Почему добрые люди умирают? Может, мы мало молимся за них?!
Страшная, неразрешимая загадка есть в смерти. Не то ужасно, что я, допустим, умру, исчезну бесследно, и тело моё, погруженное в деревянный гроб, будет сокрыто, и никому никогда я больше не явлюсь; ну, разве что родным во сне - живая, хлопотливая, как будто и не знающая о том, что давно уже меня нет. Другое страшно. А куда же душа девается? Неужели и ей конец, когда гаснет мозг, а сердце перестает кровь гонять?! Но ведь и в старости, и в зрелые годы душа в минуты одиночества и просветления является человеку ребенком. Причем, не каким-нибудь хулиганистым шалуном или капризулей. Ребенок этот - притихший, призадумавшийся над мироустройством; мысли его невинны, чисты и смиренны. Хочется вместить в себя весь мир, весь, без остатка, всю его красоту - с ночными звёздами и летними травами, с тающими в дымке горизонтами, до которых, конечно, никогда не дойти, и с родным двором, где знакомо каждое дырявое ведро. Так неужели эта душа-ребёнок тоже умерщвляется, навеки, безвозвратно?! Трудно поверить, потому что это было бы чудовищней, чем все земные несправедливости: голод, наводнения, тайфуны и пепел вулканов, укрывающий города...
Тётя Даша умерла легко. Всего-то и полежала три дня без сил, без воли к жизни, в забытье, и адских прижизненных мук, которых с ужасом дожидались родные - у тёти Даши был рак - избежала. В пятницу утром она ещё корову доила. После обеда - слегла. А в понедельник - отошла.
Людей на похороны собралось пропасть. Весь луг перед домом в легковушках, мотоциклах с колясками и без, велосипедах, тракторах. Как будто вождя какого хоронили. Село Кашарино, куда она почти сорок лет назад вышла замуж, и сейчас большое - две с половиной тысячи душ. Но всё равно... Не к каждому ведь придут.
Кашаринцы - народ с разумением, не какие-нибудь голодранцы. До революции здесь две церкви было, сейчас, правда, ни одной. Зато уцелел колхоз «Путь к коммунизму» и даже ещё более укрепился, когда в перестройку всё падать стало - открыли свою пекарню, колбасню, маслозавод, лошадей завели, новый детсад построили и образцовый дом престарелых. А пузатый председатель кашаринский, Тяглов, говорят, ездил в Москву, встречался там с Зюгановым, и тот ему ручку с золотым пером подарил. Кто-то из кашаринцев вроде эту ручку даже и видел... И вот Тяглов, председатель, тоже пришел на покойницу поглядеть, хотя время было горячее - весенний сев; постоял немного в душной комнате среди раздвинувшихся земляков; голову склонил, но креститься не стал. Вышел из хаты, поздоровался за руку с Мишкой, зятем тёти Даши, сказал, что велел отпустить из колхозного фонда колбасы, хлеба да масла на поминки - пропасть ведь народа пришло! А силой никого не гнали... Ну, погрузился в «газик» и помчался по председательским делам - мало ли их у живого?! А тётя Даша под иконами, на лавке лежит - всё, отработала своё. «Ой, мамочка родненькая, на кого ж ты нас оставила, покинула,» - причитает дочь; тоже, впрочем, отвлекаясь время от времени, - по хозяйству надо отдавать распоряжения, стряпухам - чужие люди в чужом доме теряются; ну, другой родни тоже много вокруг гроба - глаза у всех красные, заплаканные; в руках - скомканные платочки; рано, рано тётя Даша ушла - и до семидесяти не дотянула; осиротила семью; одно утешение, что ушла легко, почти не мучаясь. «Покойница в лице-то светлая, чистая,» - шепчет одна старушка, завсегдатайница поминок, другой. «Ага, прям как живая, - сокрушается её подружка, - дюжа хорошая!» Обе мелко крестятся; певчие тянут канон; зеркала завешены; горит лампада, наполняя комнату непривычным запахом церкви и строгий похоронный обряд надрывает сердце...
...А была ведь тётя Даша из Лабовских девок (Лабово - село Кашарину соседское) первой красавицей. Коса чёрная, в руку толщиной, - сейчас и волос таких у людей нету, - черноокая, чернобровая, белокожая, в теле статная, высокая. А голос какой?! Пела как!... Это ж теперь молодёжь за столом - тык-мык - не то, что спеть, двух слов связать не могут. Подавай магнитофон, музцентр или ещё какое внешнее развлечение. А раньше? В застолье, да за хорошей закуской - на свадьбе, например, - бабы с девками как заведут! «Поехал казак за долину...» Или: «Каким ты был, таким ты и остался...» Или, на худой конец, «Ромашки спрятались»... В этой песне есть такие слова: «Зачем вы девушки красивых любите, непостоянная у них любовь». Из-за красивого, из-за любви к нему и пошла у тёти Даши, тогда ещё Дашки Анцуповой, жизнь наперекосяк.
После войны, сорок пятого года, и мужиков и ребят было мало, повыбили их. Колька-пастух, рябоватый лицом, и тот нарасхват шел. Стадо пригонит, коров только по домам разберут, он за стол сядет, а из-за двора, из-за забора, девки зовут, скандируют: «Ко-ля! Ко-ля!» Он схватывается, пиджачишко с гвоздя, ноги в сапоги, из хаты - долой. Мать с отцом его за полы хватают - дома побудь! А девки из-за двора: «Ко-ля! Ко-ля!» Мать со слезой в голосе: «Не пущу! Кто тебе дороже: мы или они?!» Девки семейную трагедию слышат, хохочут: «Мы! Мы!» Коля всё-таки вырывается из родительских объятий. Но первым кавалером не он, конечно, был, а гармонист - Семен Дьяков.
