12 мая - день рождения Юрия Домбровского

12 мая - день рождения Юрия Домбровского - 947530764120
12 мая - день рождения Юрия Домбровского - 947530772056
12 мая - день рождения Юрия Домбровского - 947530780760

ДАЛИЛА ПОРТНОВА
О Юрии Домбровском
воспоминания (фрагменты)




Портнова (Аванесова) Далила Цолаковна родилась в 1939 году в Москве, около двух лет прожила с родителями в Магадане. После смерти матери воспитывалась в семье своей бабушки, матери Ю. О. Домбровского. В 1960 году окончила Московское медицинское училище № 1 при 4-й градской больнице. Работала в институте акушерства и гинекологии (ВНИИАГ) и в поликлиниках 4-го Главного управления. Живет в Москве.







Напрасно думают, что память

Не дорожит сама собой,

Что ряской времени затянет

Любую быль, любую боль.



Александр Твардовский



«Люля Аопить Дидепкин», — старательно выговаривал трехлетний карапуз на просьбу сказать, как его зовут. Этот карапуз, родившийся 12 мая 1909 года, — Юрий Осипович Домбровский, мой дядя. Мы с братом из-за трагической потери матери Наталии, родной сестры Юрия Осиповича, оказались на попечении бабушки — Лидии Алексеевны Крайневой, в первом замужестве — Домбровской, а во втором — Слудской. Не знаю, по какой причине мы в детстве дали дядьке прозвище Гурин. Оно прижилось, он его безоговорочно принял, и я буду в дальнейшем порой его так величать.

Начну со справочника «Вся Москва», из которого известно, что отец Юрия Осиповича, Домбровский Иосиф Витальевич, проживал в Москве вначале по адресу Малый Сергиевский пер., дом № 14 (дом Кацмана), а с середины 1913 года до конца 1918 года по адресу Сретенский бульвар, Стрелецкий переулок, дом № 14, кв. № 17 в арендованной пятикомнатной квартире, где имел частную адвокатскую практику. Семья сперва была небольшая: он — известный московский адвокат, его жена Лидия — выпускница Высших женских курсов, их сын Юрочка и няня, вырастившая Иосифа. Дело в том, что отец Иосифа, Гдалий (Виталий) Яковлевич Домбровский, рано овдовел и, женившись вторично на 18-летней Августе Борисовне Хотимской, имея на руках пятилетнего сына Иосифа, пополнил свою семью еще пятью сыновьями и дочерью. Так что у Иосифа были лишь единокровные братья и сестра Динора.

Один из братьев, Сергей Витальевич, со своей семьей жил на Пречистенке в Мертвом переулке в большой пятикомнатной квартире тоже в доходном доме. Семья Сергея — это его супруга Нина Николаевна и две дочери — Марина и Татьяна. Марина на четыре года моложе Юрия, Татьяна — ровесница Наталии, дочери, родившейся у Иосифа и Лидии 24 июля 1918 года.

Две семьи были очень близки. Нина Николаевна частенько навещала Лидию и Иосифа. Однажды, будучи как раз в гостях, она стала свидетельницей такой сцены. От Иосифа только что ушла посетительница. И Лидия выговаривает мужу: «Ося, ну что же ты не взял денег? Как можно?» Он же смущенно: «Лидочка, не сердись. Ну не смог я взять денег с нее, ты видела, как она бедна? Мне стало ее жаль». — «Вот видишь, — обратилась Лидия к свояченице, — это бывает так часто! Что с ним делать? Деньги-то нужны».

Иосиф был необычайно добрым, сострадательным, сердобольным и щепетильным человеком. Он выделялся благородством и среди адвокатской братии.



На даче висит большой фотопортрет Юрочки пяти-шести лет. Он в матроске, в белой шляпке, сандаликах с носочками, с маленьким букетиком полевых цветов. Стоит, склонив головку набок. Сплошное очарование. Гурин же терпеть не мог этот портрет. Проходя мимо, он каждый раз прихмыкивал со словами: «Подумать только, каков херувимчик!»

В семье с установившимися «правильными» порядками, при постоянном присмотре нянюшки, при непререкаемой маме-учительнице, со временем у сына стали зарождаться признаки своеволия, неподчинения, протеста и игнорирования тех самых «правильных» порядков.

В дальнейшем Иосиф, обращаясь к сыну, говорил: «Сыночек, сыночек, что-то тебя ждет?!» Обеспокоенность родителей за судьбу сына была не безосновательна.

Иосиф, член партии эсеров, в самом конце 1918 года с семьей уезжает из Москвы в Самару, на родину Лидии. От Земского союза он получает в этом городе должность председателя Облкооперации (Центросоюза).

До отъезда в Самару рождается наша с братом мама. Из сохранившегося приходского свидетельства, выданного 19 октября 1918 года, явствует, что рожденная 24 июля 1918-го Наталия-Евдокия Домбровская приняла крещение 29 сентября в приходе св. Петра и Павла Москве.

Итак, семья практически скрылась от большевиков в Самаре. Родители Лидии, Мария Лольевна и Алексей Васильевич, конечно же, приняли дочь с домочадцами. Кроме них есть еще дочь Вера и сыновья Павел, Александр и Григорий. Безденежье сказывалось во всем, и оно катастрофически нарастало. Постепенно стало проявляться недовольство, возникли недомолвки, упреки. А тут еще самое страшное, что могло случиться, — у Иосифа обнаружен рак горла.

17 марта 1920 года Иосиф скончался. Сохранилась фотография — Иосиф, мой родной дед, — на одре. На обороте маминой рукой написано стихотворение Лермонтова: «Меня могила не страшит, там, говорят, страданье спит в холодной мрачной тишине, но с жизнью жаль расстаться мне…» И мамина приписка: «Это стихотворение с большим чувством произносил он перед самой смертью. Умер в 4 часа пополуночи 17 марта 1920 г. Похоронен около 4 часов дня 18 марта на Самарском еврейском кладбище. В знак последнего привета от него шлю вам эту карточку, родные. Лида».

После смерти Иосифа отчаянное положение Л. А. продолжало усугуб­ляться: без жилья, практически без средств, без каких-либо перспектив.

И вот в это, казалось бы, безысходное время в Самару приходит спасительное письмо от Сергея Витальевича Домбровского, который жил с семьей в Мертвом переулке на Пречистенке в богатом доме. Дело в том, что этот дом национализировали, как и все доходные дома в Москве, и он спешно заселяется. Роскошные, большие квартиры становятся коммунальными. Сергей, будучи членом домкома, сумел забронировать для Лидии, вдовы брата, и ее семьи две комнаты в квартире № 5. В письме он торопит ее с решением и ждет скорей, так как бронь на комнаты ограничена во времени. Да Лидию и не надо было торопить. Она готова была ухватиться за эту спасительную соломинку сию минуту!

