Собака спит у больничной койки. Туда её пустили тайком
Нина Михайловна открыла мне сама. Маленькая, крепкая, с седыми кудряшками и домашним халатом в сиреневые цветочки. В руках — пластиковая миска. В миске — курица, варёная, без соли. Для собаки.
— Вы уж извините, что так, — сказала она. — У меня через два дня госпитализация. А я всё думаю: вдруг не вернусь. Надо, чтобы вы её осмотрели. Мою Таечку.
Тая — это лохматая собака цвета позднего с молоком кофе. Складчатая, будто собрана из старого пледа и добрых мыслей. Глаза — умные, веко немного подкошено, ухо одно заломлено. Видно, что возраст берёт своё. Но рядом с хозяйкой она не старушка. Она — телохранитель.
Я присел.
— Ну что, Тая? Давай знакомиться?
Собака подошла. Медленно. Серьёзно. Обнюхала, вздохнула, легла у ноги. Не рычит, не виляет — просто контакт установила.
— А ей сколько? — спрашиваю.
— Девятый. Взяла из приюта, после инсульта. Я сначала не ходила, а потом она меня смотрела так… как будто говорила: “вставай, у тебя ещё миска грязная”.
Я улыбнулся. Таких историй у меня было много. И каждый раз — будто в первый раз.
— А что за госпитализация?
— Да ничего страшного. Кишечник. Полежу, прооперируют. Вроде бы. А вроде как и… ну вы понимаете.
— В общем, если вдруг что — вы ей найдите кого-нибудь хорошего. Слово вам даю: она как человек. Только лучше.
Я осмотрел Таю. Сердце ровное, зубы вполне приличные, шерсть в порядке. Артроз — есть, но терпимый.
Она слушалась меня, но всё время косилась на хозяйку. Проверяла.
Ты тут? Ты дышишь? Ты не плачешь?
Через день мне позвонили из больницы.
— Здравствуйте, это… ну, медсестра. Тут у нас лежит Нина Михайловна. Вы, кажется, её собаку лечили?
— Да. А что случилось?
— Она не ест. Не говорит. Смотрит в потолок. Говорит только одно: «Где Тая?»
— А потом сказала, что вы ветеринар. И попросила вас привезти её.
— Но вы же понимаете… У нас, конечно, нельзя. Но если вы… ну, если вдруг сможете — только не говорите, что я вам разрешила.
Тая зашла в переноску сама. Ни виляния, ни страха. Она знала. Её зовут к тем, кто важен.
В приёмном покое я шёл боком, как школьник с котлованом на сменке.
Дежурный даже не посмотрел в мою сторону — у него капельница текла и бабушка стонала с третьей палаты.
Я прошёл по коридору, свернул, постучал в палату. Там было темно. И тихо.
— Это я, — сказал я, — Пётр. Привёл.
Тая вышла из сумки и подошла к кровати.
— Таечка… — прошептала Нина Михайловна. — Вот теперь… можно и поспать нормально.
Собака легла у койки. Плотно. Прижалась боком к одеялу.
Хвост дрожал. Но она не двигалась. Не скулила. Только присутствовала.
Я сел на стул у двери. Окно скрипело. Где-то капала вода.
Нина гладила Таю — медленно, будто пальцы учились снова чувствовать.
— Они говорили, что я капризная, — сказала она. — А я просто боялась. Там, дома, хоть кто-то ждал. А здесь… никто.
— Только Тая. Она меня за руку держит.
Я не ответил.
Бывает, слова — лишние. Особенно, когда хвост дрожит сильнее, чем пульс.
Ночь в больнице — это не тишина.
Это шорохи, капельницы, звон приборов, стон в соседней палате и тяжёлое дыхание в коридоре.
Но в палате номер 7 стояла тишина другого рода. Та, в которой не страшно.
Тая не отходила. Она не спала, но и не бодрствовала. Просто была.
Когда Нина Михайловна вздрагивала — она клала морду на край кровати. Когда начинала шептать — слушала, не отводя глаз.
— Ты знаешь, Таечка, — прошептала женщина, — я думала, что меня здесь забудут.
— А ты пришла. Даже если тебе нельзя.
Собака вздохнула. Легко. Почти незаметно.
И тогда Нина Михайловна начала говорить.
Говорила, будто вспоминала не только для себя, но и для Тайки.
Про мужа, который ушёл тихо, «не побеспокоив никого».
Про то, как сначала звонили дети — каждую неделю, потом раз в месяц, потом стали «перезванивать позже».