Сохранилась старая фотография - с чьей уже свадьбы, не вспомнить - Семён в кубанке, в костюме; рубашка белая, воротничок навыпуск; гармонь развёрнута; рядом - тётя Даша в блузке гипюровой, в юбке складками, ну, и прочий народ свадебный - кумовья, перевязанные платками; детишки, принаряженные, причесанные, гости - с пришпиленными на груди цветами из папиросной бумаги. Вот была бы пара - Семен Дьяков - гармонист, орёл, казак, буян - и Даша Анцупова - певунья, красавица, плясунья; как пойдёт «выбивать», ну, только безногий усидит, в пляс не пустится; до того дробь задорная, зазывающая, частушечная - с припевками, одна другой задиристей. Вот смеху-то, веселья, не поймёшь, от чего хмельной - от браги или от праздника. Семён живой ещё, а тётя Даша в земле сырой. Чего уж там меж ними вышло, не будем разбирать, но дядя Толя, муж тёти Даши, до смерти её ревновал к Семёну, даже больную бил, истязал. Будто в старости это имеет значение, то, что в молодости было!.. Нет, не имеет. Но на свадьбах, сводах, юбилеях встречались Семён и Дарья, и удивительно, какая спетость у них с первой ноты была! Плачет гармошка, поёт Дарья, и самые закоренелые пьяницы-циники молкнут.
...А мужа тётя Даша звала «ненавистный». За глаза, конечно. Что дядя Толя за человек, можно только догадываться, если жена его, славившаяся на всё Кашарино и окрестные сёла добротой, так нарекла супруга. Ну, скуп. Саркастичен. Склонен к издёвкам. Жесток. Но, видимо, было ещё что-то, если тётя Даша признавалась:
- От он мне опостылел! Вот представится мне, будто война и пришли к нам немцы. Схватили его и поволокли к сараю расстреливать. Офицер их, немецкий, говорит мне: подойдёшь к мужику своему, будет он живой. А я про себя думаю: не, не пойду. Нехай стреляют...
И вот странно видеть теперь дядю Толю у гроба, в головах, с набрякшим красным лицом, пахнет, впрочем, от него уже самогонкой (а не надо бы, не надо до погребения), он то вытирает слёзы, то вдруг хищно оглядывает зал, где собралось столько народу в благоговейной, плачущей тишине. Покойница хоть и чиста лицом, но всё же годы её видны, а уж руки-то, руки покручены! В ревматических шишках, в венах, напряжение из которых не ушло даже со смертью; в глубоких, не до конца промытых от трудовой землицы морщинах. Сколько этими руками переделано трудов больших и малых, сколько выпечено пирогов, выдоено молока, прополото огородов; сколько, наконец, вылечено народу их добрыми прикосновениями! Руки дяди Толи, тоже, конечно, не городские, но всё же они гораздо, гораздо здоровее, и в теле он дороднее, в лице моложе - хотя годами старше - и в глазах его много сейчас беды, страдания, муки, и даже раскаяния, а вот святости нет ни капельки.
...Может быть, смысл жизни в том и состоит, чтобы умереть легко? Как не позавидовать солдату, погибшему от вражьей пули - умер за родину, мгновенно?! Или праведнику, отходящему от мирского, словно лёгкая лодка от берега? Или тёте Даше, которая по всем законам медицины должна была умирать долго, в страшных мучениях, с наркотическими обезболивающими; в жутком истощении, в неузнаваемом земном облике?! Если смерть есть и неизбежно умерщвление души-ребёнка - никто ведь не будет спорить с тем, что душа у человека существует - и ничего поделать с этим нельзя; то пусть хоть тело напоследок не мучает душу, не заставляет ребёнка плакать. Должна ли тогда жизнь быть боязливо-оглядчивой на смерть? Не знаю. Земной путь невозможен без греха и дерзости, но важно, видимо, во имя чего человек преступает запреты - божеские и человеческие.
Даша Анцупова в девичестве влюбилась, потеряла голову. Ну и нагуляла дитя. Скинула. Долго потом, по деревенским меркам, не выходила замуж. Долго у них с дядей Толей не было детей. Лечилась по бабкам, наговорами, и по больницам, лекарствами. За тридцать ей было, когда родила Шурочку. Зато дочь так дочь! На базаре тогда продавали фотографии в овальной рамочке, раскрашенные; ну, лебеди там, у водопада, влюблённые с букетом цветов, склоняющиеся друг к другу, амуры со стрелами; ангелочки-херувимчики. Вот Шурочка и была таким ангелочком с рождения, только ещё лучше, чем на фотографии. Кожа наинежнейшая - кровь с молоком - розовая, будто изнутри подсвеченная; ямочки трогательные - на щеках, подбородке; кудри золотые, отцовские, только мягче, шелковистей; черты лица - точнее, правильнее, соразмернее - не нарисуешь, не придумаешь, не угадаешь. Точно не земное дитя, а небесное, намолёное - не зря же тётя Даша после рождения дочери всё больше к Богу стала склоняться, к молитве. Шурочку дядя Толя больше себя любил - слова ей никогда грубого не сказал, любые игрушки, наряды - пожалуйста - скупость свою знаменитую - побоку; и любимые разговоры его - про красавицу-дочку. А от неё в любом возрасте глаза трудно отвести. В детстве - кукла нарядная, голубоглазая; белейшая, отмытая, в кружевах, оборках - редкий ребёнок по деревенской жизни, где на улицах пыль столбом или лужи, в которых дети вместе с утками плещутся. В юности - невеста недоступная, завидная - столько чистоты, непорочности в её взгляде, столько спокойствия, грации в походке, а в речах - рассудительности, плавности. Родня гадала - какого же мужа отхватит себе Шурочка? И правда, поклонники были: из офицеров, инженеров, учителей, пока красавица училась на секретаршу в области; но вышла она за своего, кашаринского, очень невидного, совсем не выдающегося Мишку-тракториста. И когда спрашивали после, чего она за него пошла, мол, могла бы выбрать мужа и поучёней, Шурочка здраво отвечала:
- Так с ним же надо разговаривать, с учёным-то! А про что, я ведь не знаю...
