант-медик наорал на «дедушку», чтобы тот не гонял меня, а то я «ласты склею». Оказалось, что у меня не просто воспаление лимфоузлов, а сепсис, на грани общего заражения крови. Тут я понял, что застрял здесь надолго. И действительно, я провел в лазарете две недели. За это время, пока я отлеживался, из него выписались все, кроме того самого «дедушки», который все продолжал требовать уважения к себе, пока я ему не объяснил, что я уже выздоравливаю, и теперь уже могу его же костыль ему в жопу вставить. Впрочем, за неимением никого другого, мы дружно продолжали играть с ним в шашки и домино, и вместе разгадывать кроссворды. Карты в армии были под строжайшим запретом, и те, что я пару раз видел за годы службы, были самодельными. Этот почти курортный кайф обламывал мне только сержант-фельдшер, от уколов которого его толстой иглой у меня уже сильно болела вся задница. Капитан медицинской службы оказался моим земляком-душанбинцем, и при отсутствии у него на приеме больных часто звал меня на чаепитие с разговорами о Таджикистане, и о обычаях таджиков. Он явно страдал ностальгией, и был рад общению с земляком. Выписавшись из лазарета, я отправился на поиски своей команды, и «нашел» ее (отвезли!) на территории большого военного аэродрома в Переясловке (ужасное место в долине Хора - одного из притоков Уссури, южнее Хабаровска, вечерами густо кишевшее комарами). Казарма, в которой располагалась наша учебная команда, там располагалась вблизи взлетной полосы, и во время ночных полетов грохот от взлетающих «сушек» сотрясал не только окна, но стены, и спать было практически невозможно. Здесь я впервые заступил в суточный наряд – дневальным на тумбочке. Мне выдали штык-нож, и после инструктажа, и устранения многочисленных придирок к моему внешнему виду, поставили стоять у тумбочки на входе в спальное помещение. Дневальный – это лицо воинской части. Именно он первым встречает всех входящих в помещение, и от него зависит, пройдут ли он в него, или нет. Его обязанностью было охранять сон сослуживцев, а также предупреждать их о появлении командиров, и, при получении соответствующей команды, объявлять тревогу. Каждые четыре часа меня менял такой же дневальный, а руководил нарядом дежурный сержант – один из двоих, что руководили нами. За эти четыре часа безотлучного нахождения у тумбочки на входе затекали ноги, хотелось курить и сходить в туалет, а ночью – дьявольски хотелось спать. Но отлучаться от нее можно было только с разрешения дежурного сержанта, при условии замены другим дневальным. Свободный от тумбочки дневальный тоже не сидел без дела – он под руководством дежурного сержанта постоянно что-то чистил, мыл, убирал, а то и ремонтировал с молотком и напильником в руках. То есть работал уборщиком. Мой первый опыт такой службы был скучным и неинтересным, в отличие от такой же службы в городской казарме, но об этом позже. Помню только, как я ночью брезгливо давил на оконном стекле многочисленных комаров, наполненных кровью спящих сослуживцев, следы от которых меня же затем и заставили со стекол оттирать. За едой мы группой ходили с бачками и термосами в столовую аэродрома, где нас почему-то третировали и унижали повара в голубых погонах, и мы не понимали, почему они так к нам относятся (об этом позже). Неподалеку от аэродрома, в большом наземном ангаре располагался пустующий запасной командный пункт нашего полка, который мы использовали как учебные классы. Мы – это учебная команда роты управления радиотехнического полка. Там занимались планшетисты, дикторы, телефонисты, радисты и фиксаторы. К моему удивлению, в учебной команде роты управления из душанбинских призывников, с которыми я ехал в одном вагоне, остался только я один, остальные были кубанскими казаками и жителями Казахстана. Один парень был из Волгограда (пройдоха Баштовой). Мы все быстро сдружились и притерлись друг к другу. Наш замполит читал нам лекции, и пояснил, что мы служим в воинской части ПВО страны. Наша задача – охранять небо Родины. Следить за всеми летающими предметами, и в случае массированного нападения (войны) вовремя засечь его, доложить наверх, и … гордо умереть. Потому что по всем разведданным, наш командный пункт является целью №1 любого нападения – хоть китайского, хоть американского, и даже абсолютно невероятного японского. КП наш находится на сопке, он врыт в землю на много метров, и потому по нему обязательно шарахнут ядерной боеголовкой. И она нас гарантировано убьет. То есть война начнется с нашей смерти. Поэтому нам стрелять из автомата не придется. И действительно, из своих штатных автоматов стреляли мы за всю службу всего по три боевых патрона (я – четыре, но об этом позже). На строевой подготовке с нас спрос тоже был так себе, на парад нас не готовили, лишь бы только в столовую строем дошли. Физпоготовку тоже никто с нас, «убогих», особо не требовал, хотя поощряющих матюков при исполнении упражнений на плацу отгружали сполна. В то же время я понимаю, что за годы службы потихоньку я полностью освоил весь воинский минимум: и строевую, и физминимум, и химзащиту, и все свои смежные воинские специальности, и выживание в самых невероятных условиях, включая полное самообслуживание – начиная от починки одежды, до организации регулярной помывки и борьбы с паразитами в любых условиях. Все дело в том, что в армии действует непреложный принцип: солдат все время должен быть чем-то занят, чему-то обучаем, ему все время нужно создавать трудности. Иначе у него появляется свободное время, и, как производное от этого, случаются всяческие глупые эксцессы и трагические происшествия. Особенно наших офицеров беспокоили инциденты с оружием. Они четко делились на три группы: бегство из части с оружием, самострелы и расстрелы сослуживцев (т.е. его несанкционированное применение). Первое – это скорее разновидность самовольной отлучки, или «самоволки», как ее называли солдаты. Самовольная отлучка солдата и самовольное оставление им части – это очень разные с юридической точки зрения события. Целью кратковременных самовольных отлучек были вылазки в магазин, иногда на почту, часто на свидания с девушками. «Самоходы» были всегда, и будут всегда, от случайных, до нагло-системных, но за это предусмотрена всего лишь дисциплинарная ответственность: наряды, запрет на увольнительные, всякого рода грязные работы, в крайнем случае – несколько суток гауптвахты (если, конечно, беглец во время отлучки не совершил преступления, за которое придется отвечать уже не перед командиром, а перед военным прокурором). Другое дело – самовольное оставление части: это фактически дезертирство, уход со службы с целью ее прекращения в принципе. Где проходила грань между ними, решал командир части (ходила байка про комполка, которому доложили про пьяного в дупель солдата, валяющегося за забором части, и он спросил: он лежит головой к проходной части, или от нее?; и узнав, что головой к ней, удовлетворенно изрек – значит, шел в часть, потому надо просто отнести его в казарму и дать наряд вне очереди). Командиры вовсе не горели желанием выносить сор из избы, потому что именно они и отвечали за воспитательную работу в частях. Потому были случаи (но не в нашем полку), когда беглеца специально отряженные командиром части команды втихую, неофициально искали беглецов неделями и месяцами, и находили их обычно по домам, под мамкиной юбкой (родственники иногда даже звали на помощь против них местную милицию, не понимая, что они тем самым включают уголовную ответственность для своих чад, применение которой командир части всячески пытался избежать). Случаи бегства из армии тогда были, хотя, по моей оценке, они составляли не более 0,01 процента от числа призванных новобранцев, гораздо больше было демобилизованных по здоровью, или по семейным обстоятельствам (рассказывали, что у законной жены одного сержанта через год после призыва родился второй ребенок, явно без его участия, и ему тогда предлагали на выбор – либо признать отцовство, и в соответствии с законом о непризыве отцов двух детей тут же демобилизоваться, либо не признать, и остаться служить). Как правило, 90% беглецов быстро вылавливали: если не на вокзале в Хабаровске, то в пассажирском поезде на перегоне Хабаровск-Волочаевка, то есть на первом же перегоне в сторону центральной России (а куда же еще деваться беглецу без документов, на самолет не сядешь, на пароход тем более). Была пара случаев, когда беглецов ловили идущими домой пешком по шпалам Транссиба (потому что умственное развитие решившихся на побег солдат всегда заведомо было ниже плинтуса). Про пожелавших прятаться по заимкам и охотничьим домикам я как-то не слышал, потому что местных ребят-дальневосточников всех отправляли служить на запад, за Байкал, или на флот, а неместные дружно боялись тайги, болот, медведей и особенно тигров. Причины побега были разными: тут тебе и маменькины сынки, не желающие тянуть лямку, и