— А ты ведь слышала, как я с ними разговаривала. Как голос менялся…
— А потом я только тебе рассказывала, что у меня давление. И что хлеб закончился. И что я — молодец. Потому что сварила борщ сама.
Пёс не шевелился.
— Врачи хорошие. Но ты — своя.
— А когда своя рядом — можно не бояться. Даже если страшно.
Она погладила Тайку по шее.
Хрупкая рука, жёлтая капельница, прозрачная кожа.
И шерсть, в которую будто впиталась вся жизнь.
Часов в пять утра зашла санитарка.
Замерла в дверях, увидела — и только приложила палец к губам.
Я кивнул. Она кивнула в ответ. Никто не стал выгонять.
А я сидел на стуле, чуть дремал, и всё время думал: у кого вообще родилась мысль, что животным не место в больницах?
Утро. Палата оживает.
Заходит врач. Видно — строгий, усталый.
Видит собаку. Поджимает губы. Хочет что-то сказать.
— Она не мешает, — говорит Нина.
— Мне впервые не снился коридор. Мне снился лес. Где я шла. А рядом она.
Врач молчит. Потом смотрит на меня.
— Если вы так смогли… — он замолкает. — Оставьте её ещё на день.
— Только чтобы никто не видел.
В течение дня мимо заходили медсёстры. Кто-то — потрепал Тайку за ухо. Кто-то — подкинул ей кусочек курицы. Кто-то — выдохнул с завистью:
«Вот бы и ко мне кто-то пришёл, кого я не просила». К полудню у Нины Михайловны был цвет в щеках.
Она даже посмеялась, когда я рассказал, как один клиент прятал хомяка в платяном шкафу реанимации.
— Хомяк — это, конечно, не собака, — сказала она. — Но, видимо, и он знал, как быть нужным.
К вечеру я собирался идти.
— Оставлю её вам, — сказал я. — На ночь. Если не возражаете.
— А если кто-нибудь пожалуется?
— Тогда и меня пусть кладут, — усмехнулся я. — Я уже привык к этой палате.
Тая провела меня до двери. Потом вернулась.
Уселась у койки.
И снова — не шевелится. Только хвостом тихонько касается пола.
Мерно. Ровно. Как пульс.
На третий день Тая будто поняла: пора.
Она сама отошла от кровати, села у двери и посмотрела на меня.
Ждала.
— Вы нас уже выгоняете? — улыбнулась Нина Михайловна, поправляя платок.
— Она не из тех, кто уходит первой. Просто… она знает, когда вы готовы.
Санитарка принесла тележку. На ней стояли две вещи: упаковка гематогена и старое фото в рамке.
На фото — мужчина в шапке-ушанке и женщина в белом платке. Оба смеются.
— Это на память, — сказала Нина. — Он тогда ещё жив был. А я — молодая.
— Но такая же счастливая, как вчера.
Тая подошла. Женщина опустилась на колени — медленно, с усилием, но без боли. Обняла собаку.
Слёзы не текли. Только губы дрожали, как капельницы в холодной руке.
— Спасибо, — прошептала она. — Ты всё сделала правильно. Теперь — я сама.
Через неделю её выписали.
Я не был уверен, что её заберут домой: у стариков в выписке чаще пишут «проживает одна», чем «ждёт кто-то».
Но в холле её уже ждала соседка с пятого этажа — с тележкой, с авоськой, с Таей.
Та сидела, как всегда, чуть в стороне.
Но когда увидела Нину — залаяла. Тихо, глухо, и сразу села обратно. Хвост ударил по полу.
— Поняла, что живая, — сказала соседка. — Она, кстати, всё это время спала у двери. Как будто вы там, за ней.
Нина кивнула.
И просто пошла. Без слов.
Как будто возвращалась не из больницы, а с вокзала. Домой, где пахнет пылью, вареньем и шерстью.
Через месяц я получил открытку.
Обычную, почтовую, с нарисованным клёном. Внутри — всего три предложения.
«Спасибо, доктор. Я снова пеку шарлотку. А Тая теперь спит на кровати — врач же разрешил». Я положил открытку в ящик, где лежат записки, рисунки, чужие фото и клочок бинта с детской лапкой.
И подумал, что, может, зря мы всё время спорим, кто лечит лучше — собака или человек.
Иногда мы только сопровождаем.
А настоящую работу делают они — те, кто не просит, не жалуется, не ставит условий. Просто приходят.
