ОН МОЛЧАЛ СОРОК ЛЕТ — А ПОТОМ ВЕРНУЛСЯ УМИРАТЬ В ДОМ, ГДЕ ПОМНИЛИ ЕГО ИМЯ

Агроном, военнопленный, «враг народа» — он прошёл два ада: немецкий и советский. Жена отреклась, дети забыли. Сорок лет он не писал родным ни строчки. А потом пришло письмо — и старик с тяжёлым кашлем приехал в дом, который построил ещё его дед...
-—
На похоронах Василия Андриановича в семидесятом году собралось полсела.
Пришли соседи, пришли бывшие колхозники, пришли те, кого он когда-то учил держать косу и запрягать лошадь. Пришли сёстры — Мария и Евдокия, обе уже седые, обе в чёрных платках. Приехали племянники из города, двоюродные из соседнего района, какие-то дальние родственники, которых уже никто толком не помнил.
Стояли у гроба, крестились, плакали.
И только Нина Васильевна, старшая дочь покойного, всё смотрела на дверь.
— Ты кого ждёшь? — спросила сестра.
— Дядю Колю.
Сестра посмотрела на неё странно.
— Нина, ты что? Дядя Коля... его же нет давно. С войны ещё.
— Не с войны. Он живой был. Папа говорил — живой.
— Так где ж он тогда?
Нина не ответила.
Она сама не знала — где. Никто не знал. Сорок лет — ни письма, ни весточки, ни слуха. Как в воду канул. Как не было человека.
Только на старой фотографии тридцать шестого года — похороны деда — стоял он в заднем ряду: высокий, худощавый, в городском пиджаке. Агроном. Учёный человек. Гордость семьи.
Николай Андрианович Вершинин.
Старший сын. Первенец. Тот, в кого отец вложил всё — и деньги, и надежды, и веру в будущее.
* * *
Отец их, Андриан Николаевич, был человеком особенным.
Не богатым — откуда в тамбовской деревне богатство? Но хватким, умным, с руками, которые всё умели. Он брал в аренду землю у помещика и делал с ней то, чего никто в округе не делал: выращивал арбузы.
Арбузы — в средней полосе. Соседи крутили пальцем у виска.
А Андриан Николаевич только усмехался в усы. Он знал какой-то секрет — то ли про навоз, то ли про укрытия из соломы, то ли про особый полив. И арбузы у него росли. Не астраханские, конечно, поменьше — но сладкие, сахарные, с треском лопающиеся под ножом.
Их возили на ярмарку в уездный город. Брали нарасхват.
На эти деньги Андриан Николаевич и построил дом — большой, пятистенок, с резными наличниками. На эти деньги поднял шестерых детей. На эти деньги отправил старшего сына учиться.
— Ты, Колька, головастый, — говорил он. — Не чета мне, неучу. Езжай, учись. Будешь агрономом — всей губернии поможешь. Научишь мужиков, как землю любить.
Колька уехал.
Писал редко — не от чёрствости, от занятости. Учился жадно, взахлёб. Потом распределение — Смоленская область, совхоз, должность. Потом — женитьба на местной, городской. Двое детей: мальчик и девочка.
Приезжал только на похороны отца, в тридцать шестом.
Стоял у гроба, молчал. Уехал на следующий день — дела, посевная, не отпустят.
Мать обняла его на прощание, перекрестила:
— Храни тебя Господь, сынок. Приезжай, когда сможешь.
Он не приехал.
* * *
Война началась в июне сорок первого.
Николая Андриановича призвали в июле. Смоленское направление — самое страшное. Котёл за котлом, окружение за окружением. Немцы рвались к Москве, перемалывая дивизии, как жернова — зерно.
В августе его часть попала в окружение под Ельней.
Трое суток пытались прорваться. Не вышло. Патроны кончились, командиры погибли. Их взяли тёпленькими — голодных, измотанных, с пустыми винтовками.
Плен.
Это слово он потом не произносил вслух. Никогда.
Четыре года. Шталаг под Штутгартом. Работа на каменоломне. Двенадцать часов в день, миска баланды, нары в три яруса, вши, тиф, побои.
Он выжил.
Многие не выжили. Из их барака до конца дотянули семеро из восьмидесяти.
Когда в апреле сорок пятого пришли американцы, он весил сорок два килограмма. Кашлял кровью. Не мог стоять без опоры.
Думал — всё. Конец мукам. Домой.
* * *
Домой его не отпустили.
В фильтрационном лагере — допросы. Бесконечные, изматывающие, одинаковые.
— Как попал в плен?
— Окружение. Кончились патроны.
— Почему не застрелился?
— Нечем было.
— Почему не бежал?
— Пытался. Дважды. Поймали. Избили.
— Кто может подтвердить?
Некому. Те, кто знал, умерли.
— Значит, никаких свидетелей?
