Из воспоминаний об Иосифе Бродском.

Из воспоминаний об Иосифе Бродском. - 970515801688


Людмила Георгиевна Сергеева — филолог, окончила филфак МГУ, двадцать два года проработала редактором в издательстве «Советский писатель», последние двенадцать лет работала в журнале о новых книгах «БИБЛИО-ГЛОБУС. Книжный дайджест».
Людмила Сергеева

Конец прекрасной эпохи

Воспоминания очевидца об Иосифе Бродском и Андрее Сергееве


…если любовь и можно чем-то заменить, то только памятью.

И. Бродский


Писать об Иосифе Бродском в прошедшем времени мне и через двадцать лет после его смерти очень трудно: более живого, обаятельного и гениально одаренного человека в моем поколении мне не доводилось встречать. Стихи его и прозу я и сегодня постоянно перечитываю и делаю для себя все новые открытия. А значит, Иосиф по-прежнему присутствует в моей жизни и наше общение продолжается. Вспоминать — «значит восстанавливать близость», — считал и Иосиф Бродский.

Но так ли интересны кому-то мои воспоминания о встречах и беседах с Брод­ским? Об Иосифе Бродском написаны горы книг, исследований, воспоминаний — от академической книги Льва Лосева и его прекрасных дружеских воспоминаний до завистливо-омерзительного сочинения на грани патологии Владимира Соловьева, называющего себя близким другом Бродского. Теперь, когда Иосифа нет в живых, из таких «друзей» «можно составить город». Все происходит в точности по Амброзу Бирсу из его книги «Словарь Сатаны»: «Успех — единственный непростительный грех по отношению к своему ближнему». Этого Бродскому и не простили многие пишущие, кто знал его смолоду. Да не прощают и ныне, не знавшие его лично: все никак не освобождается вакансия первого поэта.

Слава Богу, все-таки больше тех, кто искренне любил Иосифа и знал ему настоящую цену с самого начала. И Анна Ахматова — первая из них. Об этом же свидетельствует и книга Валентины Полухиной «Из не забывших меня» — посвящение Иосифу Бродскому к его 75-летию. In memoriam. Бродского читают не только на просторах любезного отечества, но и в «иных» странах и «в ином столетии». Сбылось и это пророчество поэта.

Писать воспоминания о Бродском меня вдохновили два человека. Во-первых, Валентина Полухина, давний и один из лучших исследователей творчества Бродского, влюбленная в его стихи. Она уговорила меня дать ей интервью для третьей книги «Бродский глазами современников». И напутствовала: «Пишите, Людмила!». А во-вторых, Кейс Верхейл, замечательный голландский славист, исследователь и переводчик Бродского на нидерландский язык, умный, образованный, настоящий многолетний друг Иосифа Бродского и в Союзе, и на Западе. Книга Кейса Верхейла о Бродском «Танец вокруг мира» вышла по-русски уже вторым изданием в 2014 году. Кейс посчитал, что он должен, «соединив вместе множество осколков, передать впечатление о том, что я знаю, не с точки зрения нынешнего времени, но находясь в прошлом как в настоящем, и встречаться с Бродским и его творениями, начиная с 1960-х годов». Мне такой подход показался близким, и я взялась за перо. Мое общение с Бродским как раз приходится на 60-е — начало 70-х годов, т. е. до его отъезда из нашей страны.

Андрей Сергеев успел сразу после смерти Бродского написать замечательные воспоминания о нем. Андрей пережил Иосифа на один год и десять месяцев. Но и у меня осталось множество своих «осколков» от общения с Иосифом и задушевных разговоров с ним. Иосиф, начиная с сентября 1965 года, неоднократно жил у нас с Андреем в двухкомнатной квартире в Москве на Малой Филевской улице, 16.

Пишу я это все в той же квартире в нашем пятиэтажном кооперативном доме «Работник печати» рядом с метро «Пионерская». Но дом этот скоро сломают, такие же дома напротив уже снесли — и пейзаж у меня за окном, как после бомбежки. А между тем, на доме могло бы висеть несколько мемориальных досок. В этом доме у нас бывали Анна Андреевна Ахматова, Арсений Александрович Тарковский с женой Татьяной Алексеевной Озерской, учитель Андрея — замечательная переводчица с английского Ольга Петровна Холмская, пушкинист Илья Львович Фейнберг с женой Маэлью Исаевной, Андрей Донатович Синявский с женой Марией Васильевной Розановой. Наталья Алексеевна Северцова принесла нам сюда на новоселье и подарила свою прелестную картину, которая до сих пор висит и радует меня ежедневно.

В нашем подъезде на пятом этаже жил писатель Георгий Владимов, к нему в гости приезжали Василий Аксенов, Андрей Битов, Владимир Войнович, Белла Ахмадулина. В нашем же подъезде жил ныне широко известный философ Александр Моисеевич Пятигорский, для нас просто любимый сосед Саша, мы с ним дружили, он забегал к нам почти каждый день, часто с очаровательным маленьким сыном Илюшей, с которым я любила играть и общаться. А Саша в это время развивал свои философические идеи. У нас, ставших обладателями отдельной квартиры в 1962 году, собиралось множество интересного народа. В одном из своих выступлений по TV «Культура» моя приятельница, искусствовед Паола Волкова, тоже бывавшая у нас в гостях, рассказывала о квартире Сергеевых как об одном из самых притягательных мест в Москве 60-х годов.

Именно сюда к нам по рекомендации Надежды Яковлевны Мандельштам приходили еще молодые, но уже «заболевшие» русской литературой американские слависты Карл и Эллендея Профферы. Об Андрее Сергееве и нашем доме Карл сообщал в письме Владимиру Набокову 17 марта 1969 года:

Дорогие мистер и миссис Набоковы!

Среди многих встреченных нами здесь людей, читавших Вас по-русски и по-английски, мы познакомились с одним, особенно тонким ценителем, у которого есть экземпляр Вашей первой книжки, как мне помнится, изданной в Петербурге в 1916 г., экземпляр 344. Я сказал ему, что вряд ли она есть даже у Вас, и с типично русской щедростью он решил — и его милая жена тоже принялась настаивать — подарить Вам эти стихи (по его словам, ужасные). Напишите, пожалуйста, по указанному ниже адресу (дипломатической почты) и скажите, нужна ли Вам эта книжка.

Добавлю, что человек этот коллекционер, и для него это большая жертва. У него самое фантастическое собрание первых изданий, какое только можно вообразить, и все книги ему дороги… Зовут его Андрей Сергеев, он переводчик и, как многие из этих печальных и смелых людей, переводит без всякой надежды быть опубликованным при жизни.

Миссис Вера Набокова ответила Карлу Профферу: «…В.Н. очень благодарен вашему русскому знакомому, который хочет подарить ему экземпляр его первой книжки. Отдельно высылаю подписанный экземпляр «Ады» в качестве ответного подарка…».

В письме от 5 мая 1969 года Карл Проффер пишет Набокову об Андрее и нашей домашней библиотеке: «… мы знаем только одного человека (того, что дал нам «Стихи»), который осмеливается открыто держать книги Набокова у себя на полке…»1 .

И здесь, в нашей квартире, с этими Сергеевыми и с нашей библиотекой, жил Иосиф Бродский. Он тогда часто приезжал в Москву из Ленинграда. Тут был обжитый им диван, которому он посвятил свой стишок в апреле 1966 года:


ПОХВАЛЬНОЕ СЛОВО ДИВАНУ СЕРГЕЕВЫХ


Диван Сергеевых, на
прими благодарность за
ночь с девятого на
десятое, за
много других от
Бродского. И. А. …


Было любимое им кресло-качалка эпохи русского модерна, сидя в котором он блаженствовал. (Качалка жива до сих пор, в ней любят сидеть многие люди, но, вытирая пыль, я всегда вижу в ней улыбающегося Иосифа.) А главное, конечно, хозяева квартиры, всегда радовавшиеся приезду Иосифа и любившие его и его стихи. Отец Иосифа, Александр Иванович Бродский, при знакомстве со мной в Ленинграде на улице Пестеля в 1966 году сказал: «Спасибо вам. Теперь Ося ездит в Москву к Сергеевым, как к себе домой». Слышать такое было приятно.