Жизнь наша, в общем, просто устроена - родители живут для детей, потом - для внуков, повезёт - для правнуков. А правнуки, внуки, дети - для своего потомства. И в животной этой, на первый взгляд, заботе - о своих детёнышах, мудрый, великий смысл. Для чего же жить ещё? Для похоти, удовольствий, преходящих наслаждений? В короткие зимние дни тётя Даша за прялкой или вязанием; в долгие летние - ходит за большим хозяйством - корова, телок, поросята, козы, куры, гуси, цыплята, кошка - всем надо подавать, всех покормить; огород - без краю - обиходить; дом - без мух содержать, в чистоте; кухню - в изобилии, чтобы гостя - случайного ли, жданного - приветить достойно и мужа привередливого лишний раз на разозлить. А колхозная работа само собой - тётя Даша девочкой ещё, в войну, стаж стала считать, когда на быках солому возила. А потом - и коров доила, и полола, и в респираторах удобрение по полю раскидывала, и зерно на току сгребала, да и что говорить о ней, о работе, всё равно всю не переделаешь. Разве в Кашарино удивишь кого трудом, особенно пожилых?! Вот они, сидят и стоят у гроба, земляки, такие разные, но одинаково согбенные - одни чуть меньше, другие больше - это уж какая порода; с малопосветлевшими за зиму лицами, морщинистыми, как кора могучих, усталых вязов, с крестьянскими, разлапистыми руками, похожими на узловатые, прочные корни. И пока эти руки держат землю, в них есть жизнь, и смысл, и сила...
Тётя Даша, дождавшись женского счастья - рождения дочери, всё же иногда ходила по свадьбам с дядей Толей. Охотно её звали - такая певунья любого праздника украшенье, ну, а муж, бука, в придачу. И вот вечер - майский, тёплый; гости, что послабее, кто и под лавкой уже, дядя Толя тоже бдительность потерял, где-то приснул в закутке; праздничный стол давно потерял стройность и логику в расстановке блюд; гармонист - как же без него - Семён Дьяков, поседевший, без кубанки; но в костюме новом, в полосочку, заиграл грустное. Тётя Даша выводит:
- Расцвела под окошком белоснежная вишня...
А и впрямь в тот год, в тот месяц и день рясно вишни цвели, дом был окружен бело-кипеньными деревцами, окна - настежь, чтобы водочной духоты не было; и лепестки засыпали подоконники, луна одинокая, как последний подсолнух в поле, стояла в синем вечере; и грустно было от песни, рыдающей гармоники, от жениха и невесты, чья жизнь с этого дня станет совсем иной, грустно от чужих разбитых надежд, от несбывшегося счастья, которого было так много за этим столом - каждого копни - редко кто без беды жизнь прожил, но вот свадьба, веселье, и вроде радость... Зачем гульбу в мае затеяли - весь век маяться? Зачем цвели вишни, чуть розоватые, трепетные, когда ещё будут холода, и заморозки, и всё цветение погибнет, покажется напрасным и бесполезным?!.. Тётя Даша, посылая письма родне, подробные, некулёмые, не очень грамотные, всегда обращала внимание и на цветение вишен, и на листопады, первые холода, глубину и белизну снега... Для души она любила вышивать, и на наволочках, подзорах, пододеяльниках, боковушках яркие, несуществующие цветы и травы, казались достоверными, чудесными растениями из другой, райской, радостной жизни. И сейчас, в святом углу, над погребальными хлопотами парит набожник её работы, и странно думать, что человека нет, а дело его красуется и зовёт к жизни на собственных похоронах.
...В последние десять-пятнадцать лет жизни пошла о тёте Даше (теперь уже бабе Даше) слава, будто она людей лечит. От сглазу, порчи, испуга, болезней нервных, и тех, которые на человека ни с того, ни с сего нападают - чирьи, например. Лечение она переняла ещё в детстве от мамы своей, известной целительницы, богомольной, очень доброй женщины. И теперь уже тётя Даша наговаривала воду, готовила микстуры, составляла мази. Многие не верили в «шарлатанство», другие - подсмеивались, ни жизнь припрёт, придёшь и к знахарке. Лечила тётя Даша, считай, задарма - кто что даст - своей цены не говорила. За десяток яиц или кусок сала; или кульком конфет посетитель благодарил; бедняки и неимущие - добрым словом, а кто побогаче - пятёрку или трояк сунут. Говорят, председатель Тяглов привозил из соседнего района лечить племянника. Мальчонка долго голову не держал и - помогло. Вообще, как ни странно, она многим помогла, а главное, хуже никому не стало. Вроде бы ничего особенного - подумаешь, молитву над тобой три раза прошептали, да глоток святой воды дали выпить, а многих страхи и беды жизни оставляли. Добротой своей лечила тётя Даша, незлобивостью. Глаза у неё в старости ясные-ясные, грустные-грустные сделались, как у много пожившей, перевидавшей, замученной людьми, лошади. Поклажу свою житейскую до конца дней везла - Шурочке-дочке и Мишке-зятю, двум внучкам - помогать надо, а кому дети дороже, кроме родной матери?! Шурочка после родов - первых и вторых - раздалась, в новую пору вошла; глянешь - купчиха и купчиха, полная, рассыпчатая, лицо розовое, как фарфор светится, походка плавная - утицей; сама в шелковом халате турецком (их по Кашарино цыгане продают), в общем, розан, цветок. Мать, конечно, основное хозяйство на себя взвалила - у Шурочки дети, работа на пекарне. Ну, здоровье и стало трещины давать - затылочные боли страшные. Да кашель надсадный; а к врачу когда привезли в район, он обгляделся и в груди шишку нашел. «Надо, - говорит, - резать.» «А выживу ли?» - сомневается тётя Даша. Врач честно пожал плечами: «Не гарантирую.» «Так на кляп это нужно!» - удивилась пациентка и вернулась к своим свиньям, козам, корове, мужу ненавистному - умирать. Других лечила - себя потеряла.