несчастные влюбленные, которым позарез надо поговорить с девушкой (один был - с мамой при смерти), и совершившие преступления (а теперь страшившиеся наказания), и слабаки, убегающие от дедовщины (последние случаи тщательно расследовались, но опять же командиры и тут старались обойтись без прокуратуры – по той же причине). За годы моей службы суд над «дедами», допустившими издевательства над сослуживцами, был только один (в самом начале моей службы, и что они натворили я толком не знаю), и тогда двоим «дедам», чьи фамилии нам объявили перед строем, дали по два года дисбата (дисциплинарный батальон – это воинские части министерства обороны, как правило - в Заполярье, с колючей проволокой вокруг части, и жесткой тюремной дисциплиной внутри; служба в нем считалась продолжением воинской службы, и как уголовное наказание нигде не регистрировалось, а прошедшие такую службу в дисбате даже возвращались дослуживать остаток основной службы в свои части). Но все это было только «семечками» по сравнению со случаями, когда беглец прихватывал с собой оружие. А это было часто, потому что незаметно слинять со службы легче всего было часовому, или караульному, в одиночестве несущему службу на посту во всеоружии. Оставить оружие на посту догадывались немногие, опять же в силу своей недоразвитости. Вот тогда это было уже настоящее ЧП, и тогда целые полки с БТРами и вертолетами поднимали по тревоге, чтобы прочесывать местность, патрулировать и блокировать дороги и станции (мало ли что придет в голову «психу» с оружием?!). Половина пойманных потом оправдывалась, что они просто побоялись оставить свое оружие без присмотра, чтобы оно не попало в руки случайных людей, были и те, кто прятал его, топил в реке или болоте. Помню байку про беглеца-сержанта, который, заступив на дежурство по роте, вынес из оружейки сразу 6 автоматов, чтобы продать их, но был задержан в 200-х метрах от забора своей части комендантским патрулем. Её обычно для профилактики рассказывали всем, кто впервые заступал в наряд дежурным по роте, и получал в руки ключи от оружейной комнаты. Редко кто из беглецов, будучи настигнутым, отстреливался – это была почти верная смерть для него, потому что подставляться под его пули никто не собирался, а уничтожить стрелка у армии средства есть всегда, и в избытке. Если у пойманного не хватало хотя бы одного патрона в магазине, его уже без колебаний передавали в прокуратуру (я знаю только один такой случай, но о нем позже). Самострелы тоже бывали, примерно 1-2 в год (я имею в виду не в нашем полку, там такого ни разу не было, а вообще на слуху, скажем так: на всю полумиллионную Дальневосточную группировку). Каждый раз проводилось тщательное расследование, что стало причиной – неумелое обращение с оружием, «дедовщина», или несчастная любовь (последняя, по слухам, была в приоритете версий, но точной статистикой я не располагаю). Предотвратить самострел в армии физически невозможно: мало ли что в голове у того же караульного во время несения им службы на одиноком посту? Поэтому больше нажимали на профилактику всего этого – офицеры буквально накидывались на психологически слабых солдат, лезли им в душу, настойчиво расспрашивали про дом, семью, любимых, любые проблемы в семье, и пр. Тех, кто весел и доволен, не очень доставали, а как только парень начинал скучать, примолкал, мрачнел, или начинал жаловаться – его тут же брали на заметку. Того же требовали и от сержантов; те первыми замечали что-то неладное с товарищем, но сообщать «наверх» не торопились (у меня был случай, когда по моей просьбе с командного пункта убрали проблемного солдата, но об этом потом). Гораздо опаснее и «громче» были расстрелы сослуживцев, и все они были связаны исключительно с «дедовщиной», точнее с издевательствами и унижениями, которые происходили в ее рамках. Как правило, если случалась такая трагедия, командир подразделения наказывался дисциплинарно – вплоть до увольнения из армии. Для офицеров это тогда было большой личной трагедией, ведь в своем большинстве все они тогда были идеалистами и не мыслили себя вне службы. Тогда офицерам платили незаслуженно мало, и бесплатное содержание – обмундирование, служебная квартира и транспорт – не покрывало даже части семейных расходов, в первую очередь потому, что их жены и другие члены семьи были лишены возможности работать из-за дефицита женских должностей и рабочих мест в гарнизонах; их распределением и конфликтами из-за них там занимался, в основном, женсовет, который как скажет, так и будет, ему боялся перечить не только командир части, но и генералы, не говоря уже про комендантов, начальников гарнизонов, и пр. Офицерское жалование сильно зависело от звания и должности, потому за них-то офицеры, бывшие в массе своей просто бессребрениками, и фанатами армии, и держались. Кроме того, был и вездесущий культ карьеры – все хотели стать генералами, даже не задумываясь – а зачем, и что это даст армии, если тебя вдруг действительно занесёт на генеральскую должность. По-моему, лучше всю жизнь быть на своем месте прекрасным полковником, или капитаном, или даже лейтенантом, чем стремиться занять пост, которому ты явно не соответствуешь. Зная всю внутреннюю кухню русской армии, я прихожу к выводу, что для нее любое нападение врага всегда будет внезапным и вероломным. Потому что наша армия не столько готовится к первому удару врага, сколько бережется, как бы в ней самой чего не случилось. На это и тратят всю свою энергию наши командиры и генералы. А я не понимаю, чего же так судорожно бояться того, что и так с завидной регулярностью случается каждый год? В основе этой боязни находится личная трусость людей, которые из кожи вон лезут вверх по карьерной лестнице, но при этом всего боятся, в первую очередь боятся быть настоящими лидерами. Я быстро догнал учебную программу, пропущенную из-за болезни, в том числе поучаствовал в единственных наших за всю службу стрельбах боевыми патронами. Сначала их хотели провести на аэродромном стрельбище в Переясловке, и мы даже приехали туда, и некоторое время с интересом наблюдали за процессом пристрелки бортовых пушек и пулеметов (самолеты с работающими двигателями подъезжали по бетонной дорожке, давали очередь по мишеням, и развернувшись на месте, уезжали на стоянку). Но затем оказалось, что «голубые погоны» запретили нам стрелять на их аэродроме, и нас повезли в район поселка Вяземский. Там, в узком распадке между сопками мы сами установили мишени, и выставив посты, чтобы под пули не попали гражданские, отстрелялись. Каждый по очереди выпустил из своего автомата по три патрона. У меня были три восьмерки, это считалось неплохим результатом. Некоторые стрелки допускали промахи, один вообще ни разу не попал по мишени. Я слышал, как офицеры ругались, что на стрельбу очередями им патронов не дали, потому что кто-то там торгует патронами для охоты. Затем ребята выкатили из кузова крупнокалиберный пулемет ДШК на металлических колесиках, патронов к которому было сколько угодно, и офицеры разрешили стрелять из него всем желающим, чтобы «почувствовать стрельбу очередями». Некоторые обрадовались, и палили, как в бою: длинными очередями, их с трудом отгоняли другие желающие. Некоторые пристраивались к пулемету по нескольку раз. Но были и те, кого это не прельстило, например, помню полное равнодушие к стрельбе у увальня Павлюка. Я тоже не стрелял из ДШК: у меня в тот жаркий день сильно разболелась голова, и каждый его довольно громкий выстрел больно отдавался в ней. Таблеток ни у офицеров, ни у водителя не было, и я мучился в ожидании, когда же это все кончится. Раскаленный ребристый ствол пулемета с воздушным охлаждением дымился: на нем горела падающая от его грохота на него хвоя с высоких елей и сосен вокруг. Пока один солдат под присмотром офицера стрелял, остальные под присмотром сержанта вскрывали коробки с патронами, и набивали ими освободившиеся пулеметные ленты. Только расстреляв весь взятый с собой немалый запас крупнокалиберных патронов, мы вновь погрузили пулемет в кузов и уехали в часть. Где наша учеба продолжалась: мы учились чистить свои автоматы, и собирать и разбирать их, засекая время на это. Мне, прошедшему в техникуме довольно полный курс НВП, это было нетрудным. Чистить же пулемет после стрельбы сержанты нам тогда не доверили, и увезли его в полк. Стрельбы оказались последним эпизодом обучения моей команды (курс молодого бойца для меня таким образом, продолжался только один месяц, большую часть которого я провел в лазарете; для радистов он был подлиннее – три месяца, а тем, кто попал в школу по подготовке сержантов – целых полгода), и уже через 40 дней после прибытия я на плацу полка вместе со всеми принимал воинскую присягу. Удивился приезду туда скорой помощи, но я сам тому свидетель: потерявших сознание от волнения солдат было не меньше десятка. Только тут до меня дошло, куда я попал, и что такое