Начиналось все с разговора о неизвестном молодом человеке по имени Бродский в начале мая далекого 1961 года в квартире на улице Красной Конницы, теперь опять Конногвардейской. Мы с Андреем были в гостях у Анны Андреевны Ахматовой в Ленинграде, говорили о современных поэтах. Ахматова сказала тогда: «Профессор Максимов хвалит молодого ленинградского поэта Иосифа Бродского». Ни Ахматова, ни мы в то время стихов Бродского еще не читали и не были с ним знакомы.

Знакомство Ахматовой и Бродского произошло в Комарове 7 августа 1961 года: Иосифу был 21 год, Анна Ахматова на полвека его старше. Их знакомство стало судьбоносным, благословенным для Бродского и важным, обнадеживающим для Ахматовой. Нельзя сказать, что это зеркальная ситуация Пушкин — Державин. Влияние Ахматовой на Бродского было скорее на нравственно-этическом уровне, что и подготовило его к опасной судьбе Поэта в России. «Пожалуй, нигде статус поэта так не высок, как в России, а несчастья, обрушивающиеся там на головы поэтов, будто плата за признание их значимости — как царями, так и тиранами», — сказал польский поэт, нобелевский лауреат, друг Бродского Чеслав Милош. Бродский пишет о дружбе с Ахматовой так: «Главный урок, воспринятый мною от знакомства с Анной Андреевной Ахматовой как с человеком и как с поэтом, — это урок сдержанности — сдержанности по отношению ко всему, что с тобой происходит — как приятное, так и неприятное. Этот урок я усвоил, думаю, на всю жизнь».

Первое, что произвело на Ахматову сильное впечатление, была «Большая элегия Джону Донну», которую Бродский привез Анне Андреевне в Комарово 7 марта 1963 года. (Опять это мистическое число 7!) Иосиф позже вспоминал: «И она мне сказала: «Вы не знаете, что вы сделали»…. с этого момента, я думаю, и началась моя более или менее профессиональная жизнь, с этой ее фразы». Ахматова не могла не оценить того, о чем и как писал двадцатидвухлетний поэт, родившийся и выросший при советской власти, да и Джона Донна к тому времени еще не читавший по-английски.

Спустя много лет Бродский сам говорил о «Большой элегии»: «Я сочинял это, по-моему, в шестьдесят втором году, зная о Донне чрезвычайно мало, то есть практически ничего. Зная какие-то отрывки из его проповедей и стихи, которые обнаружились в антологиях…». И, добавим, знал еще, как и все мы, знаменитые слова Джона Донна, взятые эпиграфом к роману Хемингуэя «По ком звонит колокол»: «Нет человека, который был бы как Остров, сам по себе: каждый человек есть часть Материка, часть Суши; и если водой снесет в море береговой Утес, меньше станет Европа, и также, если смоет край Мыса или разрушит Замок твой или Друга твоего; смерть каждого Человека умаляет и меня, ибо я един со всем Человечеством, а потому не спрашивай никогда, по ком звонит Колокол: он звонит по Тебе».

И при столь малом знании Джона Донна из-под пера Бродского вышли замечательные стихи о великом англичанине, а вернее — о мечте молодого Бродского о нем. «Главное — величие замысла», — рано сформулировал Бродский.


Все строки спят. Спит ямбов строгий свод.
Хореи спят, как стражи, слева, справа.
И спит виденье в них летейских вод.
И крепко спит за ним другое — слава…
………………………………………..
«Нет, это я, твоя душа, Джон Донн.
Здесь я одна скорблю в небесной выси
о том, что создала своим трудом
тяжелые, как цепи, чувства, мысли…
…………………………………………
И Ад ты зрел — в себе, а после — в яви.
Ты видел также явно светлый Рай
В печальнейшей — из всех страстей — оправе.
Ты видел: жизнь, она как остров твой».


И заканчивать вопросом о самом главном:


Ведь если можно с кем-то жизнь делить,
То кто же с нами нашу смерть разделит?


В 22 года Иосиф Бродский был уже столь зрелым человеком, что писал о жизни и смерти. Именно «о жизни и смерти» хотел Борис Пастернак поговорить со Сталиным, но тот бросил телефонную трубку.

Близкий друг Бродского Яков Гордин говорил о «Большой элегии» как об «одном из самых философски дерзких созданий литературы», в котором о беспредельности Вселенной «сказано с еретической безоглядностью». К концу 60-х Иосиф Бродский перевел с английского несколько стихотворений любимого Джона Донна. Издательство «Наука» заключило с Бродским договор на перевод английских метафизиков для серии «Литературные памятники». Книга эта не состоялась не по вине Бродского, которому власти велели побыстрее убираться из страны.

Приятельница Иосифа Диана Абаева улетала из Советского Союза в Лондон к своему мужу Алану Майерсу, будущему переводчику Бродского на английский язык. Иосиф приехал в Москву проводить Диану и вручил ей осенний букет цветов. Диана рассказывала, что они с Аланом прямиком из аэропорта Хитроу отправились в собор Святого Павла в Лондоне, где Джон Донн был настоятелем, там же он и похоронен. И положили цветы от русского поэта к подножию выразительной статуи над могилой Джона Донна. Иосиф был счастлив, узнав об этом в Ленинграде. Дианы Абаевой-Майерс тоже уже нет в живых, а на ее доме в Лондоне по адресу 20 Hampstead Hill Gardens к 75-летию поэта появилась мемориальная доска — в гостях у Дианы Бродский бывал, когда оказывался в Лондоне. Они дружили еще с ленинградских времен, виделись в ее родном Тбилиси, продолжали дружить и в любимой Англии. «В Англии Иосифу нравилось все — климат, потому что в Америке он летом задыхался от жары, люди из-за размеренного темперамента и из-за английского (не американского) языка, нравилось, как говорят англичане», — вспоминала Диана.


В 1963 году мы с Андреем Сергеевым впервые приехали в Литву, в Палангу. И, о счастье, в первый же день познакомились с Томасом Венцловой, о котором нам в Москве восторженно рассказывал Леня Чертков. Томас в жизни превзошел все рассказы о нем, мы в него влюбились тут же и подружились на всю жизнь. Томас познакомил нас со всеми своими друзьями и влюбил в Литву. Счастье в то лето нас не покидало. Мы встретились на пляже в Паланге с Толей Найманом. Андрей спросил Толю о Бродском, тот сказал, что у него есть с собой стихи Иосифа. На следующий день мы читали толстую пачку машинописных стихов Бродского на берегу Балтий­ского моря.

Прочли все, не отрываясь, стихи в этой пачке были разные. Обычные для молодого горожанина, такое в то время писали многие непечатные поэты. Сразу запомнились строки из «Пилигримов», ставшие давно общеизвестными:


И, значит, остались только
иллюзия и дорога.


И еще, из стансов родному городу:


и летящая ночь
эту бедную жизнь обручит
с красотою твоей
и с посмертной моей правотою.


В начале 60-х мы все были полонофилами — из Польши веяло свободой, непокорностью, геройством: червоны маки на Монте-Касино. И я все повторяла в Паланге «Песенку» Бродского, Польша тут была рядом:


Помнят только вершины
да цветущие маки,
что на Монте-Касино
это были поляки.


Сразу покорил «Рождественский романс», посвященный Евгению Рейну и преподнесенный к его дню рождения в 1961 году. Иосиф многие свои ранние стихи не любил потом, не включал их в сборники. А вот «Рождественский романс» ему всегда нравился. Именно это стихотворение открывает первый том Бродского в двухтомном издании «Библиотеки поэта». Но вот длинные вещи Бродского — «Большая элегия Джону Донну», «Холмы», «От окраины к центру», «Исаак и Авраам», где был большой разбег для мысли, для версификаторского умения, для длинного поэтического дыхания, особенно поразили нас: такой молодой, такой ни на кого не похожий и такой талантливый. Прощаясь со своей бедной, но прекрасной юностью, молодой Бродский уже как зрелый человек постиг метафизику жизни и своей судьбы.


Разбегаемся все. Только смерть нас одна собирает.

Значит, нету разлук.
Существует громадная встреча…
…………………………………..
Как легко нам дышать,
оттого что подобно растенью
в чьей-то жизни чужой
мы становимся светом и тенью
или больше того —
от того, что мы все потеряем,
отбегая навек, мы становимся смертью и раем.