С лечением, конечно, тоже разные курьезы были. Один год, в сабантуй по случаю удачной уборки, у Мишки с ребятами водка кончилась. И в магазине нету. Мишка говорит: - Стоп, побегу к тестю, он самогон гонит, может, что перехвачу.
А дядя Толя добро умел прятать. Мишка глянул - старые на огороде, за домом, действовать надо быстро. Пролез по всем тайным местам - пусто. За сундуком, правда, нашел тещины лекарства в двух темных бутылках - нюхнул, вроде спиртом тянет. Прибежал к ребятам, хвастается: «Самогонки не нашел, но вот, бабкины наговоры сейчас уговорим. Здоровей будем, всё лекарственное,» - и пошли бутылки по кругу. К вечеру вся компания лежала в больнице, в одной палате, на промывании желудка. Мишка, впрочем, не унывал, на лице его, бедовом, веснушчатом, следов раскаяния не было, когда тётя Даша пришла его проведать, принесла простокваши. «Мишка, Мишка, чё ж ты делаешь, нас позоришь!» - негромко горевала она над ним. «Ну, будя, мать, будя,» - начальственно заявлял зять. Относился он к тёте Даше, в общем, с почтением; а к её снадобьям с той поры с языческим, суеверным опасением.
Неужели всё это - смешное, бестолковое, совестливое - было? А сейчас тётя Даша лежит без движения, бездыханная. Смертное своё давно она уже приготовила, и вот - пригодилось. Нарядиться-то она всегда любила. В молодости - к лицу, в зрелости - к характеру, а в старости - из любви к красоте, к жизни. А было её за что любить, жизнь-то?
Родне, брату в Лабино, писала она в предпоследнем письме: «Дорогой братушка Стёпа и жена Люба и детям приветы, а так же близким кровинушкам, здравствуйте. Чувствую себя тяжеловато, в грудях ломоты, а перед глазами будто ночь тёмная, и в этой ночи красные точки светют то там, то тут. И в голове - колокола-набаты, как в престольный праздник. Сил нету, сяду под корову, потом обольюсь, а доить надо. Толик хотел доить, она молока ему не отдаёт. А Шурочке некогда, своя работа. Так я уж сама ползаю, корова недавно отелилась; телочек рябой - Рябинкой назвали, ну, Слава Богу, хоть он здоровый. А фельдшерица выписала мне лекарство, говорит, дюже поможет, Мишка на тракторе ездил в район, этого нету, а давали заместитель какой-то, а он двести рублей с лишком. Не надо при такой дороговизне. Мишка оттуда приехал пьяный, и фару с трактора ему скрутили. А я так лечусь - прочитала в журнале, надо пить масло подсолнечное настоянное на чесноке, так теперь делаю себе лекарство. Врачи, они же не больше людей знают. Ну, как вы там, думаете ли брать поросяток? В колхозе сейчас дают своим, я на вас записалась... А весна в этом году дружная будет, я глядела по приметам, садки цвесть должны хорошо, груши-баргамоты, может, пойдут, давно я их насаживала, а доживу ли попробовать - неизвестно. А вам, родные мои, дорогие мои Стёпушка, жена Любочка и ваши дети, желаю благополучия и здоровья. Ваша сестра Дарья.»
Правда, через три дня пришло родне другое письмо, и там были такие слова: «А чего я написала, так не обращайте внимания, что у меня работы много и я забитая, чё-то нажалилась вам, а потом спохватилася - всё Слава Богу, живу.»
Ещё через три дня её не стало.
И вот народу собралось - ну, не передать. Свежий, некрашенный крест во дворе. А попа привезли из райцентра - своих церквей в Кашарино с революции нету. Поп молодой, отец Серафим, но уже многодетный - пятеро у него. Так он безотказный - везде едет, куда ни позовут.
И вот отец Серафим читает, певчие, где надо, тянут; у всех свечи в руках; торжественные, скорбные, прощальные минуты. И вроде всем легче, и вроде можно смириться, примириться со смертью, с уходом, тем более, что легко ведь тётя Даша померла, не мучилась почти. И вдруг Валерик, сынишка Шурочкин младший, к гробу пробрался и стал покойнице глаза раскрывать.
- Валерик! Ты зачем, ты что делаешь? - испугалась мать.
- Ага, может бабушка живая, а вы её хоронить собрались! - и в рёв.
И тут все: и самые стойкие, терпеливые, и самые чёрствые, бездушные, и сторонние наблюдатели, и любопытствующие, и родня, близкая и дальняя, не смогли слёз сдержать, и такой дружный плач поднялся - затрепетали погребальные свечи. Смерть, смерть, зачем ты душу детскую мучаешь?! Зачем лучших людей первыми забираешь?! Зачем ты есть вообще и зачем человек прежде своей должен через многие другие пройти?! Вой, ропот поднялся, и даже отец Серафим, священник молодой, растерялся.
...А тётя Даша лежала в гробу с таким спокойным, отрешенным лицом, с таким прощающим, понимающим выражением, будто наконец разгадала главную тайну жизни и все наши страхи, метания, сомнения казались ей теперь, из горнего далека, суетными забавами, наивными потугами, детскими горестями... #рассказы
Аномалии мистика и не только
Легкая смерть
Почему добрые люди умирают? Может, мы мало молимся за них?!