ОНИ УХОДЯТ ПО РАДУГЕ
Собака спит у больничной койки. Туда её пустили тайком
Нина Михайловна открыла мне сама. Маленькая, крепкая, с седыми кудряшками и домашним халатом в сиреневые цветочки. В руках — пластиковая миска. В миске — курица, варёная, без соли. Для собаки.
— Вы уж извините, что так, — сказала она. — У меня через два дня госпитализация. А я всё думаю: вдруг не вернусь. Надо, чтобы вы её осмотрели. Мою Таечку.
Тая — это лохматая собака цвета позднего с молоком кофе. Складчатая, будто собрана из старого пледа и добрых мыслей. Глаза — умные, веко немного подкошено, ухо одно заломлено. Видно, что возраст берёт своё. Но рядом с хозяйкой она не старушка. Она — телохранитель.
Я присел.
— Ну что, Тая? Давай знакомиться?
Собака подошла. Медленно. Серьёзно. Обнюхала, вздохнула, легла у ноги. Не рычит, не виляет — просто контакт установила.
— А ей сколько? — спрашиваю.
— Девятый. Взяла из приюта, после инсульта. Я сначала не ходила, а потом она меня смотрела так… как будто говорила: “вставай, у тебя ещё миска грязная”.
Я улыбнулся. Таких историй у меня было много. И каждый раз — будто в первый раз.
— А что за госпитализация?
— Да ничего страшного. Кишечник. Полежу, прооперируют. Вроде бы. А вроде как и… ну вы понимаете.
— В общем, если вдруг что — вы ей найдите кого-нибудь хорошего. Слово вам даю: она как человек. Только лучше.
Я осмотрел Таю. Сердце ровное, зубы вполне приличные, шерсть в порядке. Артроз — есть, но терпимый.
Она слушалась меня, но всё время косилась на хозяйку. Проверяла.
Ты тут? Ты дышишь? Ты не плачешь?
Через день мне позвонили из больницы.
— Здравствуйте, это… ну, медсестра. Тут у нас лежит Нина Михайловна. Вы, кажется, её собаку лечили?
— Да. А что случилось?
— Она не ест. Не говорит. Смотрит в потолок. Говорит только одно: «Где Тая?»
— А потом сказала, что вы ветеринар. И попросила вас привезти её.
— Но вы же понимаете… У нас, конечно, нельзя. Но если вы… ну, если вдруг сможете — только не говорите, что я вам разрешила.
Я не стал ничего говорить. Просто собрался.
Сумку выбрал побольше. Подстилку положил, вкусняшку.
Тая зашла в переноску сама. Ни виляния, ни страха. Она знала. Её зовут к тем, кто важен.
В приёмном покое я шёл боком, как школьник с котлованом на сменке.
Дежурный даже не посмотрел в мою сторону — у него капельница текла и бабушка стонала с третьей палаты.
Я прошёл по коридору, свернул, постучал в палату. Там было темно. И тихо.
— Это я, — сказал я, — Пётр. Привёл.
Тая вышла из сумки и подошла к кровати.
— Таечка… — прошептала Нина Михайловна. — Вот теперь… можно и поспать нормально.
Собака легла у койки. Плотно. Прижалась боком к одеялу.
Хвост дрожал. Но она не двигалась. Не скулила. Только присутствовала.
Я сел на стул у двери. Окно скрипело. Где-то капала вода.
Нина гладила Таю — медленно, будто пальцы учились снова чувствовать.
— Они говорили, что я капризная, — сказала она. — А я просто боялась. Там, дома, хоть кто-то ждал. А здесь… никто.
— Только Тая. Она меня за руку держит.
Я не ответил.
Бывает, слова — лишние. Особенно, когда хвост дрожит сильнее, чем пульс.
Ночь в больнице — это не тишина.
Это шорохи, капельницы, звон приборов, стон в соседней палате и тяжёлое дыхание в коридоре.
Но в палате номер 7 стояла тишина другого рода. Та, в которой не страшно.
Тая не отходила. Она не спала, но и не бодрствовала. Просто была.
Когда Нина Михайловна вздрагивала — она клала морду на край кровати. Когда начинала шептать — слушала, не отводя глаз.
— Ты знаешь, Таечка, — прошептала женщина, — я думала, что меня здесь забудут.
— А ты пришла. Даже если тебе нельзя.
Собака вздохнула. Легко. Почти незаметно.
И тогда Нина Михайловна начала говорить.
Говорила, будто вспоминала не только для себя, но и для Тайки.
Про мужа, который ушёл тихо, «не побеспокоив никого».
Про то, как сначала звонили дети — каждую неделю, потом раз в месяц, потом стали «перезванивать позже».