Особенно потряс «Исаак и Авраам». «Такая мощь, прямо русский XVIII век», — резюмировал Андрей Сергеев. Обращение к библейскому сюжету совсем молодого человека и личная интерпретация такого сюжета были подобны чуду в Стране Советов начала 60-х годов. В это время почти всех поэтов еще занимала история разоблаченного Хрущевым Сталина и культа личности. Ленин был еще для большинства идеалом. Андрей Вознесенский требовал убрать ленинский светлый лик с денег. Страна никак не могла разобраться с этими мифами о Ленине и Сталине, да не разобралась окончательно и поныне. Какой уж тут Ветхий Завет! Но Бродскому он был нужен уже тогда, и под его пером библейская история становилась современной, нашей:


Исак вообще огарок той свечи,
что всеми Исааком прежде звались…
По-русски Исаак теряет звук.
Зато приобретает массу качеств,
которые за «букву вместо двух»
отплачивают втрое, в буквах прячась…


И СновА жертвА на огне Кричит:
вот то, что «ИСААК» по-русски значит.


А вот параллель с жизнью и судьбой А.А. Ахматовой, мы так и поняли это сразу:


И если сдвоить, строить: ААА,
сложить бы воедино эти звуки,
которые должны делить слова,
то в сумме будет вопль страшной муки…


Перекличка голосов (случайная? намеренная?) Бродского с Ахматовой: это как ответ на ее четверостишие 1962 года, которое, скорее всего, относится к Бродскому:


О своем я уже не заплачу,
Но не видеть бы мне на земле
Золотое клеймо неудачи
На еще безмятежном челе.


Все в «Исааке и Аврааме» было не просто талантливо и ново: Бродский говорил с миром как «власть имеющий».

После таких стихов очень захотелось познакомиться с самим поэтом. Вскоре наше желание осуществилось. В конце декабря 1963 года нам позвонила Ахматова, попросила Андрея помочь Бродскому с переводами. Сказала, что Иосифа любыми способами нужно задержать в Москве: в Ленинграде его неминуемо ждет расправа, его могут посадить.

И вот 3 января 1964 года Иосиф Бродский приехал к нам домой на Малую Филевскую улицу. Вошел красивый, широкоплечий молодой человек, очаровательно рыжий, с милыми веснушками на лице, с лучезарной улыбкой и такого обаяния, что оно могло прошибать стены. Крепко, по-мужски пожал мне руку и хотел снять башмаки. А я его весело остановила: «Не делайте этого, у нас в доме нет половой проблемы, никто не снимает обувь!» — «Здорово у вас в доме устроено!» — весело ответил мне Бродский, прошел сияющий в комнату, тут же сел в качалку, которая станет его любимой вещью надолго. От его присутствия все вокруг сделалось светлее и праздничнее, как будто встреча Нового года продолжилась.

Андрей поспешил заговорить о деле — о переводе австралийских поэтов, среди которых немало интересных. Андрей был одним из переводчиков и соредактором будущей книги «Поэзия Австралии — ХХ век». И тут же дал Иосифу уже отобранные тексты для перевода. После этого мы немедленно стали хвалить его «Рождествен­ский романс», «Я обнял эти плечи и взглянул…», «Холмы» и другие его длинные вещи, особенно «Исаака и Авраама». Иосиф неожиданно от похвал зарделся и как-то смущенно сказал, что он сам считает удавшимся только «Исаака и Авраама» из всех своих длинных вещей.

И быстро перевел разговор на Роберта Фроста, которого знал и любил в переводах Андрея Сергеева. Иосиф сказал, что считает Фроста недосягаемо великим поэтом: «Раньше я хотел научиться писать, как Найман, а прочитал Фроста и понял, что так я не смогу писать никогда». И добавил: «Я всем своим друзьям рекомендую внимательно читать Фроста». Кейс Верхейл приводит интересный диалог, состоявшийся у него при первой встрече с Бродским в Ленинграде. Иосиф сразу спросил: «А вы любите Роберта Фроста?» — «Да, пожалуй, — хотя, нет, я маловато его читал». — «Фрост — потрясающий поэт, единственный из всех зарубежных, похожий на Ахматову». Кейс собирал материал для диссертации об Ахматовой.

Андрею было приятно и удивительно слышать Иосифово восхищение Фростом, потому что до приезда Фроста в 1962 году в Москву в качестве личного посланника и друга президента Джона Кеннеди ни в каких редакциях слышать о Фросте никто не хотел. Андрей начал переводить Фроста, считая его великим поэтом, с конца 1950-х годов. Впервые Андрей обратил внимание на Фроста еще в школе, в антологии «Поэты Америки. ХХ век» М. Зенкевича и И. Кашкина.

В августе 1962 года, после всех хлопот с переездом в первую собственную квартиру, мы с Андреем поехали передохнуть к знакомой в маленький городок Чекалин Владимирской области. Вскоре туда пришла телеграмма из Иностранной комиссии Союза писателей СССР (адрес был у родителей Андрея). В ней сообщалось о визите Фроста в Москву, на встрече с которым присутствие Андрея обязательно.

Вот предыстория этой встречи и сама история. Роберт Фрост прилетел в Москву накануне нового учебного года и захотел 1 сентября посетить школу, где дети говорят по-английски. У себя в Америке Фрост тоже любил в начале занятий приходить в школу и беседовать с детьми. Его отвезли в хорошую московскую английскую школу, но разговора не получилось: дети и их преподаватели поэта не понимали. 88-летний Роберт Фрост так расстроился, что у него поднялась температура. Хрущев лично распорядился, чтобы высокого гостя лучшие врачи быстро поставили на ноги.

Через несколько дней Андрей Сергеев был представлен Фросту как переводчик его стихов на русский язык. И разговор у них получился. Андрей вспоминал: «Старик говорил медленно, на прекрасном английском языке с произношением американцев Новой Англии. Поскольку я любил его стихи, был внутри его лексики и интонации, а сам поэт оказался так обаятелен, то я незаметно для себя подключился к его интонации и произношению. И, видимо, так успешно, что Фрост спросил меня, какой колледж в Штатах я заканчивал. Фрост был крайне удивлен, что я не учился в Штатах и никогда там не был: “А говоришь, как парень из Новой Англии”. Я был сам удивлен и обрадован — так больше я никогда ни с кем из американцев не говорил. Вот какие чудеса могут делать великие поэты!». Надо сказать, что у Андрея был не только абсолютный музыкальный слух, но и лингвистический. Андрей мог на любом языке, даже незнакомом, услышанную фразу повторить абсолютно точно, с таким же произношением.

Иосиф пришел в восторг от этого рассказа, он восхитился еще больше Фростом, да и Андреем Сергеевым. Андрей рассказал Иосифу, что Фрост опубликовал свой первый значительный стихотворный сборник только в сорок лет, и то не в Америке, а в Англии. Но этот сборник сразу сделал Фроста уникальным и зрелым поэтом в англоязычном мире. Андрей показал Иосифу очень красивое рождественское поздравление от секретаря Роберта Фроста, которое Андрей Сергеев получил к Новому 1963 году. От самого поэта тут только подпись. Это была последняя Christmas card Фроста в 1962 году, посланная за месяц до смерти поэта. Многие годы Роберт Фрост сам писал и рассылал друзьям красивые рождественские поздравления. На смерть Роберта Фроста («Значит, и ты уснул…») Бродский в Комарове написал стихотворение 30 января 1963 года.

Уже в Штатах в «Диалогах с Волковым» Иосиф вспоминал: «Вообще в Союзе я три года прожил в сильной степени под знаком Фроста. Сначала переводы Сергеева, потом с ним знакомство, потом книжка Фроста по-русски». В Америке со своими студентами Иосиф с удовольствием анализировал стихи Фроста, а в конце жизни написал эссе о нем «Скорбь и разум» с поразительно тонким и глубоким пониманием творчества Фроста. В своей нобелевской лекции Бродский назвал Фроста и Одена наиболее достойными этой премии среди англоязычных поэтов, но они, к сожалению, ее не получили.