Страшная, неразрешимая загадка есть в смерти. Не то ужасно, что я, допустим, умру, исчезну бесследно, и тело моё, погруженное в деревянный гроб, будет сокрыто, и никому никогда я больше не явлюсь; ну, разве что родным во сне - живая, хлопотливая, как будто и не знающая о том, что давно уже меня нет. Другое страшно. А куда же душа девается? Неужели и ей конец, когда гаснет мозг, а сердце перестает кровь гонять?! Но ведь и в старости, и в зрелые годы душа в минуты одиночества и просветления является человеку ребенком. Причем, не каким-нибудь хулиганистым шалуном или капризулей. Ребенок этот - притихший, призадумавшийся над мироустройством; мысли его невинны, чисты и смиренны. Хочется вместить в себя весь мир, весь, без остатка, всю его красоту - с ночными звёздами и летними травами, с тающими в дымке горизонтами, до которых, конечно, никогда не дойти, и с родным двором, где знакомо каждое дырявое ведро. Так неужели эта душа-ребёнок тоже умерщвляется, навеки, безвозвратно?! Трудно поверить, потому что это было бы чудовищней, чем все земные несправедливости: голод, наводнения, тайфуны и пепел вулканов, укрывающий города...
Тётя Даша умерла легко. Всего-то и полежала три дня без сил, без воли к жизни, в забытье, и адских прижизненных мук, которых с ужасом дожидались родные - у тёти Даши был рак - избежала. В пятницу утром она ещё корову доила. После обеда - слегла. А в понедельник - отошла.
Людей на похороны собралось пропасть. Весь луг перед домом в легковушках, мотоциклах с колясками и без, велосипедах, тракторах. Как будто вождя какого хоронили. Село Кашарино, куда она почти сорок лет назад вышла замуж, и сейчас большое - две с половиной тысячи душ. Но всё равно... Не к каждому ведь придут.
Кашаринцы - народ с разумением, не какие-нибудь голодранцы. До революции здесь две церкви было, сейчас, правда, ни одной. Зато уцелел колхоз «Путь к коммунизму» и даже ещё более укрепился, когда в перестройку всё падать стало - открыли свою пекарню, колбасню, маслозавод, лошадей завели, новый детсад построили и образцовый дом престарелых. А пузатый председатель кашаринский, Тяглов, говорят, ездил в Москву, встречался там с Зюгановым, и тот ему ручку с золотым пером подарил. Кто-то из кашаринцев вроде эту ручку даже и видел... И вот Тяглов, председатель, тоже пришел на покойницу поглядеть, хотя время было горячее - весенний сев; постоял немного в душной комнате среди раздвинувшихся земляков; голову склонил, но креститься не стал. Вышел из хаты, поздоровался за руку с Мишкой, зятем тёти Даши, сказал, что велел отпустить из колхозного фонда колбасы, хлеба да масла на поминки - пропасть ведь народа пришло! А силой никого не гнали... Ну, погрузился в «газик» и помчался по председательским делам - мало ли их у живого?! А тётя Даша под иконами, на лавке лежит - всё, отработала своё. «Ой, мамочка родненькая, на кого ж ты нас оставила, покинула,» - причитает дочь; тоже, впрочем, отвлекаясь время от времени, - по хозяйству надо отдавать распоряжения, стряпухам - чужие люди в чужом доме теряются; ну, другой родни тоже много вокруг гроба - глаза у всех красные, заплаканные; в руках - скомканные платочки; рано, рано тётя Даша ушла - и до семидесяти не дотянула; осиротила семью; одно утешение, что ушла легко, почти не мучаясь. «Покойница в лице-то светлая, чистая,» - шепчет одна старушка, завсегдатайница поминок, другой. «Ага, прям как живая, - сокрушается её подружка, - дюжа хорошая!» Обе мелко крестятся; певчие тянут канон; зеркала завешены; горит лампада, наполняя комнату непривычным запахом церкви и строгий похоронный обряд надрывает сердце...
...А была ведь тётя Даша из Лабовских девок (Лабово - село Кашарину соседское) первой красавицей. Коса чёрная, в руку толщиной, - сейчас и волос таких у людей нету, - черноокая, чернобровая, белокожая, в теле статная, высокая. А голос какой?! Пела как!... Это ж теперь молодёжь за столом - тык-мык - не то, что спеть, двух слов связать не могут. Подавай магнитофон, музцентр или ещё какое внешнее развлечение. А раньше? В застолье, да за хорошей закуской - на свадьбе, например, - бабы с девками как заведут! «Поехал казак за долину...» Или: «Каким ты был, таким ты и остался...» Или, на худой конец, «Ромашки спрятались»... В этой песне есть такие слова: «Зачем вы девушки красивых любите, непостоянная у них любовь». Из-за красивого, из-за любви к нему и пошла у тёти Даши, тогда ещё Дашки Анцуповой, жизнь наперекосяк.
После войны, сорок пятого года, и мужиков и ребят было мало, повыбили их. Колька-пастух, рябоватый лицом, и тот нарасхват шел. Стадо пригонит, коров только по домам разберут, он за стол сядет, а из-за двора, из-за забора, девки зовут, скандируют: «Ко-ля! Ко-ля!» Он схватывается, пиджачишко с гвоздя, ноги в сапоги, из хаты - долой. Мать с отцом его за полы хватают - дома побудь! А девки из-за двора: «Ко-ля! Ко-ля!» Мать со слезой в голосе: «Не пущу! Кто тебе дороже: мы или они?!» Девки семейную трагедию слышат, хохочут: «Мы! Мы!» Коля всё-таки вырывается из родительских объятий. Но первым кавалером не он, конечно, был, а гармонист - Семен Дьяков.