— А ты ведь слышала, как я с ними разговаривала. Как голос менялся…
— А потом я только тебе рассказывала, что у меня давление. И что хлеб закончился. И что я — молодец. Потому что сварила борщ сама.
Пёс не шевелился.
— Врачи хорошие. Но ты — своя.
— А когда своя рядом — можно не бояться. Даже если страшно.
Она погладила Тайку по шее.
Хрупкая рука, жёлтая капельница, прозрачная кожа.
И шерсть, в которую будто впиталась вся жизнь.
Часов в пять утра зашла санитарка.
Замерла в дверях, увидела — и только приложила палец к губам.
Я кивнул. Она кивнула в ответ. Никто не стал выгонять.
А я сидел на стуле, чуть дремал, и всё время думал: у кого вообще родилась мысль, что животным не место в больницах?
Утро. Палата оживает.
Заходит врач. Видно — строгий, усталый.
Видит собаку. Поджимает губы. Хочет что-то сказать.
— Она не мешает, — говорит Нина.
— Мне впервые не снился коридор. Мне снился лес. Где я шла. А рядом она.
Врач молчит. Потом смотрит на меня.
— Если вы так смогли… — он замолкает. — Оставьте её ещё на день.
— Только чтобы никто не видел.
В течение дня мимо заходили медсёстры. Кто-то — потрепал Тайку за ухо. Кто-то — подкинул ей кусочек курицы. Кто-то — выдохнул с завистью:
«Вот бы и ко мне кто-то пришёл, кого я не просила».
К полудню у Нины Михайловны был цвет в щеках.
Она даже посмеялась, когда я рассказал, как один клиент прятал хомяка в платяном шкафу реанимации.
— Хомяк — это, конечно, не собака, — сказала она. — Но, видимо, и он знал, как быть нужным.
К вечеру я собирался идти.
— Оставлю её вам, — сказал я. — На ночь. Если не возражаете.
— А если кто-нибудь пожалуется?
— Тогда и меня пусть кладут, — усмехнулся я. — Я уже привык к этой палате.
Тая провела меня до двери. Потом вернулась.
Уселась у койки.
И снова — не шевелится. Только хвостом тихонько касается пола.
Мерно. Ровно. Как пульс.
На третий день Тая будто поняла: пора.
Она сама отошла от кровати, села у двери и посмотрела на меня.
Ждала.
— Вы нас уже выгоняете? — улыбнулась Нина Михайловна, поправляя платок.
— Она не из тех, кто уходит первой. Просто… она знает, когда вы готовы.
Санитарка принесла тележку. На ней стояли две вещи: упаковка гематогена и старое фото в рамке.
На фото — мужчина в шапке-ушанке и женщина в белом платке. Оба смеются.
— Это на память, — сказала Нина. — Он тогда ещё жив был. А я — молодая.
— Но такая же счастливая, как вчера.
Тая подошла. Женщина опустилась на колени — медленно, с усилием, но без боли. Обняла собаку.
Слёзы не текли. Только губы дрожали, как капельницы в холодной руке.
— Спасибо, — прошептала она. — Ты всё сделала правильно. Теперь — я сама.
Через неделю её выписали.
Я не был уверен, что её заберут домой: у стариков в выписке чаще пишут «проживает одна», чем «ждёт кто-то».
Но в холле её уже ждала соседка с пятого этажа — с тележкой, с авоськой, с Таей.
Та сидела, как всегда, чуть в стороне.
Но когда увидела Нину — залаяла. Тихо, глухо, и сразу села обратно. Хвост ударил по полу.
— Поняла, что живая, — сказала соседка. — Она, кстати, всё это время спала у двери. Как будто вы там, за ней.
Нина кивнула.
И просто пошла. Без слов.
Как будто возвращалась не из больницы, а с вокзала. Домой, где пахнет пылью, вареньем и шерстью.
Через месяц я получил открытку.
Обычную, почтовую, с нарисованным клёном. Внутри — всего три предложения.
«Спасибо, доктор. Я снова пеку шарлотку. А Тая теперь спит на кровати — врач же разрешил».
Я положил открытку в ящик, где лежат записки, рисунки, чужие фото и клочок бинта с детской лапкой.
И подумал, что, может, зря мы всё время спорим, кто лечит лучше — собака или человек.
Иногда мы только сопровождаем.
А настоящую работу делают они — те, кто не просит, не жалуется, не ставит условий. Просто приходят.
И не уходят, пока не станет легче.
Пётр Фролов |Ветеринар