Сэмюэль Реймер, друг Иосифа и Андрея, американский историк, профессор университета Тулейн в Новом Орлеане, вспоминает: «Андрей был неиссякаемым источником знания и понимания русской литературы и общества… Мы оба любили Иосифа и восхищались им. Андрей отлично знал американскую поэзию, и его блестящие переводы многих американских поэтов помогли Иосифу в открытии богатств американской поэзии. Об этом сам Иосиф упоминал много раз». В Америке Брод­ский сказал Томасу Венцлове слова, которые Томас записал в своем дневнике: «В том, что я уехал в Штаты, повинен, в сущности, Андрей Сергеев, ибо с его переводов у меня начался роман с американской поэзией». Роман этот продолжался до конца жизни Иосифа Бродского на Западе, теперь — в английских подлинниках. Бродский знал и любил многих выдающихся поэтов, пишущих по-английски, а с двумя из них, лауреатами Нобелевской премии, близко дружил — с Дереком Уолкоттом, родом с Карибских островов, и с ирландцем — Шеймусом Хини.

Мы сошлись с Бродским не только на Фросте и других любимых англоязычных поэтах, но и на русских. Андрей и Иосиф любили русский XVIII век: Кантемира, Сумарокова, Державина. Иосиф процитировал наизусть даже кусок из «Тилемахиды» Тредиаковского. Я удивилась памяти Иосифа: мне казалось, что уж Тредиаковского большими кусками никто не может читать на память. Они оба, Иосиф и Андрей, не любили Александра Блока, хотя вокруг все Блока превозносили, а я о Блоке и дореволюционном Маяковском писала на филфаке диплом. «Все-таки мы были публикой книжной, а в известном возрасте, веря в литературу, предполагаешь, что все разделяют или должны разделять твои вкусы и пристрастия», — писал Бродский в «Набережной неисцелимых». Мы принадлежали к одному поколению, были немного старше Иосифа, тоже верили в литературу, и вкусы наши были похожими.

Различие у нас троих обнаружилось лишь в первом месте великой поэтической четверки ХХ века. Иосиф всем предпочитал Марину Цветаеву, Андрей — Бориса Пастернака, я — Анну Андреевну Ахматову. Мандельштам тогда еще не ходил широко в самиздате, у нас был свой «Камень», первый сборник Мандельштама, а «TRISTIA» и «Стихотворения» 1928 года в доме появятся позже, хотя какие-то стихи оттуда мы уже знали и любили. Но истинный масштаб этого поэта возник в моем сознании только после знакомства с Надеждой Яковлевной Мандельштам и соответственно с «Воронежскими тетрадями». Теперь я бы впереди поставила Осипа Мандельштама, а рядом близкую ему Ахматову. Иосифа и Андрея сегодня не спросишь. Однако я уверена — они по-прежнему настаивали бы на однажды избранных любимых поэтических именах. В своих литературных пристрастиях и неколебимо­сти суждений Иосиф и Андрей были очень похожи. И радовались друг другу, как дети.

Проговорили мы больше двух часов, что-то ели, пили чай, Иосифу я варила кофе, расставаться нам не хотелось. «…и как это бывает с гениями в процессе становления, произвел на все семейство неизгладимое впечатление», — написал Питер Акройд о молодом Тернере. Такое же впечатление произвел на нас молодой Бродский. Впоследствии я не раз убеждалась — Иосиф либо сразу принимал людей, которые ему внутренне близки, либо так же с порога отвергал тех, кто ему не по душе. И делал это прямо, открыто, иногда резко, радуя одних и обижая других. Интуиция у него была невероятная, он редко ошибался в людях.

Я все время нашего первого общения держала в голове: Иосифу грозит опасность в Ленинграде, а потому Ахматова просила его удержать в Москве. Я с жаром стала уговаривать Иосифа пожить у нас, сколько он захочет: комната, где мы трапезничаем, в его полном распоряжении, мы сами живем в другой комнате, здесь — только принимаем гостей. Иосиф может в тишине писать стихи, переводить австралийцев, приходить и уходить, когда ему заблагорассудится, приглашать сюда своих друзей, я дам ключ от квартиры. Обычно Андрей не любил, когда я кого-то приглашала пожить у нас, нередко выговаривал мне в сердцах: «Почему тебе мало меня в доме, тебе обязательно подавай цыганский хор». А тут с радостью поддержал: «Оставайтесь, Иосиф!».

Чувство солидарности с преследуемыми и гонимыми властью у меня в крови. Мой дед еще в конце XIX века из Лодзи был отправлен в кандалах на каторгу в Нерчинск на семь лет, а затем — на вечное поселение в Сибирь. Моя бабушка с двумя детьми поехала из Польши за ним, моя мама родилась в тюремной больнице Горного Зерентуя, вокруг были политкаторжане самых разных национальностей, помогавшие друг другу.

В 1907 году моя бабушка передавала еду в камеру двум левым эсеркам — Марии Спиридоновой и Риве Фиалке. В камере Нерчинской тюрьмы Мария Спиридонова и Рива Фиалка на куске черного бархата расшили цветными нитками, обратной стороной иголки, красивый узор и подарили его моей бабушке в знак благодарности. Этот кусок вышивки по бархату должен был служить лицевой стороной наволочки на диванную небольшую подушку. Моя бабушка не применила эту вышивку по назначению, а хранила до конца своей жизни этот кусок бархата как память об этих женщинах и своей трудной жизни в Нерчинске с маленькими детьми после смерти мужа в 1907 году.

Бабушка оставила этот подарок своей младшей дочери, моей маме, рассказав ей историю этой вышивки и ее авторах. Мама свято хранила этот бабушкин дар, взяла эту вещь в наш единственный чемодан, с которым нас спешно эвакуировали в октябре 1941 года в Челябинск, а по дороге наш состав бомбили. Затем этот подарок путешествовал с нами по Забайкалью, Дальнему Востоку и Казахстану, по тем рудникам, где работал мой отец, горный инженер. Так этот кусок расшитого бархата, согретый руками двух сиделиц и моей бабушки, которую я в живых не застала, попал ко мне.

Я решила отдать эту вещь в Московский «Мемориал», там ведь сохраняют документы и артефакты всех репрессированных в разное время, до 1917 года в том числе. И там случилось чудо. Ян Рачинский, сопредседатель Московского «Мемориала», с которым я не была знакома и родословной которого не знала, оказался внуком Ривы Фиалки. Его немедленно позвали. Он был взволнован моим рассказом и зачарован этим куском отлично расшитого бархата, в основном, как мне там объяснили, руками его бабушки-белошвейки. Ян Рачинский попросил показать эту вещь его отцу, сыну Ривы Фиалки, который еще жив, хотя и в преклонном возрасте. Все-таки добрые дела, особенно совершенные от чистого сердца и в трудных жизненных обстоятельствах, живут своей долгой-долгой и невероятно замысловатой жизнью, и всегда заканчиваются чудесно.

В этот, первый раз Иосиф не воспользовался нашим сердечным приглашением пожить у нас. Он рвался домой. Объяснил, что у него огромная проблема с любимой и его присутствие в Ленинграде не терпит отлагательств. Все это говорилось таким доверительным тоном, как будто мы не в первый раз увиделись с Иосифом, а давние близкие друзья. И говорил все это Бродский с какой-то виноватой улыбкой, но непреклонно. Было ясно, что никто его остановить не может, да и не вправе. От нас он отправился в Ленинград, как оказалось, почти прямо на этот мерзкий суд.

Подробности о суде над Бродским нам рассказывали Анна Андреевна в Москве, Миша Ардов (ныне о. Михаил), с которым мы часто встречались у А.Г. Габричевского и Н.А. Северцовой, а также Володя Муравьев, который был близко знаком с Фридой Вигдоровой. Ее стенограмма суда попала в самиздат, а вскоре на Запад, и была хорошо известна за границей: молодому поэту Бродскому сочувствовал весь мир. Мужественное и столь необычное для советских людей поведение Бродского на суде нас не удивило. Он сразу произвел на нас впечатление человека независимого, внутренне свободного, этого-то и не могла простить ему советская власть, а «тоску по мировой культуре» он превратил в фантастически быстрое самообразование.