С нищенским скарбом Лидия с двухлетней дочкой на руках, с 11-летним сыном, пожилой горбатенькой няней прибыли из Самары в Москву на Казанский вокзал.

Нина Николаевна, жена Сергея Витальевича, рассказывала мне об этом событии со скорбным выражением лица. Слова ее запомнились дословно: «Лидия была настолько бедна, что не имела денег даже на извозчика. И они, обессиленные голодом, шли пешком, таща пожитки и маленького ребенка на руках до Пречистенки, до самого дома, теперь уже нашего общего дома».

Лидия устроилась учительницей в среднюю школу в Кривоарбатском переулке, что у самого Арбата. Все дети Домбровские, а их четверо — Юра с Наташей и их двоюродные сестры Марина и Татьяна, — учились в этой же школе. Только вот беда! Юра ни учиться, ни подчиняться принятым домашним и школьным порядкам не имел никакого желания. Он удирал из дома, из школы, все его «художества» носили шутовской, озорной, вызывающий не только улыбки характер.

Он как-то рассказывал мне про школу: «Да не хотел я сиднем сидеть часами за партой и слушать то, что мне и непонятно, и неинтересно, и уж тем более учиться всякой ерунде. Однажды подговорил ребят постоять на шухере. Я — самый из всех высокий, вывернул пробки под их улюлюканье. Переполох был жуткий. Уроки-то сорвались! А я удрал и был таков. Вот так-то, Макаконя», — закончил он, ухмыляясь и хихикая спустя много лет. «А вот еще такое мы однажды отчебучили: прибили гвоздями к полу галоши одного старого и злющего учителя. Он дубасил учеников линейкой по голове и за ухо выдворял из класса. У него была привычка всовывать в галошу один ботинок, потом второй и… делать шаг. Вот мы и наблюдали из-за угла, как он рухнет. Но этого не случилось. Он вовремя обнаружил злодейство. Вычислить бедолагу-зачинщика было несложно. Дома меня ждала расправа».

По рассказам тех, кто был рядом с Юрой в те годы, опишу его так: это был высокий, худой, несколько нескладный, с длинными руками и непокорной шевелюрой юноша. Своим видом он вызывал интерес и любопытство. Притягивал. Запоминался.

Вот воспоминания Леонилы Ивановны Островской, соседки, свидетельницы его юных лет: «Был он вежлив, скромен, тих и кроток. Часто чем-то озабочен, как бы сам в себе. Любил животных. С ними разговаривал, за ними с любовью наблюдал, ловко и нежно с ними обращался. Казалось бы, такие не домашние зверьки, как белка, ежик, птица — ворона, находили в его комнате местечко и были по-настоящему приручены. Белка, например, любила забираться в рукав висевшего на гвозде за дверью пальто, а ворона деловито прохаживалась по подоконнику или сидела под потолком на карнизе». А еще был он самым что ни на есть кошатником. Они, кошечки, его любимицы — черные, серые, трехцветные блудницы, — всегда жили с ним и были самыми счастливыми и вольными. Это, конечно же, относится к годам, когда он был на свободе. А ее, эту свободу, он ценил и ставил превыше всего. Мать не любил. Нежно любил и жалел сестренку и няню.



Он водил дружбу с босоногой, полуголодной ватагой арбатско-пречистенских мальчишек. Они стекались в Мертвый переулок к дому № 14, чтобы послушать россказни, завораживающие и пугающие небылицы от ходячего чуда — Юры Домбровского. Раскрыв рты и растопырив уши, притихшие и обалдевшие, узнавали они о египетских фараонах, пирамидах, библейских сказаниях и таинствах, о масонах, сионских мудрецах и многом, многом другом. Марина часто была свидетельницей и слушательницей этих, по сути, представлений. Рассказывала так: «Представь картину — впереди, широким махом вышагивает Юра, а за ним еле-еле поспевающая ватага ребят, таких же с виду, как и он, — нечесаных, босых и полуголодных. В подвалах нашего дома и в домах соседних он, простукивая штукатурку стен и обнаруживая гулкие места, ничтоже сумняшеся говорил очумевшей от страха ребятне, что именно здесь замурованы древние скелеты, черепа, кости, а быть может и… клады. Свои россказни он сопровождал жуткими выдумками и фантастическими изысками. В этом понятном для себя окружении он чувствовал себя человеком, а не изгоем, как дома около матери. Нередко приводил он чумазых, босых и голодных друзей через черный ход домой. Няня по его просьбе варила большую кастрюлю пшенной каши или картошки. Такое угощение готовила любимая и очень сильно любящая Юру няня втайне от Лидии Алексеевны. Однажды Юра привел ребят, а няни не было дома. Найдя на полке бутыль с маслом, он самостоятельно заправил кашу. Потом оказалось, что масло было лампадное. Няня смеялась. Дети, видимо, были так голодны, что съели всю кастрюлю и до последней крошки отскребли дно. Юре же она показала, где находится постное масло. Эту историю я узнала от мамы. Значит, и ей в итоге открылась „тайна” няни и сына».

Итак, в школе учиться он не мог. Подчиняться школьным правилам и порядкам и вовсе не собирался. У него была феноменальная память, но она не распространялась на точные науки: математику, физику, химию и даже на такие «глупости», как правописание, грамматика, синтаксис, пунктуация. Все это не входило в круг его интересов. Только стараниями матери Юра окончил в 1926 году семилетку. Ей, как преподавателю школы и понимая сложный случай с «особенным сыном», руководство школы сделало уступки: разрешило домашнее, самостоятельное обучение. Как сегодня бы сказали — перевели на систему зачетов. Какой же это был для матери адов труд! Вот поэтому-то он, писатель, всю жизнь допускал грамматические ошибки, не соблюдал падежи, да и о правилах пунктуации не помышлял.

Домашних продолжал поражать своими проказами, как мама их называла, «художествами». Все эти «хохмы» доводили до оторопи, а мать — до истерик. Два случая невозможно не описать. Вот один из них — с маминых слов.

Однажды к ней в слезах подошла домработница со словами: «Я от вас ухожу. Не могу больше так! Ваш сын меня оскорбил — назвал „лахудрой”». — «Безобразие! — с ходу завелась мать. — Я сейчас же с ним поговорю, не плачь». И Лидия Алексеевна пошла выяснять к сыну. «Мама, да ты что? Какое же это оскорбление? Это же была такая греческая богиня!» — «Ах, вот что!» — смутилась мать. Достаточно начитанная, образованная, она засом­невалась в своих познаниях. «Наверное, правда, Юра знает больше», — подумала она при этом. Вот так и было объяснено девушке, что обижаться не надо, а надо гордиться. Конфликт был улажен. Юра торжествовал, уличив мать в дурости, и от души посмеялся. Этот случай не настолько злонамерен, как второй.