армия… Солдат, одевая военную форму, уже приносит себя в жертву Родине. И неважно, когда и как его убьют – он уже готов к этому, и даже внутренне согласен на это. Из этого вытекает чувство воинского братства – ничто так не объединяет и не роднит, как ожидание смерти в одном строю, плечом к плечу. Это не приятельство, не дружба, и даже не родство, нет. Это что-то из гораздо более высокого порядка человеческих отношений. Никогда и ни в ком в своей дальнейшей жизни я не был так уверен в готовности помочь, защитить и выручить, как в своих однополчанах. И сам я безусловно был готов пожертвовать собой ради любого из них. Воинское братство действительно существует. Я затрудняюсь судить о его природе (наверное, это инстинкт группового выживания). И еще: пройдя через эту шлифовку суровой мужской дружбой, замешанной на внутренней готовности умереть плечом к плечу, солдат навсегда остается солдатом. Дембель в этом ничего не меняет, это всего лишь временный отпуск от службы. Однажды влезший в шкуру воина намертво прирастает к ней, и носит потом ее всю жизнь, снять ее невозможно. Воин – это настоящий мужчина, внутренне готовый умереть за своих, с полной уверенностью в своей правоте. Этого не понимают не служившие срочной службы, которых я отличал просто по их поведению, по их психологической неустойчивости, по склонности к дешевым «понтам», и по индивидуалистическим замашкам. Яркий пример – это мой брат Олег, уклонившийся от воинской службы прораб, поработавший и начальником, и предпринимателем, но так и не научившийся находить общий язык в мужском коллективе (но об этом позже). Внутренняя готовность умереть «за Родину» - это не моя фантазия, и не продукт навязчивой пропаганды. Мои однополчане никогда не обсуждали это вслух, но это висело в воздухе. Армия устроена так, что в бою неизбежно кто-то гибнет. Кроме слепого случая (в кого пуля попала, а в кого нет), есть еще такое понятие, как рубежи обороны. Их всегда несколько, и пока первый сражается и гибнет, второй и третий сидят в ожидании, когда до них дойдет очередь. И те, кто обороняют первый рубеж, знают, что они сейчас погибнут, но ослабят врага, побеждать которого будут уже те, кто за спиной. Так было всегда – от Куликовой битвы до Курской дуги. Дураков среди нас не было, мы все понимали, что, неся службу на КП армии ПВО, мы находимся даже не на первом рубеже, а в его боевом охранении – то есть в окопе, вынесенном далеко вперед, чтобы, увидев врага, поднять тревогу, предупредить своих, чтобы те успели и смогли отразить его первый, внезапный удар. Никакого шанса выжить при этом ударе для нас самих нет. И весь смысл нашей неизбежной гибели в случае начала войны – не проспать его, этот коварный первый обезоруживающий удар. Не подвести страну, защитить ее своей смертью. И мы из кожи вон лезли, чтобы погибнуть не зря – недосыпали, тренировались, проводили учения, в которых имитировали все, что только могло случиться, все, что только могли применить наши враги для того, чтобы помешать нам исполнить свой долг; осваивали смежные специальности друг друга, и даже офицеров, чтобы, если что, заменить слабое звено, самим починить и отремонтировать оборудование, и т.д. В этом наша служба была сродни службе пограничников, для которых тоже нет понятия «отступление», они всегда стояли насмерть на своем единственном рубеже, которым для них, как и для нас, была граница страны, и как правило, всегда они на нем все погибали. Еще одна сторона этого внутреннего жертвоприношения – это готовность убивать. То, что обычному человеку, нормальному мальчишке, не придет и в голову, становится не просто возможностью – обязанностью. Родина дает тебе оружие, убивающее врага. Именно врага, потому что психически здоровый воин никогда не применит его против мирного, и даже против безоружного пленного. Воин – это не убийца, он защитник, защитник своего народа и своей земли. Даже действуя на чужой земле, он защищает свою. И убивая, он не становится убийцей. Он просто честно исполняет свой долг перед Родиной, а его руками убивает она. Эти мои выводы – это не результат пропаганды, хотя кое-что об этом нам замполиты говорили. Это мое внутреннее понимание того душевного переворота, который произошел со мной, и - на моих глазах – с моими сотоварищами, во время, и в результате принятия нами воинской присяги, ее осмысления. Никого из своих друзей и знакомых я не запомнил так хорошо, и не вспоминаю о них так тепло, как своих однополчан: и однопризывников, и старослужащих, и пришедших позже «молодых» воинов, и даже офицеров. Спрашивается, а что, не было в казарме соперничества, мужской конкуренции, травли и нервных срывов? Были. Но ведь все это на виду, с участием или противодействием большинства, с безусловным подчинением воинской дисциплине. И еще: постоянный контакт с оружием – холодным и огнестрельным – тоже очень ограничивал особо ретивых и гасил агрессию. Все случаи насилия и тем более применения оружия в солдатской среде замполитами доводился в подробностях, что порождало всеобщее понимание опасности любых конфликтов. Поэтому они редко выходили за рамки словесных перепалок и обструкций. К тому же это были благословенные советские времена. Никаких наркотиков не было, рецидивистов в армию не брали, психов и неадекватов не пускали дальше строительных войск. И вообще вся атмосфера в стране тогда была не конкурентная, благостная и пронизанная благожелательностью к ближнему. В армии никакого национализма не было, а если и были стычки, то они носили скорее клановый характер, преследующий групповые интересы. И это не ностальгия, это объективная характеристика, в которую после лихих 90-х и массового перепрограммирования общества теперь просто не верится. Сложнее было с нервными срывами, я сам за службу прошел через несколько, но об этом позже. Мы все были единым советским народом, но уже тогда я отмечал, что русские (в широком понимании этого понятия, включая сюда и белорусов, и украинцев, и казаков, и чудь, и татар, различить которых иногда просто невозможно) – воины более надежные, выносливые и бесстрашные, чем инородцы. Конечно, среди северо-кавказцев, казахов, башкир и бурятов тоже были богатыри. А вот среднеазиатские и прибалтийские народы, молдаване и южный Кавказ тут заметно проигрывали. Что интересно, ни одного еврея ни среди солдат, ни среди офицеров я за время службы вообще не заметил (начальник КП майор Давидович был белорусом, на чем он сам категорично настаивал). Видимо, они и тогда считали, что это не они, а мы их должны защищать. Но об этом потом. Итак, воинское братство объективно существует, и в силу своей специфики оно более сильное, чем родственные отношения. Однополчане могут после службы переписываться, а могут и нет, могут съездить в гости, чтобы посмотреть, кто как в гражданской жизни устроился (и самим похвастаться), а могут и нет, но каждый всегда знает – случится беда, приедешь, и тебе помогут, чем могут. Кров, хлеб будет всегда, а если надо – и руки, и деньги, и – не дай Бог конечно – и жизнь. Это все по-настоящему, это всё по-мужски. И потому я не удивляюсь тому, что мужчины идут на службу, несмотря на все ее внешне заметные несуразности и кажущуюся примитивность. И прекрасно понимаю, почему даже пережившие гибель товарищей, и сами в результате ранения уже ставшие полукалеками, ветераны боевых действий рвутся вернуться в свои части, чтобы продолжить там свою опасную службу.
в.ч 30593 УТП Хабаровск Россия
:Виктор Моисеенко
ЮНОСТЬ В САПОГАХ.
30593С 1976-1978гг. (блок1)
фрагмент книги воспоминаний "ПЕРЕВАЛЫ" Автор Моисеенко В.Э.
Глава 5 "ЮНОСТЬ В САПОГАХ. СЛУЖБА В АРМИИ. ЧАСТЬ 1"
Через неделю состоялась комиссия по распределению, которая утвердила, кто из выпускников техникума куда поедет отрабатывать затраты государства на свое бесплатное обучение – по заявкам заинтересованных организаций. О том, чтобы остаться работать в республике, а значит – в городе, беспокоились в основном девушки, которые не хотели отрываться от родного дома, и привычных бытовых условий. Ребята же жаждали приключений, и не особо парились насчет географии места работы – всем уже было по 18 лет, всех ждал майский призыв в армию. Тогда призывались все годные по здоровью, не поступившие, или уже окончившие учебные заведения. То есть, 90-98 % юношей уходили, как тогда говорили, отдавать долг Родине (кто на 2 года, а призванные на флот – на целых 3 года). Поскольку по закону каждый из окончивших техникум должен был безропотно отработать 2 года там, куда его пошлют, а служба в армии приравнивалась к трудовому стажу, то отслужившие в армии уже ничего государству были не должны, и могли вернуться в то предприятие, и на ту же должность, с которой его призвали (которое сохранялось за ними на все время службы, как и у беременных женщин до окончания срока отпуска по уходу за ребенком до 3-х лет), а могли и устроится на новое место работы – уже по своему усмотрению.