Андрей Сергеев взял у Анны Андреевны Ахматовой адрес Иосифа и написал ему в ссылку, в Норенскую. В первом же письме от 16 апреля 1964 года Андрей напомнил, что их уговор о переводе австралийцев, несмотря ни на что, остается в силе. «А пока — дело высокое — шлю вам Браунинга. Не теряйте времени на метания — почитайте, приглядитесь — чудный ведь поэт. Потом вместе сделаем — тьфу-тьфу, чтобы не сглазить!» Хотя английский Иосифа в то время был еще совсем не для сложного Роберта Браунинга. Ответное письмо пришло ровно через месяц: «Мне кажется, райская была бы жизнь, если бы мы вместе взялись за что-ниб.; хоть за Браунинга!».

Андрей упорно в письмах советовал Иосифу читать и читать со словарем непростых англоязычных поэтов, разбирая слово за словом, а затем строку за строкой. Сначала Иосиф придумал свой способ перевода — по первой и последней строкам, соблюдая точный размер и количество строк. После таких экзерсисов он всерьез начал переводить англоязычных поэтов и открывать их для себя. Эта работа стала для Бродского серьезной школой и по овладению английским языком, и по расширению собственного словаря и горизонта поэзии. Начал он пописывать и стансы по-английски. У меня сохранились две открытки с английскими стишками Иосифа — поздравления с Новым 1965 годом и с Рождеством 1965 года. Вот рождественская открытка.


Stanzas for A.S.

1

In this wonderful day
I fervently pray
For all your life,
Or your wife.


2

Let High Spirit and
Peaсe will condescend
to your tired heart,
But not apart.


3

The World is the wood.
Only in solitude
Likeness (uncouth!)
Of a man to truth.

For ever
Your
Joseph


Christmas 1965


На открытке литография первой половины XIX века — королевский замок в Варшаве со стороны Вислы. Открытки Иосиф всегда выбирал красивые и со смыслом. Эта — в знак моей с ним особенной любви к Польше. В нижнем левом углу под вторым четверостишием нарисована Рождественская звезда, а под ней два ангела, похожие на нас с Андреем, у которого в руках пальмовая ветвь. В верхнем правом углу луна светит, ниже лира, а под ней летят два голубя с развивающейся лентой, на которой написано: ПРИВЕТ ОТ МАРИНЫ. И все это изображено красиво и лаконично, всего двумя шариковыми ручками — синей и красной.

Рисовал Иосиф быстро и чудесно, линии точные, летящие. А сколько этих удивительных рисунков у разных друзей и знакомых Иосифа! Особенно много их у Эры Коробовой, которая устроила выставку рисунков Бродского к его 75-летию в Санкт-Петербурге. И тут все увидели, какой Иосиф великолепный рисовальщик: в его автопортретах и портретах друзей пронзительно схвачена сущность людей, не говоря уже об изяществе изображения. Почему до сих пор нет альбома «Рисунки Иосифа Бродского»? Просто удивительно, до чего мы все еще ленивы и нелюбопытны, особенно когда дело касается нашего национального богатства. Рисунки Бродского так же важны, как рисунки Пушкина.

Из Норенской от Иосифа стали постепенно доходить до нас стихи одно другого лучше: «С грустью и с нежностью» (А. Горбунову), «Как тюремный засов разрешается звоном от бремени», «Einem alten architekten in Rom», «Новые стансы к Августе», «На смерть Т.С. Элиота», «Пророчество», «В деревне Бог живет не по углам» и др. Именно в ссылке Иосиф Бродский достиг той поэтической высоты, которой не покидал до конца жизни.

Андрей Сергеев и Иосиф Бродский регулярно переписывались и по письмам очень сдружились. Письма Иосифа мы всегда читали вслух, они были интересными и мужественными. Из ссылки 8 января 1965 года мы получили телеграмму: «Задним числом веселого рождества и самого счастливого года за всю жизнь вам с людой желает иосиф». В телеграмме значилось: Сергееву А.А. То ли Иосиф перепутал второпях отчество Андрея, добравшись пешком до заснеженной Коноши, откуда можно было послать телеграмму, то ли телеграфистка ошиблась.

А вот после смерти Фриды Вигдоровой он прислал нам почти паническое письмо, горько иронизируя над благоразумием, к которому его все время призывал Андрей Сергеев. «…боюсь, я скоро стану плохим туземцем. И если в один прекрасный день, шейкспиря и шейкспауэря, не отправлюсь открывать один меловой остров за другим, то м.б., я сколочу пирогу и спущусь в ней по Мариинской системе в Яузу. И меня линчуют, Андрей, под Вашим окном, на Филевских холмах, на глазах у Вас, Вашей жены, Вашего соседа-метафизика, или кто он там (Саша Пятигорский. — Л.С.). В год от Рождества Христова 1965. А?».

В тайне от Андрея я написала в Норенскую Иосифу, чтобы подбодрить и сказать ему то, что его обрадует: Андрей обожает его, я никогда не видела со стороны Андрея такого восторженного отношения ни к одному собрату по перу. Я боялась, что Андрей только мне изливает свои чувства к Иосифу, а в письмах не решается об этом говорить.

В 1965 году я впервые в жизни пересекла границу СССР: двадцать дней ездила по нашей любимой с Иосифом Польше. Мне так хотелось попасть именно в эту страну, ведь моя бабушка, которая поехала за дедом «во глубину сибирских руд», родилась в красивейшем городе Европы — в Кракове. И она в Сибири думала, что не только ее дети, но и внуки-правнуки не увидят этот город. А я вот увидела! Часто незнакомые поляки, читавшие или слышавшие о суде над Бродским, выражали сочувствие ему. А когда узнавали, что я знакома с Бродским и он нам пишет письма из ссылки, просили передать Бродскому: Польша восхищена его мужеством в несвободной стране. И все разговоры заканчивались, как правило, одинаково: «За вашу и нашу свободу!». Об этом я тоже конспиративно сообщила в письме Иосифу. А также что возвращение Иосифа не за горами, как и приезд к нам, а это будет для нас настоящим праздником. Как в воду глядела!


В конце сентября 1965 года Иосиф Бродский, минуя Ленинград, прямо из ссылки прилетел в Москву, к нам. Об этом мы заранее условились. Иосиф должен был встретиться в Москве с Мариной Басмановой и привезти ее к нам. Им обоим, по-моему, хотелось и родной город, и все, что было в нем тяжелого и нерешенного, оставить позади и побыть вдвоем в новом дружественном месте. Но с этой встречей не все вышло гладко. Звонок в дверь. На пороге — красивая, высокая, темноволосая, бледнолицая молодая женщина с удивительного цвета глазами, англичане их определяют как violet. Позже я наблюдала, что в зависимости от настроения и освещения глаза эти меняли свой цвет от серо-голубого до зеленого. Так мы впервые увидели Марину Басманову, чье лицо казалось Иосифу похожим на лицо шведской кинозвезды Сары Леандер из послевоенного трофейного фильма «Дорога на эшафот», в которую безнадежно влюбился совсем юный Иосиф. О любви к Марине, об их сложных отношениях мы уже много знали по письмам и по стихам Иосифа Бродского.


Для школьного возраста


Ты знаешь, с наступленьем темноты
пытаюсь я прикидывать на глаз,
отсчитывая горе от версты,
пространство, разделяющее нас.


И цифры как-то сходятся в слова,
откуда приближаются к тебе
смятенье, исходящее от А,
надежда, исходящая от Б.


Два путника, зажав по фонарю,
одновременно движутся во тьме,
разлуку умножая на зарю,
хотя бы и не встретившись в уме.


Пространство и время разделило их и в Москве: Марина удивилась, что Иосиф ее не встретил, и поехала по нашему адресу самостоятельно. Узнав, что Иосифа у нас нет, Марина порывалась уйти. Но мы ее не пустили, разговорили, поужинали вместе. Ближе к ночи примчался на такси Иосиф, весьма пьяненький. Оказывается, он встретил на улице Васю Аксенова, который потащил Иосифа к Евтушенко, где они и запировали. А поскольку Иосиф только что из ссылки прилетел усталый, голодный, он быстро захмелел и потерял счет времени. Мы очень волновались, не зная, где Иосиф и почему он с Мариной не встретился. Но на эту тему никто из нас не говорил.