Сохранилась старая фотография - с чьей уже свадьбы, не вспомнить - Семён в кубанке, в костюме; рубашка белая, воротничок навыпуск; гармонь развёрнута; рядом - тётя Даша в блузке гипюровой, в юбке складками, ну, и прочий народ свадебный - кумовья, перевязанные платками; детишки, принаряженные, причесанные, гости - с пришпиленными на груди цветами из папиросной бумаги. Вот была бы пара - Семен Дьяков - гармонист, орёл, казак, буян - и Даша Анцупова - певунья, красавица, плясунья; как пойдёт «выбивать», ну, только безногий усидит, в пляс не пустится; до того дробь задорная, зазывающая, частушечная - с припевками, одна другой задиристей. Вот смеху-то, веселья, не поймёшь, от чего хмельной - от браги или от праздника. Семён живой ещё, а тётя Даша в земле сырой. Чего уж там меж ними вышло, не будем разбирать, но дядя Толя, муж тёти Даши, до смерти её ревновал к Семёну, даже больную бил, истязал. Будто в старости это имеет значение, то, что в молодости было!.. Нет, не имеет. Но на свадьбах, сводах, юбилеях встречались Семён и Дарья, и удивительно, какая спетость у них с первой ноты была! Плачет гармошка, поёт Дарья, и самые закоренелые пьяницы-циники молкнут.
...А мужа тётя Даша звала «ненавистный». За глаза, конечно. Что дядя Толя за человек, можно только догадываться, если жена его, славившаяся на всё Кашарино и окрестные сёла добротой, так нарекла супруга. Ну, скуп. Саркастичен. Склонен к издёвкам. Жесток. Но, видимо, было ещё что-то, если тётя Даша признавалась:
- От он мне опостылел! Вот представится мне, будто война и пришли к нам немцы. Схватили его и поволокли к сараю расстреливать. Офицер их, немецкий, говорит мне: подойдёшь к мужику своему, будет он живой. А я про себя думаю: не, не пойду. Нехай стреляют...
И вот странно видеть теперь дядю Толю у гроба, в головах, с набрякшим красным лицом, пахнет, впрочем, от него уже самогонкой (а не надо бы, не надо до погребения), он то вытирает слёзы, то вдруг хищно оглядывает зал, где собралось столько народу в благоговейной, плачущей тишине. Покойница хоть и чиста лицом, но всё же годы её видны, а уж руки-то, руки покручены! В ревматических шишках, в венах, напряжение из которых не ушло даже со смертью; в глубоких, не до конца промытых от трудовой землицы морщинах. Сколько этими руками переделано трудов больших и малых, сколько выпечено пирогов, выдоено молока, прополото огородов; сколько, наконец, вылечено народу их добрыми прикосновениями! Руки дяди Толи, тоже, конечно, не городские, но всё же они гораздо, гораздо здоровее, и в теле он дороднее, в лице моложе - хотя годами старше - и в глазах его много сейчас беды, страдания, муки, и даже раскаяния, а вот святости нет ни капельки.
...Может быть, смысл жизни в том и состоит, чтобы умереть легко? Как не позавидовать солдату, погибшему от вражьей пули - умер за родину, мгновенно?! Или праведнику, отходящему от мирского, словно лёгкая лодка от берега? Или тёте Даше, которая по всем законам медицины должна была умирать долго, в страшных мучениях, с наркотическими обезболивающими; в жутком истощении, в неузнаваемом земном облике?! Если смерть есть и неизбежно умерщвление души-ребёнка - никто ведь не будет спорить с тем, что душа у человека существует - и ничего поделать с этим нельзя; то пусть хоть тело напоследок не мучает душу, не заставляет ребёнка плакать. Должна ли тогда жизнь быть боязливо-оглядчивой на смерть? Не знаю. Земной путь невозможен без греха и дерзости, но важно, видимо, во имя чего человек преступает запреты - божеские и человеческие.
Даша Анцупова в девичестве влюбилась, потеряла голову. Ну и нагуляла дитя. Скинула. Долго потом, по деревенским меркам, не выходила замуж. Долго у них с дядей Толей не было детей. Лечилась по бабкам, наговорами, и по больницам, лекарствами. За тридцать ей было, когда родила Шурочку. Зато дочь так дочь! На базаре тогда продавали фотографии в овальной рамочке, раскрашенные; ну, лебеди там, у водопада, влюблённые с букетом цветов, склоняющиеся друг к другу, амуры со стрелами; ангелочки-херувимчики. Вот Шурочка и была таким ангелочком с рождения, только ещё лучше, чем на фотографии. Кожа наинежнейшая - кровь с молоком - розовая, будто изнутри подсвеченная; ямочки трогательные - на щеках, подбородке; кудри золотые, отцовские, только мягче, шелковистей; черты лица - точнее, правильнее, соразмернее - не нарисуешь, не придумаешь, не угадаешь. Точно не земное дитя, а небесное, намолёное - не зря же тётя Даша после рождения дочери всё больше к Богу стала склоняться, к молитве. Шурочку дядя Толя больше себя любил - слова ей никогда грубого не сказал, любые игрушки, наряды - пожалуйста - скупость свою знаменитую - побоку; и любимые разговоры его - про красавицу-дочку. А от неё в любом возрасте глаза трудно отвести. В детстве - кукла нарядная, голубоглазая; белейшая, отмытая, в кружевах, оборках - редкий ребёнок по деревенской жизни, где на улицах пыль столбом или лужи, в которых дети вместе с утками плещутся. В юности - невеста недоступная, завидная - столько чистоты, непорочности в её взгляде, столько спокойствия, грации в походке, а в речах - рассудительности, плавности. Родня гадала - какого же мужа отхватит себе Шурочка? И правда, поклонники были: из офицеров, инженеров, учителей, пока красавица училась на секретаршу в области; но вышла она за своего, кашаринского, очень невидного, совсем не выдающегося Мишку-тракториста. И когда спрашивали после, чего она за него пошла, мол, могла бы выбрать мужа и поучёней, Шурочка здраво отвечала:
- Так с ним же надо разговаривать, с учёным-то! А про что, я ведь не знаю...