В 1924 — 1925 годах Лидия Алексеевна вышла замуж за Николая Федоровича Слудского. Юре в ту пору — 15-16 лет. Наташе — всего 6-7. Николай Федорович, профессор университета, как и другие профессора в те годы, должен был определенное количество часов отдавать средней школе. Вот такая была полезная практика. Так оказались Лидия Алексеевна и Николай Федорович преподавателями в одной школе, той самой в Кривоарбатском переулке, описанной Анатолием Рыбаковым в «Детях Арбата». (Школа в Кривоарбатском пер., д. 15 — бывшая частная гимназия Н. П. Хвостовой; так называемая Хвостовская гимназия для девочек была открыта в 1910 году. После революции она стала одной из государственных школ. По указанию Луначарского директором школы была назначена бывшая владелица Н. П. Хвостова. В ней долгое время сохранялись дореволюционные аристократические предметы, такие как риторика, логика, бальные танцы, латынь, французский язык и др.)



В эти самые годы, ожидая гостей, мама поручила Юре разучить с Наташей подходящее стихотворение, чтобы она с выражением прочитала его гостям. Стихов он знал великое множество. В гости придут ученые мужи со своими женушками. Отношение же у Юрия ко всей этой ученой братии было весьма специфическим. И вот наступил момент, когда шестилетняя Наташенька встала перед гостями, тряхнула головкой, и из уст хорошенькой, нарядной девочки притихшие гости вдруг услышали: «Мать моя колдунья или шлюха, а отец какой-то знатный граф. До его сиятельного слуха не дошло, как юбки разодрав…» Девочку остановили не сразу онемевшие от услышанного солидные гости. Мама же потеряла дар речи! В этот момент хлопнула входная дверь. Это Юра, слушавший сестренку из коридора, довольный содеянным, убежал на улицу от греха подальше.

Стихотворение Павла Антокольского, посвященное Великой французской революции, длинное и сложное, Юра знал наизусть. Разучил его и с Мариной. Привязанность к двоюродной сестре продолжалась всю жизнь. Живя со своим внуком Артемом на даче (1987 — 1989 годы), она во всех подробностях рассказала мне эту полную издевательства над матерью, неблаговидную историю. Ее родители присутствовали при том событии. Она же, тетя Марина, продиктовала мне Антокольского по памяти от начала до конца. Храню эту запись как память о чудесной Марине и том времени, когда, сидя на открытой веранде, она часами рассказывала о годах детства и юности рядом с Юрой и Наташей.

Несколько раз перечитала «К историку» (послесловие к «Факультету ненужных вещей»): «Еще одна беда, когда слабый и непоследовательный человек начинает проявлять силу воли. Он такого наломает вокруг. Помню это по своему детству, когда бессилие взялось воспитывать во мне силу воли».

Но хочется защитить маму. Он — сын, гениальный, непостижимый от рожденья. Он — не среднестатистический и, значит, не нормальный в обывательском смысле человек. Он этого не понимает и не осознает. Он — такой!

Она — мать — обычный среднестатистический, всем понятный, значит, нормальный в обывательском смысле человек со своими плюсами и минусами. Она не понимает его и не верит в его особенность. Пытается научить его уму-разуму, то есть воспитывать. Она — такая!

Он из тех, кто чешет за левым ухом правой рукой через голову, а за правым — левой и тоже через голову. Он из тех, кто в авоське носит бумаги и книжки, а в портфеле — бутылки и картошку. Он из тех, кто из пивной тащит новых знакомых к себе домой. Он из тех, кто любит кошек с помойки, особенно драных и тощих, приносит домой и обожает их. Продолжать можно бесконечно.



В заметках «К историку» он напишет о главном: «Мне была дана жизнью неповторимая возможность — я стал одним из сейчас уже не больно частых свидетелей величайшей трагедии нашей христианской эры. Как же я могу отойти в сторону и скрыть то, что видел, что знаю, то, что передумал? Идет суд. Я обязан выступить на нем!»

А Лидия Алексеевна Слудская, закончившая Высшие женские курсы, доцент кафедры ботаники Тимирязевской сельскохозяйственной академии, растениевод, кандидат наук, вошла в историю как мать Юрия Осиповича Домбровского.

Мать была строга и несправедлива, и поэтому он считал себя изгоем. Она — острая коса, он — твердый камень! Короче, коса на камень. Однако я уверена, что они любили друг друга особой любовью: болезненной и уязвимой. Мамино выражение «у него отсутствует шишка родственности» я не разделяю. Не могу с этим согласиться, зная, как он любил сестру, как любил Марину, Сергея Витальевича, тетку Веру, как любил меня. В то же время совсем не был привязан к моему брату, считая его жадным и хитрым. Считал, что тот, обижая меня и злонамеренно унижая, развивает во мне комплекс девочки-изгоя. Поэтому-то и был ко мне, наивной, полной доброты и беззащитной, так привязан. Таскал меня повсюду за собой в компании друзей. Часто я неслась с ними на такси то на стадион, то на бега, то в ресторан или в гости. Помню оторопелую кучку людей, с любопытством следящую за тем, как три чуда-юда: долговязый, чубатый Гурин, безрукий Артем Петросян и хромой Аркадий Оганезов (родной брат Левона, известного аккомпаниатора) — его лагерные друзья — запихивают меня, юную красотку, в такси. Я была для них как брошечка на лагерном ватнике.



А первое наше знакомство произошло в 1943 году. В этот год он вернулся с Колымы. Мне было в ту пору три с половиной года. Была я изможденным, худеньким, безропотным существом, первые годы своей жизни проведшая в Магадане и в детском доме в Кирове. До сей поры неизвестно, и вряд ли уже будет выяснено, при каких обстоятельствах решилась моя мать, Наталия Домбровская, отдать меня, трехлетнюю кроху, в детский дом в далеком незнакомом городе. Должно быть, причины были очень серьезными, если она, доведенная до отчаяния, поступила именно так. О дальнейшей судьбе ее, несмотря на все попытки близких, ничего узнать не удалось. Пропала без вести. Ко мне же судьба была милостива. Мой отец, Аванесов Цолак Аветович, чудом, по меткам на белье, разыскал меня в детском доме и с огромными трудностями, чуть ли не в чемодане (ведь шла война, и детей нельзя было ввозить в Москву) привез меня к бабушке, матери моей потерявшейся мамы. Именно она заменила нам с братом мать, вырастила нас, ее-то мы и звали мамой и заслуженно очень любили.



И вот далекий, безрадостный 1943 год. Москва. Переулок Остров­ского (здесь я живу до сих пор и пишу эти воспоминания). По выражению мамы, я была страшная «шлендра» и, в отличие от брата, которого называли «домовым псом», — «бездомная кошка». Двор был моей стихией. Удивляюсь сейчас, как в 43-м году я могла одна гулять во дворе, с кем, ведь детей практически в Москве не было. Я же гуляла, скорее пропадала там. Двор, правда, со всех сторон был окружен заборами и постройками, проходных не было, и он был, можно сказать, изолированным.