Говорили о занятиях Марины как художницы, о ее родителях-художниках, о книгах, о переводах Андрея, которые она тоже знала и любила, о стихах Иосифа. Марина оказалась человеком начитанным, понимающим толк в литературе и искусстве, хорошо воспитанным: она ничем не показала своего раздражения от возникшей неожиданной ситуации, хотя в ее глазах искры то загорались, то потухали, а лицо еще больше бледнело. Было понятно, что независимости ей тоже не занимать, что есть в ней какая-то загадка, может быть, даже тайна, а характер ее прямо противоположен характеру Иосифа — она человек тишины и закрытости, говорила тихим, шелестящим голосом, явно оберегала свой внутренний мир от всех. По-моему, в этот же вечер у нас установились с Мариной весьма добрые отношения. Чему Иосиф впоследствии радовался и говорил, что Марина из всех его друзей предпочитает общение с нами.

Как-то Иосиф приехал на Рождество и привез нам от Марины прекрасный подарок — две красивые свечи, сделанные ее собственными руками. Свечи квадратные, высотой со средний палец руки, одна побольше, другая — поменьше, а по сторонам боковых квадратиков изящные разноцветные рисунки: зеленая подкова, ветка елочки, цветок и красное сердце. У другой свечи зеленого цвета голубь, добрый козерог, а вот ангел и лев, наверное, были розовые, но за столь долгие годы совсем выцвели и слились с желтой основой свечи. И у основания фитиля разные рисунки — у одной свечи крест, у другой — знаки зодиака. Иосиф очень гордился Марининым мастерством и обрадовался, когда я сказала, что зажигать их не будем — жалко портить такую красоту. Так и стоят эти свечи на книжной полке до сих пор, напоминая о нашей дружбе и молодости.

Из ссылки к нам приехал другой поэт, тот самый Иосиф Бродский, каким его и узнал весь мир. И человек с другим опытом жизни, он «только с горем чувствовал солидарность». Иосиф рассказал нам о двух озарениях в своей жизни. Первое было в Якутске в начале 1960-х, когда он самовольно, раньше положенного времени, покинул геологическую экспедицию. Перед отлетом в Ленинград он купил сборник стихов Баратынского и тут же, сидя на лавочке, целиком прочел его. И ясно понял: «Вот чем мне надо заниматься». С тех пор Баратынский стал на всю жизнь его любимым поэтом ХIХ века. Пушкина, конечно, Иосиф любил, но нужнее ему был Баратынский.

Второе озарение случилось в ссылке, когда Иосиф разбирал со словарем стихо­творение Одена «Памяти Уильяма Батлера Йетса», написанное в 1939 году. И, дойдя до слов: «Время боготворит язык и прощает всех, кем он жив», — Иосиф был потрясен. «Я помню, как я сидел в маленькой избе, глядя через квадратное, размером с иллюминатор, окно на мокрую, топкую дорогу с бродящими по ней курами, наполовину веря тому, что я только что прочел, наполовину сомневаясь, не сыграло ли со мной шутку мое знание языка. У меня там был здоровенный кирпич англо-русского словаря, и я снова и снова листал его, проверяя каждое слово, каждый оттенок, надеясь, что он сможет избавить меня от того смысла, который взирал на меня со страницы». Но мысль оставалась той же. «И ход мыслей, которому это утверждение дало толчок, продолжается во мне по сей день», — писал Бродский в Штатах в 1983 году в эссе «Поклониться тени», посвященном памяти Уистена Хью Одена. Для Иосифа с момента этого озарения в Норенской писать хорошо стихи, «брать нотой выше», стало нравственным императивом и некоторой надеждой на преодоление экзистенциального чувства вины.

Именно Андрей Сергеев указал Иосифу на Одена как на наиболее близкого Бродскому поэта из современных англоязычных: по духу, по мировосприятию, а не только по формальным признакам, как, скажем, «Стихи на смерть Т.С. Элиота», повторяющие трехчастную структуру элегии Одена «Памяти У.Б. Йетса». (Стихотворение на смерть Т.С. Элиота написано Бродским в Норенской 12 января 1965 года, Элиот умер 4 января 1965 года).

Попытка приблизиться к Одену стала определяющей для жизни и творчества Бродского: и в движении двадцатичетырехлетнего поэта к зрелому мастерству, и в личном знакомстве с Оденом под Веной в 1972 году, сразу после изгнания, и в метафизическом смысле. «Стихи на смерть Т.С. Элиота» Бродского стали пророческими для него самого — они написаны, как оказалось, и о своей смерти в январе 1996 года.


Он умер в январе, в начале года.
Под фонарем стоял мороз у входа.
Не успевала показать природа
ему своих красот кордебалет.
От снега окна становились уже.
Под фонарем стоял глашатай стужи.
На перекрестках замерзали лужи.
И дверь он запер на цепочку лет.


Валентина Полухина в двух строках Бродского находит заимствования из Хлебникова: «Летит зимы глашатай-птица» («Поэт», 1919) и «пес на цепи дней» («Искушение грешника», 1908). Иосиф Бродский, конечно, знал утверждение Т.С. Элиота о том, что «заимствуют» посредственные авторы, а великие — «воруют», но так естественно и умело делают это своим, что неискушенные читатели этого не замечают, а искушенные — восхищаются. Восхищается и Полухина. Это хороший совет всем, кто злобно выискивает у Бродского «чужие» строки. Позже Бродский признавался: «Я даже сочинил некоторое количество стихотворений, которые, как мне кажется, были под его (Одена. — Л.С.) влиянием…: «Конец прекрасной эпохи», «Песня невинности, она же — опыта», потом еще «Письмо генералу», до известной степени, еще какие-то стихи. С таким немножечко расхлябанным ритмом».

В 1964 году Иосиф Бродский еще со словарем разбирал элегию Одена, а Фроста и Элиота читал в переводах. Но уже тогда он знал русскую поэзию отлично, как мало кто знает ее в России и в зрелом возрасте. Память у Иосифа была феноменальной, ею он поражал всех слушателей по обе стороны океана — мог читать свои длинные стихи часами наизусть, как и стихи любимых русских поэтов.

О ссылке Иосиф не любил говорить. А если говорил, то скорее тепло: «У меня в деревне…». Но вот о том, как он встретил в столыпинском вагоне по дороге на Север русского крестьянина с длинной бородой уже в летах, которому дали большой срок за украденный мешок зерна, Иосиф в нашем доме говорил неоднократно. Всегда горестно заканчивал: этот мужик уже никогда не выйдет на свободу, и ни одна душа о нем не похлопочет. Просил Андрея Сергеева: «Андрей Яковлевич, прошу Вас, не хлопочите обо мне, если меня еще раз посадят». Об этом же старике Бродский сокрушался и в Америке в интервью Соломону Волкову.


На день рождения Андрея Сергеева 3 июня 1966 года Иосиф прилетел специально и привез царский подарок — стихотворение «Остановка в пустыне» («Теперь так мало греков в Ленинграде, / что мы сломали Греческую церковь…»). На машинописном листе крупно написано: АНДРЕЮ СЕРГЕЕВУ В ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ.

Это было не посвящение, а подарок в день рождения. Это стихотворение всегда печатается без посвящения.


…………………………………………
Так мало нынче в Ленинграде греков,
да и вообще — вне Греции — их мало.
По крайней мере, мало для того,
чтоб сохранить сооруженья веры,
А верить в то, что мы сооружаем,
от них никто не требует. Одно,
должно быть, дело нацию крестить,
а крест нести — уже совсем другое…


Стихотворение нам обоим очень понравилось. Дивные, пророческие стихи. Недаром «Остановку в пустыне» Бродский сделал титульным стихотворением своей поэтической книги. Это стихотворение связано с нами еще и личными узами. Недалеко от этой разрушенной греческой церкви жила в Ленинграде двоюродная сестра Андрея, тоже Люда Сергеева (Людмила Кирилловна), искусствовед, археолог. Я с ней дружила с 1957 года до ее кончины в 2000 году. Она жила у нас в Москве, возвращаясь из своих археологических экспедиций в Ленинград. Мы останавливались у нее с Андреем, когда бывали в Ленинграде, я у нее жила, когда приехала на похороны Ахматовой. Мне пришлось сообщать ей о гибели Андрея. Л.К. Сергеева навещала Марину Басманову в роддоме, а потом помогала ей с маленьким Андрюшей. В книге Бобышева написана о сестре Андрея неправда.