Жизнь наша, в общем, просто устроена - родители живут для детей, потом - для внуков, повезёт - для правнуков. А правнуки, внуки, дети - для своего потомства. И в животной этой, на первый взгляд, заботе - о своих детёнышах, мудрый, великий смысл. Для чего же жить ещё? Для похоти, удовольствий, преходящих наслаждений? В короткие зимние дни тётя Даша за прялкой или вязанием; в долгие летние - ходит за большим хозяйством - корова, телок, поросята, козы, куры, гуси, цыплята, кошка - всем надо подавать, всех покормить; огород - без краю - обиходить; дом - без мух содержать, в чистоте; кухню - в изобилии, чтобы гостя - случайного ли, жданного - приветить достойно и мужа привередливого лишний раз на разозлить. А колхозная работа само собой - тётя Даша девочкой ещё, в войну, стаж стала считать, когда на быках солому возила. А потом - и коров доила, и полола, и в респираторах удобрение по полю раскидывала, и зерно на току сгребала, да и что говорить о ней, о работе, всё равно всю не переделаешь. Разве в Кашарино удивишь кого трудом, особенно пожилых?! Вот они, сидят и стоят у гроба, земляки, такие разные, но одинаково согбенные - одни чуть меньше, другие больше - это уж какая порода; с малопосветлевшими за зиму лицами, морщинистыми, как кора могучих, усталых вязов, с крестьянскими, разлапистыми руками, похожими на узловатые, прочные корни. И пока эти руки держат землю, в них есть жизнь, и смысл, и сила...
Тётя Даша, дождавшись женского счастья - рождения дочери, всё же иногда ходила по свадьбам с дядей Толей. Охотно её звали - такая певунья любого праздника украшенье, ну, а муж, бука, в придачу. И вот вечер - майский, тёплый; гости, что послабее, кто и под лавкой уже, дядя Толя тоже бдительность потерял, где-то приснул в закутке; праздничный стол давно потерял стройность и логику в расстановке блюд; гармонист - как же без него - Семён Дьяков, поседевший, без кубанки; но в костюме новом, в полосочку, заиграл грустное. Тётя Даша выводит:
- Расцвела под окошком белоснежная вишня...
А и впрямь в тот год, в тот месяц и день рясно вишни цвели, дом был окружен бело-кипеньными деревцами, окна - настежь, чтобы водочной духоты не было; и лепестки засыпали подоконники, луна одинокая, как последний подсолнух в поле, стояла в синем вечере; и грустно было от песни, рыдающей гармоники, от жениха и невесты, чья жизнь с этого дня станет совсем иной, грустно от чужих разбитых надежд, от несбывшегося счастья, которого было так много за этим столом - каждого копни - редко кто без беды жизнь прожил, но вот свадьба, веселье, и вроде радость... Зачем гульбу в мае затеяли - весь век маяться? Зачем цвели вишни, чуть розоватые, трепетные, когда ещё будут холода, и заморозки, и всё цветение погибнет, покажется напрасным и бесполезным?!.. Тётя Даша, посылая письма родне, подробные, некулёмые, не очень грамотные, всегда обращала внимание и на цветение вишен, и на листопады, первые холода, глубину и белизну снега... Для души она любила вышивать, и на наволочках, подзорах, пододеяльниках, боковушках яркие, несуществующие цветы и травы, казались достоверными, чудесными растениями из другой, райской, радостной жизни. И сейчас, в святом углу, над погребальными хлопотами парит набожник её работы, и странно думать, что человека нет, а дело его красуется и зовёт к жизни на собственных похоронах.
...В последние десять-пятнадцать лет жизни пошла о тёте Даше (теперь уже бабе Даше) слава, будто она людей лечит. От сглазу, порчи, испуга, болезней нервных, и тех, которые на человека ни с того, ни с сего нападают - чирьи, например. Лечение она переняла ещё в детстве от мамы своей, известной целительницы, богомольной, очень доброй женщины. И теперь уже тётя Даша наговаривала воду, готовила микстуры, составляла мази. Многие не верили в «шарлатанство», другие - подсмеивались, ни жизнь припрёт, придёшь и к знахарке. Лечила тётя Даша, считай, задарма - кто что даст - своей цены не говорила. За десяток яиц или кусок сала; или кульком конфет посетитель благодарил; бедняки и неимущие - добрым словом, а кто побогаче - пятёрку или трояк сунут. Говорят, председатель Тяглов привозил из соседнего района лечить племянника. Мальчонка долго голову не держал и - помогло. Вообще, как ни странно, она многим помогла, а главное, хуже никому не стало. Вроде бы ничего особенного - подумаешь, молитву над тобой три раза прошептали, да глоток святой воды дали выпить, а многих страхи и беды жизни оставляли. Добротой своей лечила тётя Даша, незлобивостью. Глаза у неё в старости ясные-ясные, грустные-грустные сделались, как у много пожившей, перевидавшей, замученной людьми, лошади. Поклажу свою житейскую до конца дней везла - Шурочке-дочке и Мишке-зятю, двум внучкам - помогать надо, а кому дети дороже, кроме родной матери?! Шурочка после родов - первых и вторых - раздалась, в новую пору вошла; глянешь - купчиха и купчиха, полная, рассыпчатая, лицо розовое, как фарфор светится, походка плавная - утицей; сама в шелковом халате турецком (их по Кашарино цыгане продают), в общем, розан, цветок. Мать, конечно, основное хозяйство на себя взвалила - у Шурочки дети, работа на пекарне. Ну, здоровье и стало трещины давать - затылочные боли страшные. Да кашель надсадный; а к врачу когда привезли в район, он обгляделся и в груди шишку нашел. «Надо, - говорит, - резать.» «А выживу ли?» - сомневается тётя Даша. Врач честно пожал плечами: «Не гарантирую.» «Так на кляп это нужно!» - удивилась пациентка и вернулась к своим свиньям, козам, корове, мужу ненавистному - умирать. Других лечила - себя потеряла.