Я на эту комиссию тогда даже не явился, и приехав только несколько дней спустя, прочитал на стенде, что распределен на работу в Гурьевскую геолого-геофизическую экспедицию, для работы в районе полуострова Мангышлак, это Западный Казахстан (Интересно, что именно туда затем получил распределение и там, а точнее, в городе Шевченко, работал несколько лет мой брат Олег; но об этом позже). Я отправился в библиотеку, где изучил карту Гурьевской области, прочитал несколько книг о ее природе и изученности ее геологии, а также все, что смог найти о этой самой экспедиции, куда меня посылало государство. Мне стало понятно, что основное направление ее работы – это поиски воды и нефти, то есть работать мне предстояло с приборами, погружаемыми в скважины, а район работы представлял собой сплошной участок засоленной голой степи, практически пустыни, между плато Устюрт и западным побережьем Каспийского моря. От всего этого веяло таким унынием и безнадегой, что я просто потерял интерес к этой перспективе. Говорили, что диплом отдадут только по прибытии на предприятие, куда тебя распределили (но это оказалось неправдой – все мои сокурсники вскоре получили его в техникуме). И что при увольнении по призыву трудоустроенный выпускник техникума получает выходное пособие в размере полумесячной зарплаты (но меня и это не прельстило, ведь при окладе техника-геофизика в 105 рублей речь шла о каких-то жалких 50-ти рублях).
В итоге ехать по распределению в Гурьев я отказался, точнее, просто не получил направление, проездные, и не купил билет (я даже не получил на руки свой диплом: сначала в техникуме не было бланков «красного диплома», а потом я просто перестал этим интересоваться). Какой смысл – ведь через месяц меня должны были призвать в армию. Перспектива провести этот месяц в голой пустыне в качестве техника-новичка, а фактически разнорабочего на побегушках, меня не прельщала. Возможно, теперь я бы и согласился поехать туда, просто из любопытства, чтобы посмотреть, как там люди живут. Но тогда мной владели совсем иные мотивы: у меня же была «любовь»! И я был поглощен ею полностью. Мать, видя это, устраивала крикливые истерики на тему: как это так, что «какая-то пиписька» мне важнее ее самой, драгоценной, чем сильно действовала мне на нервы, и без нее встрепанные вовсю штормящими во мне чувствами.
Получив вскоре повестку, я отправился в военкомат, где после медосмотра на призывной комиссии (прикольно было стоять перед сидящими за столом с красной скатертью уважаемыми людьми в одних только семейных трусах, но так уж тогда было принято) обнаружилось, что по зрению я на грани призыва: один глаз – минус 5,5 диоптрий, второй – минус 6, и это при установленном медицинскими нормами отказе в призыве при близорукости минус 6 и более. Военком в сомнении спросил у меня, а хочу ли я сам служить в армии, на что я твердо заявил, что хочу, потому что армейская служба – это долг любого мужчины. И добавил, что, учась в техникуме на геофизика, освоил самые разные приборы, прошел курс НВП, и освоил воинскую специальность радиометриста-химика. Не знаю что именно: наличие у меня военной подготовки, или моя проявленная убежденность, но это перевесило, и меня отправили на призывной пункт. Наш городской призывной пункт возле городского вокзала тогда представлял собой обычную огороженную высоким забором из бетонных плит площадку с навесами от солнца по периметру, вокруг небольшого домика, вероятно еще довоенной, саманной постройки. В силу географических условий Таджикистана, сюда стягивались для отправки во все уголки необъятной страны не только призванные душанбинцы, но и призывники из горных и южных районов, то есть с большей части республики. Так что толпа там во время призыва собиралась огромная. Вовнутрь пропускали только призывников с повестками, там и так была сутолока и неразбериха, с которой едва справлялись мечущиеся между ними офицеры, потому многочисленные несчастные родственники-провожающие за воротами толпились вокруг этого «загона» для новобранцев прямо на жарком уже солнце, или располагались группами под деревьями возле него. Призывники собирались с раннего утра, еще до 8 часов, но сформированные по спискам команды уходили только тогда, когда на вокзал подавали предназначенный ей вагон. Это был обычный плацкартный пассажирский вагон, впрочем, заранее - еще при проектировании - как и всё в советское время, приспособленный для использования его военными. Этот вагон, или несколько таких вагонов, обычно прицепляли к обычному попутному рейсовому пассажирскому маршруту, который доставлял их до узловой станции, где вагоны сортировали, перецепляя к тем маршрутам, что шли в нужном направлении.
Я думал, что меня увезут куда надо сразу, в первый же день, потому и явился с легкой душой и запасом провизии. Но вскоре выяснилось, что меня каждый раз при отправке очередной команды держат в роли запасного, чтобы доукомплектовать ее при чьей-то неявке. Как назло, каждый раз являлись все, и потому я по очереди побывал в команде строительных войск, отправившуюся на Урал, команде войск связи, отправленную на Балхаш, и даже в команде псковских десантников (ну, это было явно по ошибке). И каждый раз команда уезжала без меня, а я отправлялся домой со строгим наказом явиться завтра к 8 часам утра. Только теперь я понимаю, что все это был не обычный армейский бардак, а меня просто не очень-то хотели призывать из-за моего слабого зрения, и держали в резерве, так сказать, запасным призывником на всякий случай. Но тогда меня эта неопределенность тогда очень тяготила. И через несколько дней я обратился за помощью к офицеру военкомата, который уже ко мне успел привыкнуть, и узнавал в лицо. Я объяснил ему, что я уже простился с семьей и девушкой, и теперь выгляжу очень глупо. Только тогда наконец-то меня окончательно приписали к команде, отправляемой завтра, которая вся состояла из «косых» и «хромых», малорослых, слишком худосочных или напротив, слишком толстых призывников. Половина команды была такими же очкариками, как и я. Назначение и направление движения команды было большим секретом. Я поделился своей радостью с матерью, и был очень приятно удивлен, когда она с братом появилась на вокзале при моей посадке в вагон, забитый под завязку – призывники спали в три яруса, кое-где – даже и в две смены. Старшим у каждой команды был офицер, так называемый «покупатель», но мы своего видели только один раз – в военкомате, когда он расписывался за получение призывников, а куда он потом делся, я не знаю. Всем в вагоне заправлял здоровяк-сержант, он вроде как был азербайджанец, но все команды отдавал чисто русским матом. Он выдавал нам на каждого ежедневный так называемый «сухой паек»: пару банок готовой каши с примесью мяса, и пару сухарей, плюс несколько кусочков сахара на человека, а также банки со сгущенкой – одну на четверых (густой черный чай на всех желающих заваривал проводник). А вот откуда призывники берут спиртное – это извечная военная тайна. Домашних харчей нам всем хватило на сутки - до Ташкента, последние куски доели в Алма-Ате, а армейские сухари и консервы быстро надоели. На стоянках в городах нас не выпускали, но самые ушлые все-же умудрялись выбираться на перрон (в том числе и через окна), и где-то добывать и спиртное, и съестное. Подозреваю, что одна половина всего это была подарками сердобольных жителей и торговок на перронах, а вторая элементарно бралась разбойным «хапом». Известно, что самый безнаказанный хулиган – это уже призванный, но еще не принявший присягу воин. А если он еще и пьян – ему вообще море по колено. Милиция их задерживать уже не имеет права, а за воинские преступления их судить еще нельзя. Максимальное наказание – это гауптвахта, отсидка в которой не сильно отличается от обычной воинской службы. Наш вагон перецепляли в Ташкенте и Алма-Ате, а в Новосибирске перецепили к целому эшелону таких же вагонов с новобранцами, что и наш. Постепенно становилось все холоднее, и мы, в наших душанбинских майских рубашечках и маечках, стали мерзнуть. Наш проводник-таджик безропотно включил в вагоне отопление (растопил печь), а когда на него накинулся с проклятиями начальник поезда, он тут же получил в глаз от братвы, но теперь ребята стали на остановках воровать еще и уголь для нашего проводника. Вопросы, куда мы едем, мы уже не задавали – все равно ответа на них не было. Но когда в окна вагона мы увидели прекрасный Байкал (несмотря на май месяц, он был все еще подо льдом), мысли о том, куда же это нас с нашего юга занесло, овладели всеми. Стали отслеживать станции, которые проезжали, переиначивая их названия на американский лад – Иркута, Читаго, Хабара… В Хабаре весь мой вагон и высадили. А наш «веселый поезд» отправился далее, в Приморье, которое тогда представляло целую россыпь разнообразных воинских гарнизонов. Половина призывников из нашего вагона по списку отправилась служить обслугой самолетов на аэродромы, вторая половина (и я в том числе) – в радиотехнический полк ПВО. Построенная еще в 30-е годы четырехэтажная кирпичная казарма стояла на юге Хабаровска, в Ильинке, недалеко от магазина «Океан», рядом с Домом офицеров в парке. Там я провел свою первую армейскую ночь, на третьем ярусе длинного ряда железных кроватей в большом помещении армейской казармы… Позже оказалось, что это был полковой актовый зал, временно приспособленный для размещения новобранцев. Проснулся я от нарастающего грохота: впечатление было такое, что быстро приближался грохочущий металлом железнодорожный состав – это вскакивали и прыгали с коек призывники. Команды «Подъем!» я не слышал – был еще непривычен к воинскому режиму. Кое-как одевшись спросонья, я встал в строй, чтобы услышать отповедь сержанта, что мы слишком долго одевались. После трех циклов раздевания и одевания по командам сержанта с зажженной спичкой в руке, мы свой первый урок наконец усвоили. Этот прием – тупо повторять манипуляцию, пока не научишься выполнять ее автоматически, укладываясь в установленный норматив, или превышая его – в армии абсолютно везде в ходу. При этом время выполнения команды фиксируется, как правило, по последнему в группе, или, как говорят в армии – по крайнему; и этот мушкетерский принцип – «один за всех, и все за одного» - в армии незыблем.