Однажды прибегаю домой, и мама говорит, чтобы в детскую я не заходила, что там мой дядя, он приехал издалека, очень устал, и она запрещает его беспокоить. Такой новостью я была буквально ошеломлена. Я знала, что есть дяди, тети, их много, но все они ходят по улице, все чужие, а тут вдруг… «твой дядя». Разве такое бывает?

Любопытству моему не было предела. Вдруг какой-то «мой дядя», собственный дядя? А посмотреть нельзя. Это уж слишком. И вот, улучив момент, когда мама вышла из столовой, тихонько подошла я к детской комнате, чуть-чуть приоткрыла дверь. От увиденного просто обомлела. На диване, на спине, лежал человечище. Ступни ног и свесившаяся рука были огромны. Недолго думая, я подкралась и взобралась на него верхом. Ведь «мой дядя»! Глаза его были закрыты. Он был невероятно худ, отчего его большой нос казался еще больше. Щеки ввалились и обросли щетиной. Копна черных взвихренных волос, казалось, была направлена прямо на меня. О том, что есть чудища, я знала, но они бывают только в сказках. А тут вдруг сказочное чудище, да еще и мое собственное! Испуг прошел, когда он открыл глаза и посмотрел на меня ласково и внимательно. Он ведь тоже видел меня, дочку своей любимой сестры, впервые. Какое-то время мы молча смотрели друг на друга. И тут я сказала ему совершенно искренне и по-детски непосредственно: «Дядечка, какой же ты у меня страшненький!»

О первом нашем знакомстве он сам очень любил вспоминать и рассказывать со свойственным ему юмором. В этот день он и назвал меня Макаконей. Я и действительно была как маленькая обезьянка, худенькая, быстрая в движениях. Так он всю жизнь меня и называл и неизменно подписывал для меня книги: «Дорогой Макаконе… от старого пса Гурина».

Он был моей живой игрушкой. Проказам моим не было предела. Как он терпел мои штучки, можно только удивляться. Например, я очень любила его причесывать. Правда, это было бесполезно. Волосы из-под гребня рвались на волю, а значит, только вперед. Тогда я их разбивала на пряди и завязывала разноцветные блестящие бантики. Такие же бантики завязывала на помочах спереди и сзади. Зрелище получалось необычайное. Он же, похмыкивая, скорее умилялся моим проделкам, чем сердился. Самое удивительное, что он мог в это время работать. Тогда он сидел, склонившись над столом, и из-под его пера выскакивали огромные нескладные печатные буквы. Обвешав его бантами, я обычно пристраивалась у торца письменного стола и завороженно следила, как неслись, гарцуя и спотыкаясь, сбиваясь в слова с невероятной быстротой, его восхитительные каракули. Видеть это было занятно и смешно. Такой большой Гурин, пишет роман (он всегда ударение делал на первый слог, по-лагерному), а почерк хуже, чем у двоечника. Лист бумаги загромождался буквами-нескладехами очень быстро, и он, резко откидывая его в сторону, принимался за следующий. И вот тут я брала большой красный карандаш. Ученица 3-го класса, сама еще не очень-то грамотная особа, я находила самые невероятные ошибки. Безжалостно исправляя их, как наша учительница, внизу на каждом листе я проставляла отметку. В основном это были двойки и колы. Гурин принимал все это с таким простодушием, с такой обреченной и трогательной покорностью.

Когда в передней раздавался звонок, он срывался из-за стола и, наклонившись вперед, огромными шагами, косолапя, в одних носках несся по нашему коммунальному коридору к двери. Он знал, что это пришла машинистка. И вот, открывая дверь, он представал перед ней во всей своей необычайной красоте. Весь в бантах, худущий, беззубый, большой и косолапый. На его приветливом лице играла свойственная ему несколько лукавая и вместе с тем грустная улыбка. Своим видом он как будто и не смущался. Только, похмыкивая и посмеиваясь, говорил: «Ну что поделаешь, ведь это Макаконькины забавы, а я что? — я объект ее обезьяньих проделок». При этом он многозначительно разводил в стороны свои лапищи и приподнимал плечи. Машинистке он вручал кипы исписанных листов для перепечатки, и среди них были те, с колами и двойками.

Это было в 1949 году. И в этом же году его вновь репрессировали и сослали в Тайшетский Озерлаг, где он провел еще долгие 6 лет. Это были страшные годы его последнего заключения. В 1955 году он вернулся на все оставшиеся ему судьбой 23 года.

А

С 1955 года Гурин жил практически на два города. Первый арест и ссылка в Алма-Ату (бывший город Верный) навсегда привязали его к этому красивейшему, с богатой историей краю и к этому на всю жизнь любимому городу. Он ездил из Москвы в Алма-Ату и обратно без конца. Иногда сваливался как снег на голову. Всегда взъерошенный, озабоченный, переполненный планами, встречами и разными писательско-издательскими делами. Став в 1956 году членом Союза писателей, он на всех законных основаниях стал ждать от руководства Союза обеспечения собственной жилой площадью. Это было бы решением многих проблем. Жизнь наездами в Островский переулок была крайне неудобна и ему, и его матери.

Попробую осветить эту жизнь подробнее.

Итак, 1955 год. Наконец аресты, ссылки, лагеря, тюрьмы и нары в бараках позади. Он — на свободе, реабилитирован за отсутствием… Он — в Москве, член Союза писателей. И что? Ни кола, ни двора. В глазах же веселье, азарт, шутовство. Он еще покажет! Он все расскажет миру! Расскажет, как цинично и беззастенчиво преступная власть может лишить человека его естественного убежища — закона и права! Суд предстоит. И он не может на нем не выступить!

Единственное пристанище — дом матери, куда он время от времени прибывал в лагерном ватнике и селился между отсидками. А у матери двое великовозрастных внуков. Один — студент, другая, то есть я, — девятиклассница. У нас три комнаты. Одна из них столовая с обеденным столом, буфетом и роялем — проходная, вторая комната — мамина, а третья — детская с двумя занятыми письменными столами. Гурин обитает в столовой за обеденным столом под большим шелковым абажуром. Строчит и строчит, бегает и бегает на почту. Летят и летят его «открытые письма» в высокие серые дома. Время от времени приезжают изможденные люди в лагерных ватниках, друзья по ссылкам и тюрьмам. Они проездом домой, а в Москве ночуют у нас. Быть может, им помогли скорее освободиться те самые «открытые письма». Так, однажды приехал Артем Петросян, друг по Тайшетскому Озерлагу, один из самых закадычных, тех, что на всю жизнь. Кстати, и мой тоже, и тоже на всю жизнь.