С лечением, конечно, тоже разные курьезы были. Один год, в сабантуй по случаю удачной уборки, у Мишки с ребятами водка кончилась. И в магазине нету. Мишка говорит: - Стоп, побегу к тестю, он самогон гонит, может, что перехвачу.
А дядя Толя добро умел прятать. Мишка глянул - старые на огороде, за домом, действовать надо быстро. Пролез по всем тайным местам - пусто. За сундуком, правда, нашел тещины лекарства в двух темных бутылках - нюхнул, вроде спиртом тянет. Прибежал к ребятам, хвастается: «Самогонки не нашел, но вот, бабкины наговоры сейчас уговорим. Здоровей будем, всё лекарственное,» - и пошли бутылки по кругу. К вечеру вся компания лежала в больнице, в одной палате, на промывании желудка. Мишка, впрочем, не унывал, на лице его, бедовом, веснушчатом, следов раскаяния не было, когда тётя Даша пришла его проведать, принесла простокваши. «Мишка, Мишка, чё ж ты делаешь, нас позоришь!» - негромко горевала она над ним. «Ну, будя, мать, будя,» - начальственно заявлял зять. Относился он к тёте Даше, в общем, с почтением; а к её снадобьям с той поры с языческим, суеверным опасением.
Неужели всё это - смешное, бестолковое, совестливое - было? А сейчас тётя Даша лежит без движения, бездыханная. Смертное своё давно она уже приготовила, и вот - пригодилось. Нарядиться-то она всегда любила. В молодости - к лицу, в зрелости - к характеру, а в старости - из любви к красоте, к жизни. А было её за что любить, жизнь-то?
Родне, брату в Лабино, писала она в предпоследнем письме: «Дорогой братушка Стёпа и жена Люба и детям приветы, а так же близким кровинушкам, здравствуйте. Чувствую себя тяжеловато, в грудях ломоты, а перед глазами будто ночь тёмная, и в этой ночи красные точки светют то там, то тут. И в голове - колокола-набаты, как в престольный праздник. Сил нету, сяду под корову, потом обольюсь, а доить надо. Толик хотел доить, она молока ему не отдаёт. А Шурочке некогда, своя работа. Так я уж сама ползаю, корова недавно отелилась; телочек рябой - Рябинкой назвали, ну, Слава Богу, хоть он здоровый. А фельдшерица выписала мне лекарство, говорит, дюже поможет, Мишка на тракторе ездил в район, этого нету, а давали заместитель какой-то, а он двести рублей с лишком. Не надо при такой дороговизне. Мишка оттуда приехал пьяный, и фару с трактора ему скрутили. А я так лечусь - прочитала в журнале, надо пить масло подсолнечное настоянное на чесноке, так теперь делаю себе лекарство. Врачи, они же не больше людей знают. Ну, как вы там, думаете ли брать поросяток? В колхозе сейчас дают своим, я на вас записалась... А весна в этом году дружная будет, я глядела по приметам, садки цвесть должны хорошо, груши-баргамоты, может, пойдут, давно я их насаживала, а доживу ли попробовать - неизвестно. А вам, родные мои, дорогие мои Стёпушка, жена Любочка и ваши дети, желаю благополучия и здоровья. Ваша сестра Дарья.»
Правда, через три дня пришло родне другое письмо, и там были такие слова: «А чего я написала, так не обращайте внимания, что у меня работы много и я забитая, чё-то нажалилась вам, а потом спохватилася - всё Слава Богу, живу.»
Ещё через три дня её не стало.
И вот народу собралось - ну, не передать. Свежий, некрашенный крест во дворе. А попа привезли из райцентра - своих церквей в Кашарино с революции нету. Поп молодой, отец Серафим, но уже многодетный - пятеро у него. Так он безотказный - везде едет, куда ни позовут.
И вот отец Серафим читает, певчие, где надо, тянут; у всех свечи в руках; торжественные, скорбные, прощальные минуты. И вроде всем легче, и вроде можно смириться, примириться со смертью, с уходом, тем более, что легко ведь тётя Даша померла, не мучилась почти. И вдруг Валерик, сынишка Шурочкин младший, к гробу пробрался и стал покойнице глаза раскрывать.
- Валерик! Ты зачем, ты что делаешь? - испугалась мать.
- Ага, может бабушка живая, а вы её хоронить собрались! - и в рёв.
И тут все: и самые стойкие, терпеливые, и самые чёрствые, бездушные, и сторонние наблюдатели, и любопытствующие, и родня, близкая и дальняя, не смогли слёз сдержать, и такой дружный плач поднялся - затрепетали погребальные свечи. Смерть, смерть, зачем ты душу детскую мучаешь?! Зачем лучших людей первыми забираешь?! Зачем ты есть вообще и зачем человек прежде своей должен через многие другие пройти?! Вой, ропот поднялся, и даже отец Серафим, священник молодой, растерялся.
...А тётя Даша лежала в гробу с таким спокойным, отрешенным лицом, с таким прощающим, понимающим выражением, будто наконец разгадала главную тайну жизни и все наши страхи, метания, сомнения казались ей теперь, из горнего далека, суетными забавами, наивными потугами, детскими горестями...
#рассказы