Нам всем после бани принесли и выдали униформу, и матерчатые мешки, чтобы мы отправили бесплатной почтой назад домой свою гражданскую одежду. В окна и двери стучались уже служащие солдаты, кто умолял, а кто и требовал, чтобы гражданку не отправляли, а отдали им – для самоволок. Некоторые отдавали. Себе не оставляли – никто же не знал, где мы окажемся завтра. Досаждавших нам «самовольщиков» прогонял все тот же сержант, что сопровождал нас в вагоне, и заставлял по очереди каждый день до блеска вычищать купе и туалет в поезде. Он же подсказывал, как пришивать погоны и петлички, и ежедневный чистый белый воротничок, и советовал сразу накрепко перешить на робе пуговицы, чтобы не терять их. За годы службы я научился владеть иголкой не хуже швеи, а вот как в тот первый день в армии у меня болели пальцы от неумелой работы с иглой, я помню до сих пор. По две иглы он раздал каждому, рассказав заодно, что Наполеон расстреливал солдат, у которых при осмотре было обнаружено их отсутствие. Мы хранили их в пилотках, одну с белой, а другую с черной ниткой. Все предметы одежды он заставил пометить, для чего мы использовали густо разведенную хлорку, чтобы не путать вещи с соседом, и чтобы их не крали солдаты из других подразделений. Макая в нее спичкой, мы натыкивали ею свои фамилии и номер части на изнанке сапог и робы, пилоток и ремней. Ремни были из кожзаменителя, и медные пряжки на них должны были блестеть, их начищали мелом, или дефицитным тогда шлифовальным порошком «паста-гоем». В тумбочках запрещалось держать что-либо, кроме зубной пасты и щетки, мыла и ваксы для чистки кирзовых сапог. Можно было, конечно, держать там книжку, или письма из дома, но мы их там не держали – прятали в укромных местах. Кожаные ремни и сапоги, а также зимняя теплая форма «ПШ» (полушерстяная) продавались в солдатских магазинах. Их можно было раздобыть и бесплатно, со склада, но носить их солдатам-первогодкам («салагам») строго запрещали старослужащие («старики», или «деды»), как и делать «гармошку» на сапогах, ушивать робу в талии, вставлять пластмассовые вставки в погоны и проволоку в воротничок. Это было исключительной привилегией «стариков», которые ревностно следя за внешним обликом «салаг», и требуя полного соблюдения его уставного вида, сами не соблюдали его. Первым опознавательным знаком «деда» был всегда расстегнутый воротничок. А еще они носили ремни, не шибко затянутыми на поясе, при этом сами требуя от «салаг» затягиваться им так, чтобы кулак за ремень не пролазил. Демонстрация расслабленных ремней на пузе «дедов» в строю была опасна, периодически наши офицеры докапывались до них, проворачивая пряжку несколько раз вокруг оси – сколько раз получилось, столько нарядов (а то и суток гауптвахты) виновный и получал. Ну, нарядом «деда» не испугаешь, он в нем не сильно устает, доверяя там всю грязную работу «салагам», а сам ограничиваясь только присмотром за ними, чтобы все делалось в срок и должным образом. А вот гауптвахта с ее изматывающей строевой подготовкой, палочной дисциплиной и сном одетыми на голых фанерных поддонах («вертолетах») вместо кроватей – это уже серьезно. Но избегать наказания за ремень было у них «западло», и потому, заступив в караул по охране гауптвахты, я если видел там старослужащих солдат, то попавших туда в основном именно за это.
Долго и трудно мы осваивали искусство наматывания портянок на ступню под сапог. Мы уже знали, что норматив для построения полностью одетого солдата из спящего состояния составляет 45 секунд. И самым трудоемким в нем является именно процесс наматывания портянок. В нем важно все: начиная с правильного размера и формы портянки, и кончая способом ее закрепления на ноге. Размотавшаяся или сбившаяся портянка приводила к натиранию ног, и как следствие – к хромоте солдата, и его выбытию со службы, а это уже ЧП. Увидев потертости у новобранца, сержант заявил: «Натер - дисбат, сломал – санбат. Лучше бы ты ее сломал». Такое запоминается. Уже к концу первого года службы я наматывал портянки на ногу за пару секунд, и они не спадали. Но весь этот год я вдоволь намучался с ними. Хорошо, что хоть теперь и сапоги, и портянки в армии ушли в прошлое.
Служебной солдатской обувью тогда у всех были кирзовые сапоги, в отличии от обмундирования, которое меняли каждые полгода, их выдавали на год, к концу которого они часто протирались на суставе и дырявились в подошве. Фактически, сапог солдату хватало только месяцев на восемь, дальше начинались мучения. В каждой роте было оборудование для ремонта обуви, и, как правило, всегда находился и нештатный мастер-охотник ее ремонтировать, его мастерство солдатами ценилось и вознаграждалось нехитрыми солдатскими «подгонами», так же, как и мастерство парикмахеров, зубодеров, и других общеполезных «народных мастеров». Наиболее шустрые и наглые из нас хвастали досрочно полученными сапогами, но для этого надо было дружить не только с каптером, но и самим ротным старшиной, с которым у меня было взаимно-обратные по смыслу отношения. Сапоги до блеска натирали щетками с жирным черным гуталином, банка с которым стояла в каждой казарме. Сержанты и старослужащие, у которых водились лишние деньжата, покупали в солдатской лавке баночки ваксы, которая давала больше модного блеска. Офицеры носили кожаные сапоги со скрипом, а свои парадные ботинки чистили коричневым, «офицерским» кремом. Поскольку служили мы практически в городских условиях, уход за обувью сводился к наведению блеска на ней, что было несложно, это вам не грязь палкой счищать. Хотя позже, во время службы на КП, после наших неофициальных вылазок в лес, наши сапоги приходилось предварительно отмывать и сушить. Но вот однополчанам, служившим по разбросанным по таежному краю точкам, где даже плац для занятий строевой подготовкой не всегда асфальтированный, я не завидовал (из-за того, что большая часть личного состава роты всегда была на боевом дежурстве, наша ротная казарма обычно была полупуста, и потому солдаты из других подразделений, бывая в Хабаре по разной нужде, обычно ночевали именно в ней). «Старики» носили сапоги, смятые «гармошкой», на манер деревенских парней на танцплощадке, а также набивали дополнительные каблуки и «цокающие» при ходьбе набойки, за что им тоже доставалось от офицеров. Особым шиком было приделать к подошве шайбу из стали, дающую при ударе о камень заметную в темноте искру. Но главная беда от сапог оставалась на полу казарм – это черные следы от шорканья резиновой подошвой по деревянному паркету, которым повсеместно были покрыты полы в казармах (линолеум тогда был еще в дефиците). Эти следы выглядели уж очень непривлекательно, и потому этот деревянный паркет периодически скребли битым стеклом, после чего натирали мастикой. Это дело поручали обычно новобранцам. Даже отслуживших всего полгода было уже не заставить скоблить полы - это считалось презренным делом. А вот натирали его все - обычно дневальные - в том числе и "старики". Для этого прямо на сапог надевали мохнатые тапки, и – «раз-два-три, раз-два три», двигались по полу в ритме вальса, пока ноги не начинали отваливаться от усталости. В общем, в армии было в достатке способов занять солдата тупым и бессмысленным трудом на износ – это чтобы все съеденное им не в жир, а в мышцу откладывалось.