Рояль в столовой буквально завален книгами, бумагами, растрепанными, видавшими виды тетрадями, кучей-малой листов, исписанных от руки и отпечатанных на машинке, в папках и без них. Здесь же справочники, словари и еще бог весть что. Рояль, этот черный лаковый остров, отдан Гурину в полное владение. У него свой режим, свои многочисленные друзья, встречи, выпивки-посиделки, рестораны, женщины. Он большой, шумный, какой-то несуразный! Но какой же любимый и необыкновенный! Ему надо много места, чтобы вышагивать гигантскими шагами и размахивать огромными ручищами. Он — обидчив. Поэтому, если вдруг на что-то обидится, надо сразу хватать его за голову, целовать, обнимать, гладить, просить прощения. Иначе может быть нервный приступ с трясущимся подбородком и опущенными уголками рта! Не дай Бог! Бывало такое…

В эти же годы у Гурина были две милые сердцу женщины. Ему всего-то 46-48 лет. Одна из них — Муся Желтова. Она бывала в нашем доме, была знакома с мамой и очень ей симпатична. Добропорядочная, скромная, милая. Ну что еще надо?! От Артема я знала, что Юрий «отбил» Мусю у Михаила Светлова. Она работала в ресторане ЦДЛ буфетчицей. Множество раз бывала я в этом известном на всю Москву месте. Здесь Гурин знакомил меня с такими писателями, как Ю. Казаков, Ю. Коринец, С. Наровчатов, Андрей Алдан-Семенов, М. Светлов и другие. Там он познакомил меня и с Мусей. Говорил: «Приходи, когда захочешь, одна или с подружкой. Бери у Муськи все, что пожелаешь. Смотри, сколько здесь „скусного” и „антиресного”. Она запишет все в свой талмуд». При этом он озорно подмигивал, а она улыбалась и одобрительно кивала головой. «Скус и антирес» — это им придуманные словечки. Говорил их, когда, причмокивая, с аппетитом и наслаждением ел что-то вкусное и необыкновенное.

С Диной Сафоновой, моей одноклассницей и соседкой по дому, мы не раз приходили к замечательной Мусе на ул. Воровского полакомиться клюквой в сахаре и консервированными ананасами в высоких узких банках. А еще мы с любопытством глазели по сторонам. Вокруг царил веселый, шумный бедлам, плавающий в дыму и ароматах ресторанных изысков. Знакома была я и с Мусиной мамой, милой старушкой в деревенском платочке. Бывало, заезжали за Мусей в Орлово-Давыдовский переулок, в одном из домов которого в подвале они жили. Запомнился длинный, плохо освещенный коридор и Гурин, склонившийся и целующий руки Мусиной матери. Иногда Мусю надо было уговаривать ехать с нами в очередные «приключения». Он обещал вести себя «как надо». Но… она знала, каким может быть Домбровский, если дорвется до рюмки. О его пристрастии к водочке-селедочке общеизвестно. Пить он не умел, пьянел быстро, становился неуправляемым. Часто случались самые несуразные и обидные проис­шествия, заканчивающиеся плачевно. Они огорчали близких и сводили на нет удовольствие от общения, от встречи, от ресторанных пиршеств и от скромных посиделок за столом, застеленным газетой. Но, конечно же, это происходило не всегда.

К нему тянулось неимоверное количество людей, много молодежи, женщин, писательской братии, скульпторы, художники, актеры. С ним было потрясающе интересно. Он был поистине ходячей энциклопедией! Его порой парадоксальные мысли и рассуждения обескураживали и в то же время «открывали глаза» и множили невероятный интерес к этому чуду — Домбровскому. Он все делал с каким-то обаятельным азартом, какой-то сумасшедшинкой — ярко и весомо говорил, яро спорил, широко вышагивал, если позволяло место, потрясающе читал стихи и «куски» из только что написанного, с аппетитом ел, с наслаждением пил, от души, с брызгами из глаз, смеялся, беззастенчиво чесался, гладил, сильно надавливая, млеющую от удовольствия кошку, высоко, с кряканьем и озорным прищуром поднимал стакан! С обязательным — «ура»!

О чувстве юмора Домбровского в красках рассказала мне однажды Анна Самойловна Берзер, бессменный редактор отдела прозы журнала «Новый мир» Твардовского периода. Знаменитая, уважаемая и бесконечно любимая Ася (так звали ее в редакции), так много сделавшая для прославления журнала, ставшего легендарным. Ее знакомство с Гуриным произошло около ее письменного стола в стенах редакции. Она что-то сосредоточенно писала, когда боковым зрением заметила, что кто-то подошел. На этот день была назначена встреча с Юрием Домбровским, совсем еще не знакомым ей писателем. Она дописала предложение и подняла глаза на подошедшего. И тут увидела смеющееся лицо странного вида высокого человека, склонившего над ней черный чуб. «Вы кто? — спросила она. — Домбровский?» — «Да, это он самый!» — ответил он. «А что вас так рассмешило во мне? Что-то во мне не так?» — в недоумении поинтересовалась Ася. «Да нет! Что вы! Меня рассмешило объявление на двери кинотеатра, мимо которого я только что проходил». Известно, что вход в редакцию журнала «Новый мир» находится с тыльной стороны кинотеатра «Россия» на Пушкинской площади. «Вы представляете, объявление-то гениальное, — продолжил он, — „России требуется уборщица”». И тут они оба рассмеялись от души. А еще подружились навсегда.

Ей он посвятил свой последний роман «Факультет ненужных вещей», написав так: «Анне Самойловне Берзер с глубокой благодарностью за себя и за всех других, подобных мне, посвящает эту книгу автор».

Будучи на одном из юбилеев Ю. Д., видимо, в 1989 году, я поделилась с Анной Самойловной тем, что на выход романа у меня есть стихотворение. Не Бог весть какое, но все же. Мы шли уже по улице, и я на ходу прочитала ей его. Она одобрила и просила переслать его по почте. Но… не сложилось. Вскоре я узнала, что ее не стало.



С победным возгласом — Ура!

Стакан он к небу поднимал,

Настанет лучшая пора —

Домбровский точно это знал.



Иначе б он не написал

Свой знаменитый «Факультет»,

На весь бы мир не прокричал

Свои «сто тысяч разных нет».



Я закатить готова пир,

Поднять бокал с ликующим — Ура!

За старый добрый «Новый Мир»,

Живи роман! Ни пуха, ни пера!



Возвращаюсь к теме любимых женщин в жизни моего дядьки. У него был отменный вкус на хорошеньких и красивых. И они отвечали ему взаимностью.

Галина Андреева — это вторая пассия Гурина. Она была истинной красавицей, светской львицей. Высокая, с гордой осанкой, носила переливающееся длинное зеленое платье, облегающее ее стройное тело, словно чешуя. Он прозвал ее Змеей. В его «Рассказах» я неизменно нахожу этот образ. Работала Галина в журнале «Дружба народов», была благополучно замужем и имела сынишку лет 9-10. Я была знакома с ней, так как не раз заезжали мы с Гуриным к ней в редакцию. Как-то, уже на Сухаревке, он показал мне альбом-каталог чуть ли не Русского музея, где я увидела фотографию скульптурного изображения в мраморе головки красивой женщины. Надпись гласила: Галина Андреева.