Этот день рождения проходил особенно весело — рассказывали анекдоты, шутили, Иосиф пел хулиганские частушки, он много их привез с Севера. Одна пользовалась особенным успехом: «Вологодские ребята — жулики, грабители — даже дедушку с говном и того обидели». Иосиф был, конечно, главным гостем и главным подарком. Мы с Андреем часто просили Иосифа почитать при гостях стихи. Он никогда не отказывался. После чтения Андрей не стеснялся говорить Иосифу, что какие-то его стихи гениальны. Некоторые из присутствующих потом выговаривали Андрею, что он портит молодого поэта. Но они оказались не правы.

В 1968 году, когда Иосиф окончательно доработал «Горбунова и Горчакова», он приехал к нам. До того он читал нам только отдельные куски и все правил и правил текст. И вот он решил показать нам законченную работу. Мы отключили телефон, чтобы никто не мешал. Иосиф сначала сам прочел «Горбунова и Горчакова» от начала до конца.

Мы были буквально оглушены во всех смыслах, учитывая незабываемую Иосифову манеру чтения: что-то среднее между плачем и молитвой. Читал он громко, в ушах звучал тревожный колокол, от начала к концу стихотворения его голос нарастал в звуке, становился все напряженнее, эмоциональнее, подключал и нас к этой высокой волне. И мне было страшно за Иосифа: выдержит ли он такое сильное напряжение? Уверена, такая манера чтения соответствовала сути и форме его стихов, а вернее — и сути самого Иосифа Бродского.

«Ибо… поэзия… тем и отличается от всякой иной формы психической деятельности, что в ней все — форма, содержание и самый дух произведения — подбираются на слух…» — писал Бродский о стихотворении Марины Цветаевой «Новогоднее». Все это целиком относится и к «Горбунову и Горчакову». Вот как определяет известный музыковед Елена Петрушанская в своей книге «Музыкальный мир Бродского» силу его чтения: «Певучая природа его изначальной поэтической интонации, неповторимый напев рецитации завораживали, гипнотизировали, оказывали большое воздействие на современников».

Затем мы стали медленно читать глазами машинописные листы, передавая их друг другу, в полной тишине. Не помню даже, что в это время делал Иосиф — следил за нами или пошел на кухню пить кофе. Но к окончанию нашего чтения он уже ходил по комнате. Мы молчали, у нас перехватило дыхание. И, наконец, Андрей выдохнул: «Ну, это совершенно гениально!» — «Тянет на Нобелевку?» — спросил раскрасневшийся Иосиф. — «Несомненно! Я вам ее сегодня даю! Запомните этот день!».

За 19 лет до решения Шведской академии у нас в Москве, на Малой Филевской улице, Андрей Сергеев вполне серьезно посчитал, что Иосиф Бродский заслужил Нобелевскую премию. Сам Иосиф всегда верил, что ее получит. Как же мы радовались за Иосифа, когда в 1987 году он действительно стал нобелевским лауреатом! Нас переполняли счастье и гордость: премию получил, как и предсказывал Андрей Сергеев, наш гениальный близкий друг, человек нашего поколения, от лица которого он так точно сказал обо всех нас в своей нобелевской лекции: «Это поколение — поколение, родившееся именно тогда, когда крематории Аушвица работали на полную мощность, когда Сталин пребывал в зените в своей богоподобной, абсолютной, самой природой, казалось, санкционированной власти, явилось в мир, судя по всему, чтобы продолжить то, что теоретически должно было прерваться в этих крематориях и безымянных общих могилах сталинского архипелага. Тот факт, что не все прервалось, — по крайней мере в России, — есть в немалой мере заслуга моего поколения, и я горд своей к нему принадлежностью не в меньшей мере, чем тем, что я стою здесь сегодня. И тот факт, что я стою здесь сегодня, есть признание заслуг этого поколения перед культурой; вспоминая Мандельштама, я бы добавил — перед мировой культурой. Оглядываясь назад, я могу сказать, что мы начинали на пустом — точней, на пугающем своей опустошенностью месте, и что скорее интуитивно, чем сознательно, мы стремились именно к воссозданию эффекта непрерывности культуры…».


Иосиф часто приезжал в Москву и останавливался у нас. Оказалось, что жить с ним под одной крышей очень легко и интересно. Андрей в своих воспоминаниях, в основном, описал ту часть общения с Иосифом, когда меня не было дома — я уходила на работу. Я же сейчас пытаюсь вспомнить собственные «осколки» разговоров с Иосифом. У Андрея был всегда четкий распорядок дня, тут он был педант, даже присутствие Иосифа не могло нарушить заведенный порядок. После общего завтрака Андрей уходил в маленькую комнату к своему любимому письменному столу, который подарил нам на новоселье Яков Артемович Сергеев, лучший в мире отец и мой любимый свекор. За этим столом я пишу сейчас эти воспоминания. Андрей работал часа два, а после обеда всегда спал час-полтора.

И тогда единственным слушателем Иосифа оставалась я одна. Говорить Иосиф мог часами и всегда необыкновенно: о своих стихах и стихах любимых поэтов, об Анне Андреевне и Марине Ивановне, о Баратынском и Пушкине, о море, о «водичке», о музыке, о путешествиях, которые хотелось бы совершить. При этих наших длинных беседах на маленькой кухне Иосиф, не переставая, курил, зажигая одну сигарету от другой. Однажды после трехчасового монолога Иосиф вдруг сказал: «Люда, вы побледнели. Вот и Марина больше трех часов меня не выдерживает. Я удаляюсь».

И ушел куда-то в гости в одобренном мной твидовом пиджаке, который ему подарил какой-то англичанин. Иосиф умел красиво носить вещи, даже с чужого плеча они сидели на нем восхитительно, он всегда выглядел щеголем. В 1968 году я привезла из Варшавы от Анджея и Веры Дравичей в подарок Иосифу коричневый замшевый пиджак (мы с Верой выбирали самый красивый и дорогой!) — это был последний крик мужской моды. Тогда многие мужчины, особенно поэты, носили кожаные или замшевые пиджаки и рубашки без галстуков. Но только на Иосифе сидело все это особенно элегантно. Настоящие американские джинсы Levis, которые ему привезли Профферы на деньги Набокова в подарок, были особенной гордостью Иосифа. Все запомнили, как он лихо зажигал о них спички по-ковбойски, как в них купался в Коктебеле, чтобы сидели на нем «в облипалочку». А я помню, что он носил их с шиком и очень аккуратно и долго. Заткнув ладони в карманы, немного раскачиваясь, Иосиф читал стихи и выглядел в этих джинсах стройным и красивым. Бенгт Янгфельдт, друг и переводчик Бродского на шведский язык, вспоминает: «Иосиф в вопросах одежды держался весьма определенных мнений, как и во всем остальном… Отношение к одежде было у него инстинктивно-физическим, как и отношение к людям: оно было следствием главенствующего значения, которое Брод­ский придавал визуальному впечатлению».

И всегда Иосиф говорил со мной о Марине Басмановой. О ней и своей трудной любви, мне кажется, ему легче было говорить с женщиной. Иосиф умел дружить с женщинами, иногда с женщинами ему было даже проще, чем с мужчинами: женщины эмоциональнее воспринимают стихи, умеют терпеливо слушать, лучше понимают мужскую психологию. Живая энергетика женщин передавалась Иосифу — в общении с ними он расцветал. Иосиф дружил с женами своих близких друзей: с Элей Катилене, женой Ромаса Катилюса, с Ниной Никольской, женой Миши Мильчика, с Таней Никольской, женой Лени Черткова, с Дианой Абаевой-Майерс, с Эллендеей Проффер, женой Карла Проффера, со своей нью-йоркской соседкой Машей Воробьевой, да и со многими другими женщинами. Вот и со мной тоже. С моей стороны не было «удушающей привязанности» (чего так не любил Иосиф!), ежесекундного придыхания, а были преданность, забота, восхищение его даром и интерес к его личности. В его присутствии я точно становилась лучше и умнее.