Еще в поезде я самонадеянно схватил сразу шесть кружек с горячим чаем для своего купе, и сильно обжег себе ими костяшки пальцев. В полку же нас сразу кинули в наряд на кухне, я был на мойке посуды, и эти ранки на пальцах загноились. Вскоре я почувствовал себя плохо, у меня подскочила температура. Доложив на утреннем построении по команде, я, отбившись от дневального, собрался понежиться в постели, отдавшись накатившей слабости, но тут появился какой-то прапорщик, который не захотел никого слушать, и увел всех сказавшимися больными солдат таскать узлы с бельем на складе. Там я едва не потерял сознание от слабости, и едва дождавшись часа приема в полковом лазарете, наконец-то показался врачу. Капитан медслужбы осмотрев меня, заметно напрягся, и уложил меня в постель, заставив сержанта-фельдшера немедленно вколоть мне антибиотик. Не успел я забыться, как мою койку стал пинать сосед по лазарету, очкарик с ногой в гипсе, требуя принести «дедушке» обед. Я хотел послать его, но видя его костыли, и погоны сержанта на лежащем рядом на табурете кителе, покорно поплелся с пустыми бачками и чайником на кухню. Та была недалеко - всего-то только плац перейти, но этот поход дался мне тяжело - я буквально валился с ног. Получив обед на всех, я из последних сил принес бачки и чайник из кухни в лазарет. Там, увидев меня с грузом, сержант-медик наорал на «дедушку», чтобы тот не гонял меня, а то я «ласты склею». Оказалось, что у меня не просто воспаление лимфоузлов, а сепсис, на грани общего заражения крови. Тут я понял, что застрял здесь надолго. И действительно, я провел в лазарете две недели. За это время, пока я отлеживался, из него выписались все, кроме того самого «дедушки», который все продолжал требовать уважения к себе, пока я ему не объяснил, что я уже выздоравливаю, и теперь уже могу его же костыль ему в жопу вставить. Впрочем, за неимением никого другого, мы дружно продолжали играть с ним в шашки и домино, и вместе разгадывать кроссворды. Карты в армии были под строжайшим запретом, и те, что я пару раз видел за годы службы, были самодельными. Этот почти курортный кайф обламывал мне только сержант-фельдшер, от уколов которого его толстой иглой у меня уже сильно болела вся задница. Капитан медицинской службы оказался моим земляком-душанбинцем, и при отсутствии у него на приеме больных часто звал меня на чаепитие с разговорами о Таджикистане, и о обычаях таджиков. Он явно страдал ностальгией, и был рад общению с земляком.
Выписавшись из лазарета, я отправился на поиски своей команды, и «нашел» ее (отвезли!) на территории большого военного аэродрома в Переясловке (ужасное место в долине Хора - одного из притоков Уссури, южнее Хабаровска, вечерами густо кишевшее комарами). Казарма, в которой располагалась наша учебная команда, там располагалась вблизи взлетной полосы, и во время ночных полетов грохот от взлетающих «сушек» сотрясал не только окна, но стены, и спать было практически невозможно. Здесь я впервые заступил в суточный наряд – дневальным на тумбочке. Мне выдали штык-нож, и после инструктажа, и устранения многочисленных придирок к моему внешнему виду, поставили стоять у тумбочки на входе в спальное помещение. Дневальный – это лицо воинской части. Именно он первым встречает всех входящих в помещение, и от него зависит, пройдут ли он в него, или нет. Его обязанностью было охранять сон сослуживцев, а также предупреждать их о появлении командиров, и, при получении соответствующей команды, объявлять тревогу. Каждые четыре часа меня менял такой же дневальный, а руководил нарядом дежурный сержант – один из двоих, что руководили нами. За эти четыре часа безотлучного нахождения у тумбочки на входе затекали ноги, хотелось курить и сходить в туалет, а ночью – дьявольски хотелось спать. Но отлучаться от нее можно было только с разрешения дежурного сержанта, при условии замены другим дневальным. Свободный от тумбочки дневальный тоже не сидел без дела – он под руководством дежурного сержанта постоянно что-то чистил, мыл, убирал, а то и ремонтировал с молотком и напильником в руках. То есть работал уборщиком. Мой первый опыт такой службы был скучным и неинтересным, в отличие от такой же службы в городской казарме, но об этом позже. Помню только, как я ночью брезгливо давил на оконном стекле многочисленных комаров, наполненных кровью спящих сослуживцев, следы от которых меня же затем и заставили со стекол оттирать. За едой мы группой ходили с бачками и термосами в столовую аэродрома, где нас почему-то третировали и унижали повара в голубых погонах, и мы не понимали, почему они так к нам относятся (об этом позже). Неподалеку от аэродрома, в большом наземном ангаре располагался пустующий запасной командный пункт нашего полка, который мы использовали как учебные классы. Мы – это учебная команда роты управления радиотехнического полка. Там занимались планшетисты, дикторы, телефонисты, радисты и фиксаторы. К моему удивлению, в учебной команде роты управления из душанбинских призывников, с которыми я ехал в одном вагоне, остался только я один, остальные были кубанскими казаками и жителями Казахстана. Один парень был из Волгограда (пройдоха Баштовой). Мы все быстро сдружились и притерлись друг к другу. Наш замполит читал нам лекции, и пояснил, что мы служим в воинской части ПВО страны. Наша задача – охранять небо Родины. Следить за всеми летающими предметами, и в случае массированного нападения (войны) вовремя засечь его, доложить наверх, и … гордо умереть. Потому что по всем разведданным, наш командный пункт является целью №1 любого нападения – хоть китайского, хоть американского, и даже абсолютно невероятного японского. КП наш находится на сопке, он врыт в землю на много метров, и потому по нему обязательно шарахнут ядерной боеголовкой. И она нас гарантировано убьет. То есть война начнется с нашей смерти. Поэтому нам стрелять из автомата не придется. И действительно, из своих штатных автоматов стреляли мы за всю службу всего по три боевых патрона (я – четыре, но об этом позже). На строевой подготовке с нас спрос тоже был так себе, на парад нас не готовили, лишь бы только в столовую строем дошли. Физпоготовку тоже никто с нас, «убогих», особо не требовал, хотя поощряющих матюков при исполнении упражнений на плацу отгружали сполна. В то же время я понимаю, что за годы службы потихоньку я полностью освоил весь воинский минимум: и строевую, и физминимум, и химзащиту, и все свои смежные воинские специальности, и выживание в самых невероятных условиях, включая полное самообслуживание – начиная от починки одежды, до организации регулярной помывки и борьбы с паразитами в любых условиях. Все дело в том, что в армии действует непреложный принцип: солдат все время должен быть чем-то занят, чему-то обучаем, ему все время нужно создавать трудности. Иначе у него появляется свободное время, и, как производное от этого, случаются всяческие глупые эксцессы и трагические происшествия.