Однажды осенним днем на наш адрес пришло извещение на получение посылки из Алма-Аты. В большом фанерном ящике был роскошный алма-атинский апорт. В письме Гурин просил меня взять несколько самых красивых и больших яблок и отнести по адресу, который указывает, чтобы передать Галине от него привет и такое роскошное, не виданное москвичами угощение. Я выполнила поручение. Дом был на Гоголевском бульваре. Помню большую комнату, встревоженную и смущенную Галину. Она поблагодарила меня и познакомила с сынишкой. Муж ее сидел с газетой в глубоком кресле.

Где-то в 1957-58 году жилищная комиссия Союза писателей выделила Юрию Осиповичу резервное жилье. Это была комната в коммунальной квартире рядом с метро «Новослободская». Он был доволен. Наконец-то свое собственное, отдельное от матери жилье! Ну и что, что на последнем, пятом этаже? И лестница крутая, темная и узкая? И дом без лифта? Главное — он хозяин! Такого в его жизни еще не было. В Союзе пообещали дать другую, более удобную комнату, как только появится возможность. Дело в том, что Союз писателей обеспечивал отдельными квартирами писателей, живших целыми семьями в коммунальных квартирах. Поэтому-то и освобождались комнаты, становясь резервными для обеспечения одиноких писателей. И, как правило, со всей обстановкой они доставались новоселам. Это было очень кстати. В комнате имелось все, что нужно для жизни, а главное — книжные полки от пола до потолка. Это ли не везенье?

Мы с Диной помогли с переездом. На такси перевезли небогатый скарб Гурина на Новослободскую. Всех делов-то: два чемодана с книгами и бумагами да пара узлов с одеждой и бельем. Мама выделила кое-какую посуду и кухонную утварь на первое время.

Подъехали к дому, Муся ждала нас у подъезда. Гурин был возбужден, суетился, мешался и вскоре умчался в магазин за чаем и сладостями. Так мы первый раз, на голом столе, пили чай с разноцветными кубиками постного сахара. Новосел же довольно хмыкал, причмокивая своим беззубым ртом, сидя в удобном, глубоком, теперь его кресле. Меня же все теребил: «Макаконь! Ну как? Тебе нравится?» Мне нравилось, хотя было чуть грустно. Я часто потом бывала в этой комнате, знала соседей и соседние магазины. А обещанная комната, которую ему дали примерно через год, была точной копией той первой, на Новослободской. Такая же удлиненная с одним окном в торце, только на третьем этаже с широкой удобной лестницей. Та самая, известная многим, по адресу: Б. Сухаревский пер., д. 15, кв. 30.







Когда-то давно я спросила Гурина:

— А за что тебя арестовали в первый раз?

— Дело было так, — сказал он, слегка сощурив глаза, видимо, чтобы окунуться в воспоминания того праздничного октябрьского дня 1933 года. — Был солнечный теплый день. Вся Москва была украшена лозунгами, транспарантами, красными флагами. На каждом доме красовался кумачовый стяг. Мы с друзьями — веселые, молодые, знаешь, такие, которым «море по колено», шли мимо знакомого дома по знакомой улице. В этом доме жила девушка, которая изменила одному нашему общему другу. На ее доме тоже развевался флаг. Под азартные, залихватские выкрики, что этот дом не достоин того, чтобы на нем красовался флаг, решили его сдернуть. Дело-то не хитрое. Я, как самый длинный, вырвал флаг из флагштока. Вот тут-то меня и задержали.

Было так — не было, ручаться не могу. Но эту историю мне поведал сам развеселившийся Гурин, в красках и в прихлопах по коленкам.



Пришло время открыть мало кому известное обстоятельство, практически не упоминаемый факт из биографии Юрия Осиповича. И быль, и боль одновременно. Дело в том, что Лидия Алексеевна была бабушкой не только нам с братом, а еще и Виталику — сыну Юрия… Будучи в ссылке в Казахстане с осени 1933 по 1939 год, он познакомился с русской девушкой — 17-летней Галей Жиляевой. Ну и, понятное дело, — роман. В итоге — сынишка Виталий Юрьевич Домбровский. Он родился 14 апреля 1937 года в Алма-Ате. Мы знали с детства о существовании двоюродного брата. Я помню посылки, которые мама для него собирала с любовью и отправляла. Не буду вдаваться в подробности отношений Гали и Гурина. Ничего не знаю. Знаю только, что продолжения они не имели. Да и как оно могло сложиться в перипетиях той самой жизни? Ей же было легче жить с придуманной «легендой». Всем говорила, что отец ее сына погиб в Белофинскую войну. А сын чувствовал, что мать что-то скрывает. Не лез с расспросами, чтобы не расстраивать. И только в 21 год, взрослым парнем, увидев на прилавке книжного магазина книгу «Обезьяна приходит за своим черепом» и прочитав фамилию автора, вдруг понял: «Вот он, мой папочка». Тетя Вера, мамина сестра, жившая во Фрунзе, подтвердила его догадку.

Антифашистский, в самом высоком смысле гуманистический роман «Обезьяна приходит за своим черепом» был обвинен в «охаивании мероприятий партии и правительства, в распространении антисоветских измышлений и пропаганде фашистской идеологии». В том, что «Обезьяна…» не просто изъята, но и уничтожена, Домбровский не сомневался. Надеяться на чудо не было оснований. Но оно произошло!

Однажды в нашей квартире на Островском раздался резкий, неожиданный и какой-то тревожный звонок. Я первой подбежала и открыла дверь. Передо мной стоял упитанный, невысокий, озабоченный человек с авоськой, набитой бумагами. «Здесь живет Домбровский?» — спросил он. «Живет», — отвечаю. Гурин, в одних носках, уже пронесся по коридору и стоял рядом. Мужчина протянул ему, лагерному доходяге, авоську со странным содержимым и резко сказал: «Это ваше. Не спрашивайте, кто я и откуда знаю, что это — ваше, зачем сохранил и принес. И, главное, не ищите и не интересуйтесь мной». Все это было сказано быстро, почти заученной скороговоркой. Потом, резко повернувшись, он кубарем скатился с лестницы, оставив Гурина в полном недоумении. Когда же он вынул бумаги из авоськи, был потрясен донельзя. Радости его не было предела! Ведь это его «Обезьяна…»! Он был абсолютно уверен, что она исчезла в чекистских кабинетах и утеряна безвозвратно. Оказалось — нет! Где-то я прочитала такие хиленькие строчки: «Рукопись была возвращена неизвестным доброхотом». Где и как — туманно и непонятно.

Помню, как возбужденная невероятным событием мама «повисла» на телефоне, обзванивая подруг, а Гурин, будучи на десятом небе, пританцовывая и весело хмыкая, смешил и восторгал всех сбежавшихся на эту нечаянную радость соседей.