Иосиф нравился женщинам, случались у него и мимолетные романы, о некоторых он рассказывал, не обозначая имен, называя все это «приключениями», никогда не бахвалясь, а скорее смущаясь. Вспоминаю странный для меня эпизод, когда Иосиф в очередной раз приехал к нам, Андрей в это время был в доме творчества в Ялте. Как всегда, Иосифу постелено на диване в большой комнате, я — в нашей маленькой. Утром за завтраком Иосиф вдруг говорит: «Если бы кто-то из моих приятелей узнал, что я провел ночь в квартире с молодой красивой женщиной, и между нами ничего не произошло, они бы решили, что со мной приключилось неладное». — «Но я же жена вашего друга и ваш друг!» — «Они бы все равно так подумали», — ответил покрасневший Иосиф, которому стало неловко. «А вы боитесь, что у вас будет короткий “донжуанский список”?» — «Не то чтобы боюсь, но хотелось бы, чтобы список был длинным». — «Не беспокойтесь, он будет длинным», — пообещала я Иосифу. И тут же на его лице появилась очаровательная улыбка в «полтора кота». Нет, сердиться на него было невозможно.

Я хорошо запомнила наш разговор о Достоевском, которого Иосиф очень любил, я — тоже, особенно роман «Бесы», и вот мы заговорили о «Бесах». Иосиф развивал мысль о том, что большинство читателей любят Достоевского за глубокий психологизм, за мастерское, почти детективное умение выстраивать сюжет. А Иосифа всегда завораживал язык Достоевского: многочисленные герои Достоевского все говорят по-своему, и характер каждого героя точно выражен его неповторимым языком. И это грандиозно! Иосиф устроил мне что-то вроде экзамена: скажите, что вас зацепило больше всего, скажем, в «Бесах», если выразить это очень кратко, одним словом. И я вдруг поняла: слово «мерзило» в письме Ставрогина Дарье Павловне, когда он объясняет, почему не пошел за Петрушей Верховенским и иже с ним: «… а потому что все-таки имею привычки порядочного человека, и мне мерзило». «Правильно, молодец, Люда!» — одобрил меня Иосиф. А я, одобренная Иосифом, сказала ему о том, о чем давно думала. Никому из писателей не удавалось пародировать графоманские стихи, потому что сами стихи таких авторов уже готовая пародия.


Я сижу, сочиняю стихи,
В голове моей полный сАмбур,
Мысли носятся, что петухи,
Полных лирики и каламбур.


(Этот мой автор по фамилии Лыков был одним из самых интересных, потому я и запомнила. Мне довелось в Литературной консультации много рецензировать графоманов, которые присылали свои сочинения для печати.) «Вы можете так написать?» — спросила я Иосифа. «Так — нет», — искренне признался Бродский и расхохотался. — «А Достоевский — единственный — смог за капитана Лебядкина написать графоманские вирши, вернее, басню, как полагал Лебядкин»:


Жил на свете таракан,
Таракан от детства,
И потом попал в стакан,
Полный мухоедства…


«Я и говорю, что Федор Михайлович гениально владел языком, он мог все!» — радостно воскликнул Иосиф.

Еще мы с Иосифом без Андрея ходили в кино — Андрей любил вовремя ложиться спать, а мы с Иосифом были полуночниками. Ходили мы, как правило, на закрытые просмотры в Центральный дом литераторов (ЦДЛ) по писательскому удостоверению Андрея Сергеева. С Иосифом предъявлять писательский билет не пришлось ни разу — он проходил вперед уверенно с высоко поднятой головой, говоря: «Дама со мной». Когда же я попадала в ЦДЛ с Андреем, у него всегда требовали предъявить писательский билет, а особо рьяные проверяльщики еще и сличали физиономию Андрея с фотографией в билете. Андрей говорил: «Это потому, что Иосиф больше похож на писателя, чем я, а ты — на писательскую жену». Мне в этих словах слышалась некая укоризна, а Иосифу такая ситуация нравилась, и он смеялся.

Лучше всего я запомнила, как в ЦДЛ мы с Иосифом смотрели «Земляничную поляну» Бергмана. Господи, до чего же к нам при советской власти все доходило поздно и с опаской — весь мир уже знал, что такое кино Бергмана, а для нас это был его первый фильм. Но зато какой! Мы с Иосифом были потрясены. После фильма мы постарались быстро улизнуть из Дома литераторов, чтобы никого из знакомых не встретить, говорить не хотелось, хотелось помолчать. И вот на том самом месте, где нынче на Новинском бульваре стоит памятник Иосифу, который мне не нравится, но которому я всегда говорю: «Привет, Иосиф!», я вдруг остановилась и сказала, как бы для себя, но вышло вслух: «Оказывается, и в кино может быть Достоевский!» — «Молодец, Люда, точно сказали!» — второй раз похвалил меня Иосиф, и оба раза за Достоевского. Дома мы наперебой заговорили и об отдельных эпизодах фильма, о символиче­ской выразительности и красоте каждого кадра, о фантастической органичности актеров, которые играют у Бергмана. Андрей видел «Земляничную поляну» раньше нас и комментировал ее почти профессионально, он ведь два года учился во ВГИКе на режиссерском у Льва Кулешова и очень любил хорошее кино. Потом я видела много других фильмов Бергмана, он один из самых любимых моих режиссеров. Но мое первое знакомство с великим Ингмаром Бергманом запомнилось на всю жизнь, думаю, Иосифу

Комментарии

  • 12 фев 11:11
    Поэтом можешь ты не быть,
    Но гражданином быть обязан...
    Некрасов не меньше бродского критиковал негуманное устройство государства российского, но он никогда не думал предавать свою Родину, как это сделал бродский.
  • 12 фев 11:14
    Помним любим
  • 13 фев 02:05
    бездарь но хитрый ...
  • 13 фев 04:44
    Бродский, во-первых, не занимался никакой критикой, просто писал стихи, а во-вторых, никого не предавал, даже если бы он уехал по собственной воле, это не было бы предательством. Но его просто выкинули из страны, заставили эмигрировать.
  • 13 фев 09:21
    Царствие Небесное поэту...
  • 13 фев 12:10
    Попутный лом ему в спину
  • 13 фев 12:19
    Странная советская власть- отправили на пять лет трудовых работ, вышел через полтора. Не печатали, не принимали в СП, не работал, но на что-то жил. "Запрещали", критиковали, "боялись", но жив-здоровым в ускоренном порядке, не как все, через взятки и ожидания годами, выехал за границу. Чудны дела твои, Союз. Прям по Булгакову- "никогда и ничего не просите у сильных. Сами все дадут". Притом, что неуч, и работы, и вправду, с сумасшедшинкой, тарабарщиной и декадансом. Заграница перманентно готова поддерживать всех, кто в России "не в ногу", без разбора.
  • 13 фев 14:13
    Жидок-тунеядец.
  • 13 фев 15:07
    Выкинутый бродский всю жизнь мстил и вредил своей родине. Пишу с маленькой буквы так, как относился к ней бродский. Из-за него, из-за его уговоров остался на западе Александр Годунов, где и пропал, несчастный. Нобелевскую премию он получил не за великие стихи, а за предательство родины.
  • 13 фев 15:50
    И какой подвиг совершил сей еврейский писака, чтобы на него фапать? Там среди прогрессивной еврейской интеллигенции борцуны с режимом, мечтающих об отъезде в земной рай израиль, через одного было. Притом, что никто из них, как русский Ваня, кувалдой не ебашил
  • 13 фев 22:07
    Ну, да! «Жидок» - это сильнейший аргумент!
  • 13 фев 22:13
    Просто удивляюсь, откуда Вы берете такую информацию... Хотя должен отметить, что среди основной массы тех, кто здесь пишет, Вы выделяетесь тем, что по-крайней мере не переходите на личности и довольно грамотно пишете.
  • 13 фев 22:14
    А что такое «фапать»?
  • 13 фев 22:21
    А Вы текст вообще-то читали? За что человека сослали-то? Пусть и на полтора года. Какое страшное преступление он совершил?
  • 13 фев 23:38
    Я тексты обычно читаю, а Вы тексты поёте? Сослали человека за тунеядство. При "страшном и тоталитарном" СССР статья такая была. Причем, даже проституткам и алкашам хватало ума устроиться на работу, на 2-3 часа в неделю младшим подметальником, чисто номинально, чтобы участковый не дергал. Только уникальному Бродскому такой вариант хотя бы минимального соблюдения Закона был неприемлем. А было бы страшное преступление, как Вы выразились- расстреляли бы.