Особенно наших офицеров беспокоили инциденты с оружием. Они четко делились на три группы: бегство из части с оружием, самострелы и расстрелы сослуживцев (т.е. его несанкционированное применение). Первое – это скорее разновидность самовольной отлучки, или «самоволки», как ее называли солдаты. Самовольная отлучка солдата и самовольное оставление им части – это очень разные с юридической точки зрения события. Целью кратковременных самовольных отлучек были вылазки в магазин, иногда на почту, часто на свидания с девушками. «Самоходы» были всегда, и будут всегда, от случайных, до нагло-системных, но за это предусмотрена всего лишь дисциплинарная ответственность: наряды, запрет на увольнительные, всякого рода грязные работы, в крайнем случае – несколько суток гауптвахты (если, конечно, беглец во время отлучки не совершил преступления, за которое придется отвечать уже не перед командиром, а перед военным прокурором). Другое дело – самовольное оставление части: это фактически дезертирство, уход со службы с целью ее прекращения в принципе. Где проходила грань между ними, решал командир части (ходила байка про комполка, которому доложили про пьяного в дупель солдата, валяющегося за забором части, и он спросил: он лежит головой к проходной части, или от нее?; и узнав, что головой к ней, удовлетворенно изрек – значит, шел в часть, потому надо просто отнести его в казарму и дать наряд вне очереди). Командиры вовсе не горели желанием выносить сор из избы, потому что именно они и отвечали за воспитательную работу в частях. Потому были случаи (но не в нашем полку), когда беглеца специально отряженные командиром части команды втихую, неофициально искали беглецов неделями и месяцами, и находили их обычно по домам, под мамкиной юбкой (родственники иногда даже звали на помощь против них местную милицию, не понимая, что они тем самым включают уголовную ответственность для своих чад, применение которой командир части всячески пытался избежать). Случаи бегства из армии тогда были, хотя, по моей оценке, они составляли не более 0,01 процента от числа призванных новобранцев, гораздо больше было демобилизованных по здоровью, или по семейным обстоятельствам (рассказывали, что у законной жены одного сержанта через год после призыва родился второй ребенок, явно без его участия, и ему тогда предлагали на выбор – либо признать отцовство, и в соответствии с законом о непризыве отцов двух детей тут же демобилизоваться, либо не признать, и остаться служить). Как правило, 90% беглецов быстро вылавливали: если не на вокзале в Хабаровске, то в пассажирском поезде на перегоне Хабаровск-Волочаевка, то есть на первом же перегоне в сторону центральной России (а куда же еще деваться беглецу без документов, на самолет не сядешь, на пароход тем более). Была пара случаев, когда беглецов ловили идущими домой пешком по шпалам Транссиба (потому что умственное развитие решившихся на побег солдат всегда заведомо было ниже плинтуса). Про пожелавших прятаться по заимкам и охотничьим домикам я как-то не слышал, потому что местных ребят-дальневосточников всех отправляли служить на запад, за Байкал, или на флот, а неместные дружно боялись тайги, болот, медведей и особенно тигров. Причины побега были разными: тут тебе и маменькины сынки, не желающие тянуть лямку, и несчастные влюбленные, которым позарез надо поговорить с девушкой (один был - с мамой при смерти), и совершившие преступления (а теперь страшившиеся наказания), и слабаки, убегающие от дедовщины (последние случаи тщательно расследовались, но опять же командиры и тут старались обойтись без прокуратуры – по той же причине). За годы моей службы суд над «дедами», допустившими издевательства над сослуживцами, был только один (в самом начале моей службы, и что они натворили я толком не знаю), и тогда двоим «дедам», чьи фамилии нам объявили перед строем, дали по два года дисбата (дисциплинарный батальон – это воинские части министерства обороны, как правило - в Заполярье, с колючей проволокой вокруг части, и жесткой тюремной дисциплиной внутри; служба в нем считалась продолжением воинской службы, и как уголовное наказание нигде не регистрировалось, а прошедшие такую службу в дисбате даже возвращались дослуживать остаток основной службы в свои части). Но все это было только «семечками» по сравнению со случаями, когда беглец прихватывал с собой оружие. А это было часто, потому что незаметно слинять со службы легче всего было часовому, или караульному, в одиночестве несущему службу на посту во всеоружии. Оставить оружие на посту догадывались немногие, опять же в силу своей недоразвитости. Вот тогда это было уже настоящее ЧП, и тогда целые полки с БТРами и вертолетами поднимали по тревоге, чтобы прочесывать местность, патрулировать и блокировать дороги и станции (мало ли что придет в голову «психу» с оружием?!). Половина пойманных потом оправдывалась, что они просто побоялись оставить свое оружие без присмотра, чтобы оно не попало в руки случайных людей, были и те, кто прятал его, топил в реке или болоте. Помню байку про беглеца-сержанта, который, заступив на дежурство по роте, вынес из оружейки сразу 6 автоматов, чтобы продать их, но был задержан в 200-х метрах от забора своей части комендантским патрулем. Её обычно для профилактики рассказывали всем, кто впервые заступал в наряд дежурным по роте, и получал в руки ключи от оружейной комнаты. Редко кто из беглецов, будучи настигнутым, отстреливался – это была почти верная смерть для него, потому что подставляться под его пули никто не собирался, а уничтожить стрелка у армии средства есть всегда, и в избытке. Если у пойманного не хватало хотя бы одного патрона в магазине, его уже без колебаний передавали в прокуратуру (я знаю только один такой случай, но о нем позже).
Самострелы тоже бывали, примерно 1-2 в год (я имею в виду не в нашем полку, там такого ни разу не было, а вообще на слуху, скажем так: на всю полумиллионную Дальневосточную группировку). Каждый раз проводилось тщательное расследование, что стало причиной – неумелое обращение с оружием, «дедовщина», или несчастная любовь (последняя, по слухам, была в приоритете версий, но точной статистикой я не располагаю). Предотвратить самострел в армии физически невозможно: мало ли что в голове у того же караульного во время несения им службы на одиноком посту? Поэтому больше нажимали на профилактику всего этого – офицеры буквально накидывались на психологически слабых солдат, лезли им в душу, настойчиво расспрашивали про дом, семью, любимых, любые проблемы в семье, и пр. Тех, кто весел и доволен, не очень доставали, а как только парень начинал скучать, примолкал, мрачнел, или начинал жаловаться – его тут же брали на заметку. Того же требовали и от сержантов; те первыми замечали что-то неладное с товарищем, но сообщать «наверх» не торопились (у меня был случай, когда по моей просьбе с командного пункта убрали проблемного солдата, но об этом потом).
Гораздо опаснее и «громче» были расстрелы сослуживцев, и все они были связаны исключительно с «дедовщиной», точнее с издевательствами и унижениями, которые происходили в ее рамках. Как правило, если случалась такая трагедия, командир подразделения наказывался дисциплинарно – вплоть до увольнения из армии. Для офицеров это тогда было большой личной трагедией, ведь в своем большинстве все они тогда были идеалистами и не мыслили себя вне службы. Тогда офицерам платили незаслуженно мало, и бесплатное содержание – обмундирование, служебная квартира и транспорт – не покрывало даже части семейных расходов, в первую очередь потому, что их жены и другие члены семьи были лишены возможности работать из-за дефицита женских должностей и рабочих мест в гарнизонах; их распределением и конфликтами из-за них там занимался, в основном, женсовет, который как скажет, так и будет, ему боялся перечить не только командир части, но и генералы, не говоря уже про комендантов, начальников гарнизонов, и пр. Офицерское жалование сильно зависело от звания и должности, потому за них-то офицеры, бывшие в массе своей просто бессребрениками, и фанатами армии, и держались. Кроме того, был и вездесущий культ карьеры – все хотели стать генералами, даже не задумываясь – а зачем, и что это даст армии, если тебя вдруг действительно занесёт на генеральскую должность. По-моему, лучше всю жизнь быть на своем месте прекрасным полковником, или капитаном, или даже лейтенантом, чем стремиться занять пост, которому ты явно не соответствуешь. Зная всю внутреннюю кухню русской армии, я прихожу к выводу, что для нее любое нападение врага всегда будет внезапным и вероломным. Потому что наша армия не столько готовится к первому удару врага, сколько бережется, как бы в ней самой чего не случилось. На это и тратят всю свою энергию наши командиры и генералы. А я не понимаю, чего же так судорожно бояться того, что и так с завидной регулярностью случается каждый год? В основе этой боязни находится личная трусость людей, которые из кожи вон лезут вверх по карьерной лестнице, но при этом всего боятся, в первую очередь боятся быть настоящими лидерами.
Я быстро догнал учебную программу, пропущенную из-за болезни, в том числе поучаствовал в единственных наших за всю службу стрельбах боевыми патронами. Сначала их хотели провести на аэродромном стрельбище в Переясловке, и мы даже приехали туда, и некоторое время с интересом наблюдали за процессом пристрелки бортовых пушек и пулеметов (самолеты с работающими двигателями подъезжали по бетонной дорожке, давали очередь по мишеням, и развернувшись на месте, уезжали на стоянку). Но затем оказалось, что «голубые погоны» запретили нам стрелять на их аэродроме, и нас повезли в район поселка Вяземский. Там, в узком распадке между сопками мы сами установили мишени, и выставив посты, чтобы под пули не попали гражданские, отстрелялись. Каждый по очереди выпустил из своего автомата по три патрона. У меня были три восьмерки, это считалось неплохим результатом. Некоторые стрелки допускали промахи, один вообще ни разу не попал по мишени. Я слышал, как офицеры ругались, что на стрельбу очередями им патронов не дали, потому что кто-то там торгует патронами для охоты. Затем ребята выкатили из кузова крупнокалиберный пулемет ДШК на металлических колесиках, патронов к которому было сколько угодно, и офицеры разрешили стрелять из него всем желающим, чтобы «почувствовать стрельбу очередями». Некоторые обрадовались, и палили, как в бою: длинными очередями, их с трудом отгоняли другие желающие. Некоторые пристраивались к пулемету по нескольку раз. Но были и те, кого это не прельстило, например, помню полное равнодушие к стрельбе у увальня Павлюка. Я тоже не стрелял из ДШК: у меня в тот жаркий день сильно разболелась голова, и каждый его довольно громкий выстрел больно отдавался в ней. Таблеток ни у офицеров, ни у водителя не было, и я мучился в ожидании, когда же это все кончится. Раскаленный ребристый ствол пулемета с воздушным охлаждением дымился: на нем горела падающая от его грохота на него хвоя с высоких елей и сосен вокруг. Пока один солдат под присмотром офицера стрелял, остальные под присмотром сержанта вскрывали коробки с патронами, и набивали ими освободившиеся пулеметные ленты. Только расстреляв весь взятый с собой немалый запас крупнокалиберных патронов, мы вновь погрузили пулемет в кузов и уехали в часть. Где наша учеба продолжалась: мы учились чистить свои автоматы, и собирать и разбирать их, засекая время на это. Мне, прошедшему в техникуме довольно полный курс НВП, это было нетрудным. Чистить же пулемет после стрельбы сержанты нам тогда не доверили, и увезли его в полк.