Теперь подробнее об «Обезьяне…», об этой многотрудной, многострадальной и значимой книге. Начатая обезноженным писателем в 1943 году на больничной койке, в Алма-Ате, арестованная вместе с автором в 1949 году за якобы вредоносную фашистскую пропаганду, а также космополитизм, чудом возвращенная вышеописанным образом и завершенная в 1958 году, она наконец-то, в 1959 была напечатана в издательстве «Советский писатель». «Обезьяна…», начавшая свое шествие в 1943 году, дошла до читателя ровно через 16 лет, в год пятидесятилетия автора. И это — триумф! Сборище друзей-писателей по поводу подписания к изданию «Обезьяны…», а проще — пьянку-гулянку Гурин попросил организовать у себя свою двоюродную сестру Марину в квартире ниже этажом. Маму этим, помню, очень обидел.

Отчуждение и почти маниакальная убежденность в материнской жестокости питались детскими воспоминаниями. Мать, несомненно, перегибала палку в своем рвении воспитать приличного мальчика, хватаясь за ремень. Верила тем, кто, сочувствуя, считал Юрия странным и убогим. Среди них были и те самые тщеславные и высокомерные дамы, о которых я упоминала выше. Они так и не поняли и не оценили его как писателя. Он же их не замечал и никогда в дальнейшей жизни не общался.

А любил он выборочно. И если привязывался, то крепко-накрепко.

Одно из предновогодних писем домой, к матери, в свою семью, он заканчивает таким грустным стихотворением:



До Нового года минута одна,

За что же мне выпить плохого вина?

За счастье, что явится в Новом году?

Не верю я в счастье, я с ним не в ладу.

Не выпить ли мне свой бокал за любовь?

Любил я однажды — не хочется вновь.

А может за дружбу мне выпить до дна?

Не верю я в дружбу, в ней горечь одна!

За что же мне выпить? Часы уже бьют!

За горе? К чертям, ведь за горе не пьют.

Так ли, не так ли — не все ли равно,

Выпьем за то, что в бокале вино!



(Он ли автор этого стихотворенья, я не знаю. Вполне возможно. В интер­нете оно есть, но автор не указан.)



50-летие Ю. Д. 12 мая 1959 года праздновалось широко, бурно, со смаком и не один день. Он не так давно въехал в квартиру, был на правах новосела, и соседи еще не успели встать на дыбы от него и его бесчисленных гостей самого разного пошиба. Он скоро прославит на весь белый свет эту чудную квартирку в рассказе «Записки мелкого хулигана». А пока у Юрия Осиповича юбилей!

В о



О жизни Ю. О. в коммуналке в Большом Сухаревском переулке хочется рассказать подробнее. Он — успешен, полон творческих замыслов, тесно сотрудничает с журналом «Новый мир», являясь его внештатным рецензентом, имеет договоры на будущие книги. Время «оттепели» — ему есть что сказать и современникам, и потомкам. В приятелях у него не только известные писатели, но и скульпторы, режиссеры, художники. Связан он по-прежнему с Алма-Атой и по-прежнему переводит с подстрочником казахских поэтов и прозаиков. Книги Юрия Домбровского широко издаются не только у нас, но и за рубежом: во Франции, Италии, Англии и во всех соцстранах. Он востребован, о нем хотят знать больше.




Бурная, непредсказуемая, с обязательными возлияниями и умными разговорами жизнь Домбровского не могла устраивать соседей-обывателей. Для них тишина и чистота в квартире — основа счастья и покоя. Начались скандалы, требования, ультиматумы, оскорбления. Но как-то само собой вышло, что одна из соседок взяла над одиноким бедолагой-писателем шефство. Он называл ее мамулей и, соответственно, ее мужа — папулей, хотя и были они практически ровесниками. Как только впервые Ю. О. появился на пороге, она поняла — вот кому ее сердобольная русская душа понадобится. Эту добровольную вахту мамуля понесла мужественно и даже героически, защищая подопечного от расправы орущих соседей, жалела и грудью закрывала попавшего во вражескую засаду провинившегося горемыку. Он же, от природы кроткий, добродушный и деликатный, не умел скандалить. Он терялся и, только свесив повинную голову и обреченно улыбаясь, порывался объясниться. «Позвольте, сударыни…» — говорил он. Но сударыни не позволяли. Еще бы! Дверь в его комнату никогда не запиралась. Невыносимый сосед был из тех, кто, как и закадычный друг Булат Окуджава, полностью разделял постулат Михаила Светлова «дружба — понятие круглосуточное». Приятели скопом и поодиночке забредали на Большую Сухаревскую в известную квартиру на огонек, на дружеские посиделки с рюмочкой да разговорчиком. Нетрудно представить, какой беспорядок царил в комнате, где пили, курили, спорили и шумели. Справляться с последствиями бедлама предстояло мамуле. Она и уложит, и успокоит, и залижет раны от обидных слов соседей. Сердилась, добродушно хмурясь. На вопрос: «Любишь?» — отвечала: «Не любила б — не ругала».

Виктор Лихоносов в своей повести «Люблю тебя светло» достоверно и с большой любовью описывает свои встречи с Юрием Осиповичем, пишет о взаимоотношениях с мамулей. Там Домбровский выведен под именем Ярослава Юрьевича, а мамуля именуется няней.

Эту квартиру, известную в 60-е годы XX века половине Москвы, прославил на весь свет и сам писатель в повести «Записки мелкого хулигана». Кто хулиган? Конечно, он сам. А кто герой? Опять же он! Друг моего дяди, Юрий Давыдов, изучая судьбу и биографию Иосифа, отца Юрия, сделал такой вывод: «Ты — сын отца не только кровно; родство по крови — свойство и зверушек. Ты — сын отца по Духу».









Но… жизнь продолжается! Безденежье, чувство творческой несвободы унижают и угнетают. В одной из переписок он отмечает злободневность и точность выражения «мы живем в стране неограниченных невозможностей». «В этом что-то есть!» — заключает он эту безрадостную мысль. Единственный способ заработка — переводы, литературная поденщина. Он хорошо с ней знаком. Домбровский так описывает эту работу. С грустью и неизменным юморком пишет в письме Кларе: «Сижу, строгаю перевод. Уж больно воротит от всех этих литературных поделок и мучает мысль, как продать свое первородство! Черта в ступе я, конечно, не выдумаю и гомункулов в колбе не выращу, но что-то порядочное сделать все-таки смогу, и вот приходится стирать чужие пеленки».

Гурин был оптимистом. Всегда верил, что после мрака обязательно наступит свет. Когда-то он писал своему другу Леониду Варпаховскому, театральному режиссеру, ученику Мейерхольда и тоже «тертому сидельцу»: «Ожидаю всего хорошего, ибо оно неизбежно и исторически обусловлено. Худ, страшен, беззуб. Все равно повторяю из Сервантеса — после мрака надеюсь на свет. Ведь мы тоже как бы Дон-Кихоты». Думаю, Гурин всю жизнь не изменял этому постулату. Да и мне он в то тревожное время сказал главное: «Не может беззаконие продолжаться вечно. Я верю, что кто-то наконец нажмет на стоп-кран».