Стрельбы оказались последним эпизодом обучения моей команды (курс молодого бойца для меня таким образом, продолжался только один месяц, большую часть которого я провел в лазарете; для радистов он был подлиннее – три месяца, а тем, кто попал в школу по подготовке сержантов – целых полгода), и уже через 40 дней после прибытия я на плацу полка вместе со всеми принимал воинскую присягу. Удивился приезду туда скорой помощи, но я сам тому свидетель: потерявших сознание от волнения солдат было не меньше десятка. Только тут до меня дошло, куда я попал, и что такое армия… Солдат, одевая военную форму, уже приносит себя в жертву Родине. И неважно, когда и как его убьют – он уже готов к этому, и даже внутренне согласен на это. Из этого вытекает чувство воинского братства – ничто так не объединяет и не роднит, как ожидание смерти в одном строю, плечом к плечу. Это не приятельство, не дружба, и даже не родство, нет. Это что-то из гораздо более высокого порядка человеческих отношений. Никогда и ни в ком в своей дальнейшей жизни я не был так уверен в готовности помочь, защитить и выручить, как в своих однополчанах. И сам я безусловно был готов пожертвовать собой ради любого из них. Воинское братство действительно существует. Я затрудняюсь судить о его природе (наверное, это инстинкт группового выживания). И еще: пройдя через эту шлифовку суровой мужской дружбой, замешанной на внутренней готовности умереть плечом к плечу, солдат навсегда остается солдатом. Дембель в этом ничего не меняет, это всего лишь временный отпуск от службы. Однажды влезший в шкуру воина намертво прирастает к ней, и носит потом ее всю жизнь, снять ее невозможно. Воин – это настоящий мужчина, внутренне готовый умереть за своих, с полной уверенностью в своей правоте. Этого не понимают не служившие срочной службы, которых я отличал просто по их поведению, по их психологической неустойчивости, по склонности к дешевым «понтам», и по индивидуалистическим замашкам. Яркий пример – это мой брат Олег, уклонившийся от воинской службы прораб, поработавший и начальником, и предпринимателем, но так и не научившийся находить общий язык в мужском коллективе (но об этом позже).
Внутренняя готовность умереть «за Родину» - это не моя фантазия, и не продукт навязчивой пропаганды. Мои однополчане никогда не обсуждали это вслух, но это висело в воздухе. Армия устроена так, что в бою неизбежно кто-то гибнет. Кроме слепого случая (в кого пуля попала, а в кого нет), есть еще такое понятие, как рубежи обороны. Их всегда несколько, и пока первый сражается и гибнет, второй и третий сидят в ожидании, когда до них дойдет очередь. И те, кто обороняют первый рубеж, знают, что они сейчас погибнут, но ослабят врага, побеждать которого будут уже те, кто за спиной. Так было всегда – от Куликовой битвы до Курской дуги. Дураков среди нас не было, мы все понимали, что, неся службу на КП армии ПВО, мы находимся даже не на первом рубеже, а в его боевом охранении – то есть в окопе, вынесенном далеко вперед, чтобы, увидев врага, поднять тревогу, предупредить своих, чтобы те успели и смогли отразить его первый, внезапный удар. Никакого шанса выжить при этом ударе для нас самих нет. И весь смысл нашей неизбежной гибели в случае начала войны – не проспать его, этот коварный первый обезоруживающий удар. Не подвести страну, защитить ее своей смертью. И мы из кожи вон лезли, чтобы погибнуть не зря – недосыпали, тренировались, проводили учения, в которых имитировали все, что только могло случиться, все, что только могли применить наши враги для того, чтобы помешать нам исполнить свой долг; осваивали смежные специальности друг друга, и даже офицеров, чтобы, если что, заменить слабое звено, самим починить и отремонтировать оборудование, и т.д. В этом наша служба была сродни службе пограничников, для которых тоже нет понятия «отступление», они всегда стояли насмерть на своем единственном рубеже, которым для них, как и для нас, была граница страны, и как правило, всегда они на нем все погибали.
Еще одна сторона этого внутреннего жертвоприношения – это готовность убивать. То, что обычному человеку, нормальному мальчишке, не придет и в голову, становится не просто возможностью – обязанностью. Родина дает тебе оружие, убивающее врага. Именно врага, потому что психически здоровый воин никогда не применит его против мирного, и даже против безоружного пленного. Воин – это не убийца, он защитник, защитник своего народа и своей земли. Даже действуя на чужой земле, он защищает свою. И убивая, он не становится убийцей. Он просто честно исполняет свой долг перед Родиной, а его руками убивает она. Эти мои выводы – это не результат пропаганды, хотя кое-что об этом нам замполиты говорили. Это мое внутреннее понимание того душевного переворота, который произошел со мной, и - на моих глазах – с моими сотоварищами, во время, и в результате принятия нами воинской присяги, ее осмысления.
Никого из своих друзей и знакомых я не запомнил так хорошо, и не вспоминаю о них так тепло, как своих однополчан: и однопризывников, и старослужащих, и пришедших позже «молодых» воинов, и даже офицеров. Спрашивается, а что, не было в казарме соперничества, мужской конкуренции, травли и нервных срывов? Были. Но ведь все это на виду, с участием или противодействием большинства, с безусловным подчинением воинской дисциплине. И еще: постоянный контакт с оружием – холодным и огнестрельным – тоже очень ограничивал особо ретивых и гасил агрессию. Все случаи насилия и тем более применения оружия в солдатской среде замполитами доводился в подробностях, что порождало всеобщее понимание опасности любых конфликтов. Поэтому они редко выходили за рамки словесных перепалок и обструкций. К тому же это были благословенные советские времена. Никаких наркотиков не было, рецидивистов в армию не брали, психов и неадекватов не пускали дальше строительных войск. И вообще вся атмосфера в стране тогда была не конкурентная, благостная и пронизанная благожелательностью к ближнему. В армии никакого национализма не было, а если и были стычки, то они носили скорее клановый характер, преследующий групповые интересы. И это не ностальгия, это объективная характеристика, в которую после лихих 90-х и массового перепрограммирования общества теперь просто не верится. Сложнее было с нервными срывами, я сам за службу прошел через несколько, но об этом позже. Мы все были единым советским народом, но уже тогда я отмечал, что русские (в широком понимании этого понятия, включая сюда и белорусов, и украинцев, и казаков, и чудь, и татар, различить которых иногда просто невозможно) – воины более надежные, выносливые и бесстрашные, чем инородцы. Конечно, среди северо-кавказцев, казахов, башкир и бурятов тоже были богатыри. А вот среднеазиатские и прибалтийские народы, молдаване и южный Кавказ тут заметно проигрывали. Что интересно, ни одного еврея ни среди солдат, ни среди офицеров я за время службы вообще не заметил (начальник КП майор Давидович был белорусом, на чем он сам категорично настаивал). Видимо, они и тогда считали, что это не они, а мы их должны защищать. Но об этом потом.
Итак, воинское братство объективно существует, и в силу своей специфики оно более сильное, чем родственные отношения. Однополчане могут после службы переписываться, а могут и нет, могут съездить в гости, чтобы посмотреть, кто как в гражданской жизни устроился (и самим похвастаться), а могут и нет, но каждый всегда знает – случится беда, приедешь, и тебе помогут, чем могут. Кров, хлеб будет всегда, а если надо – и руки, и деньги, и – не дай Бог конечно – и жизнь. Это все по-настоящему, это всё по-мужски. И потому я не удивляюсь тому, что мужчины идут на службу, несмотря на все ее внешне заметные несуразности и кажущуюся примитивность. И прекрасно понимаю, почему даже пережившие гибель товарищей, и сами в результате ранения уже ставшие полукалеками, ветераны боевых действий рвутся вернуться в свои части, чтобы продолжить там свою опасную службу.