Итак, тучи сгущались, тревожили угрозы по телефону, было неспокойно на душе. Предчувствия оправдались неожиданно. Накануне дня милиции, 9 ноября 1976 года, на Домбровского было совершено как бы хулиганское нападение. На самом же деле — запланированное покушение на неугодного, порочащего советские порядки писателя. С его слов, произошло следующее. Он ехал домой на автобусе № 80 от Преображенской площади. Стоял у задней двери, держась за поручень — металлическую штангу. Остановка. Дверь распахнулась. Вышли-вошли люди. И тут он неожиданно почувствовал страшный удар металлическим прутом по руке. Расчет был на то, что он не устоит на ногах и вывалится из двери под колеса автобуса. Но… дверь успела закрыться. Гогот веселых и ушлых мерзавцев, поглядывающих на свою жертву, сотрясал притихший автобус. Было странно, что никого это происшествие не возмутило и не озаботило. И это, именно это его очень удивило. До дома он добрался с трудом. 10 ноября «скорая» увезла Ю. О. в 67-ю городскую больницу, что на улице Саляма Адиля. Он поступил в травматологическое отделение с диагнозом — перелом предплечья. Оперировать не стали. Наложили гипс, зафиксировав вытянутую в сторону руку на шину.

Мы с Рудиком узнали об этой печальной истории не сразу. Спустя время, так и не дозвонившись на Просторную, позвонили Федоту Сучкову, давнишнему другу Гурина — скульптору. От него узнали, что Юрий в 67 больнице. На него было совершено нападение, он травмирован, а Клары нет в Москве; она в Алма-Ате.

В ближайшее воскресенье мы вместе с Наташей поехали на ул. Саляма Адиля. Застали Гурина в плачевном состоянии — осунувшегося, обросшего, похожего на падшего однокрылого Икара. Он сидел, опустив голову, поперек кровати, прислонив к стене зафиксированную под углом и привязанную бинтом и салфетками к длинной шине-перекладине руку. Один-одинешенек в четырехместной палате, в страшной духоте, он вызывал нежность, жалость и досаду. Соседей по палате отпустили по домам на выходные дни. Он бесконечно обрадовался, увидев нас в дверях. Во всех подробностях, в ярких красках поведал нам о происшествии в автобусе. Своей озабоченности ближайшим будущим он не скрывал. Маловероятно, что на этом преследование его, как неугодного и опасного объекта для властей, закончится.

У меня чесались руки «засучить рукава». Выпросила у нянечки комплект чистого белья, рубаху, полотенце, салфетки. Выставила всех из палаты в коридор, открыла настежь окна. От спертого воздуха было, как говорится, «хоть топор вешай»! Перестелила постель, взбила «усохшие» подушки, почистила бог знает чем заросшую тумбочку. Мед, пачки печенья и другие «скусности» заняли свое место на чистых полочках. Вошедший в палату Гурин не узнал свое «лежбище». Я спросила у него о Кларе. Он ответил, что она у мамы в Алма-Ате. «Там что-то важное случилось?» — поинтересовалась я. Он промолчал.

Пробыли мы в тот раз до вечера. Уехали, пообещав увидеться в следующую субботу или воскресенье. Он просил привезти «Литературку» и журнал «Наука и жизнь». Что ему бесконечно муторно в стенах больницы, скучно и одиноко, было понятно без слов. Врачи предупредили — в таком сложном состоянии ему, чтобы образовалась полноценная костная мозоль, предстоит прожить не менее четырех месяцев! Видимо, в это время и зародился в его голове сюжет рассказа «Ручка, ножка, огуречик», во многом предсказавший, предрекший дальнейший ход событий. В 1977 году рассказ был написан и сразу же «пошел по рукам».

Прошло время. Шину сняли, но рука продолжала беспокоить. Такой сложный «винтообразный» перелом и не мог до конца срастись без последствий.

Мучительной и невыносимо болезненной была для Домбровского мысль о том, что главное его детище, роман «Факультет ненужных вещей», так и не увидит свет в собственной стране при его жизни. Закручивание гаек, беспредел беззакония и безнравственности власти, только нарастали. Вполне резонно, хотя и с опозданием, созрела мысль об издании романа за границей. Решено было переправить рукопись во Францию. Там уже давно ждали. Перспектива быть высланным из страны вслед за Солженицыным «за предательство» не очень-то страшила. Главное — увидеть роман изданным, подержать книжку в руках. Он безмерно гордился и радовался тому, что свое обещание, свою миссию выполнил сполна! Ведь до сих пор идет суд, и он — выступил на нем! Теперь же настало время, чтобы «Факультет…» шагнул к человечеству! Быть может, это звучит и пафосно, но так оно и есть! Здесь будет уместным привести строки Булата Окуджавы, посвященные Домбровскому:



Разве лев — царь зверей? Человек — царь зверей!

Вот он выйдет с утра из квартиры своей,

он посмотрит вокруг, улыбнется…

Целый мир перед ним содрогнется.



В 1978 году роман был напечатан в Париже на русском языке. Появились переводы кроме французского — на чешский и польский языки. О писателе Домбровском во всеуслышание с восторгом заговорили в Европе, по «Голосу Америки». Незамеченным в нашей стране это не осталось. Москва сохраняла гробовое молчание. Его лишили почти всех заработков, даже переводы не доставались. Издание «Факультета…» за границей ничего хорошего не сулило. Изгнание из страны — лучший и благоприятный исход. Однако все вышло по-другому, все вышло в худшем, трагическом варианте. Он в это время беспокоился не столько за себя, сколько за Клару. «Она беспомощна, так еще молода, но, к сожалению, не очень здорова, а все вокруг так скверно», — делится он с писательницей Зоей Крахмальниковой. «Или я погибну, или Кларка не выдержит», — говорил он ей, сочувствующей бесконечно.

И в то же время Домбровский ходит «задрав нос», как победитель, хвастается роскошным французским изданием романа, только что пересланного нелегально, минуя всевозможные советские препоны. Это был поистине подарок ко дню рожденья, к его 69-летию.

А события начали разворачиваться следующим образом. Майским днем, накануне 12-го числа, он в приподнятом настроении, держа в руках глянцевое издание «Факультета…», пришел в ЦДЛ показать друзьям-писателям свою выстраданную и такую долгожданную вещь. Ушел незаметно. На улице его ждали. У самых дверей Дома литераторов он был жестоко избит неизвестными негодяями. Выследили-таки «позорные суки»! Когда-то он говорил мне, что это самое страшное лагерное ругательство! Из милицейской сводки известно только, что избит хулиганами и госпитализирован в тяжелом состоянии. Вскоре — выписан. А дома 29 мая скоропостижно скончался — упал в коридоре, сделав несколько шагов, своих последних шагов по жизни!

Комментарии