Молчание.
— На каких условиях вас отпустили немцы?
— Меня не отпустили. Нас освободили союзники.
— Может, вы согласились сотрудничать?
— Нет.
— Откуда нам знать?
Ниоткуда.
Вопросы по кругу. Неделя. Месяц. Три месяца.
Потом — приговор. Десять лет исправительно-трудовых лагерей. Статья 58. Измена Родине.
Он даже не удивился. К тому времени он уже разучился удивляться.
Его отправили на Колыму.
* * *
Жена написала через полгода.
Короткое, сухое письмо. Он помнил его наизусть — каждое слово:
«Николай. Мне сообщили о твоём приговоре. Я подала на развод. Детям сказала, что ты погиб. Так будет лучше для всех. Не пиши нам. Прощай».
Он не плакал.
Сидел на нарах, смотрел в стену. Двое суток не выходил на работу — думали, помрёт. Не помер.
На третьи сутки встал, взял кирку и пошёл в забой.
Он провёл на Колыме восемь лет. В пятьдесят третьем, после смерти Сталина, попал под амнистию. Вышел — без документов, без денег, без права жить в крупных городах.
Устроился в совхоз под Москвой. Агрономом — кем же ещё. Сорок семь лет, здоровье разбито, кашель разрывает грудь — но голова ясная, руки помнят.
Он проработал там двадцать три года. До пенсии.
* * *
Почему он не писал родным?
Этот вопрос потом задавали все. Мать умерла в сорок седьмом — он не приехал. Младший брат Петька погиб на фронте — он не узнал. Старший брат Иван умер в шестьдесят девятом — он не приехал. Василий, средний, умер в семидесятом — он не приехал.
Почему?
Может быть — стыд. Тот особый, выжигающий стыд, который несли на себе «враги народа». Клеймо, которое не смыть.
Может быть — страх. Страх навлечь беду на родных. В его деле было написано: «связь с родственниками — под наблюдением». Одно письмо — и к ним придут с вопросами.
А может быть — просто не было сил.
Иногда человек, переживший такое, замыкается внутри себя, как улитка в раковине. Строит стену. Прячется за ней. И не может выйти — даже когда стена уже не нужна.
Сорок лет молчания. Целая жизнь.
* * *
В семьдесят третьем он вышел на пенсию.
Ему было семьдесят пять. Здоровье — никакое. Кашель не отпускал ни днём, ни ночью — лёгкие, убитые каменной пылью Колымы, хрипели и свистели при каждом вдохе.
Он сидел в своей комнатке в совхозном бараке и думал.
Куда теперь?
Дети — чужие. Он пытался найти их, узнал адрес дочери. Написал. Ответа не было.
Жена умерла — соседи сказали.
Друзей не осталось — те, лагерные, почти все умерли. Этих, совхозных, он держал на расстоянии.
Он был один.
И тогда он вспомнил.
Дом. Тот самый дом с резными наличниками, который построил отец. Деревня под Тамбовом. Сёстры — Мария и Евдокия. Племянники. Те, кто носит его фамилию. Те, кто помнит его имя.
Он сел писать письмо.
Руки дрожали. Буквы выходили кривые, неровные. Он писал три часа — одну страницу.
«Дорогая Нина. Ты меня, наверное, не помнишь — я твой дядя Николай, старший брат твоего отца. Я жив. Прости, что не писал. Если можно — хотел бы приехать...»
* * *
Нина Васильевна получила письмо в феврале семьдесят четвёртого.
Она долго держала конверт в руках, не решаясь открыть. Почерк незнакомый. Обратный адрес — Московская область.
Прочитала. Села на табуретку. Заплакала.
Дядя Коля. Живой. Сорок лет молчания — и вот: живой.
Она написала ответ в тот же вечер. «Приезжайте, дядя. Ждём».
Он приехал в марте.
Вышел из автобуса — высохший старик с палочкой, в старом пальто, с фанерным чемоданчиком. Кашлял так, что прохожие оборачивались.
Нина узнала его сразу. Те же глаза — отцовские, вершининские.
— Дядя Коля...
Он смотрел на неё молча. Потом сказал:
— Ты на мать похожа. На тётю Клаву.
И всё. Больше в тот день он ничего не говорил.
* * *
Он прожил в родовом доме три года и четыре месяца.
Тихо. Незаметно. Почти не выходя со двора.
Сёстры приезжали — плакали, обнимали, расспрашивали. Он отвечал коротко, скупо. О лагерях не говорил ничего. О жене и детях — тоже.
Только однажды, вечером, когда они сидели с Ниной на крыльце и смотрели на закат, он сказал:
— Я ведь арбузы тут сажал. Мальчишкой ещё. Отец учил.
— Помню, — кивнула Нина. — Папа рассказывал.
— Сладкие были. Нигде таких больше не ел.
Он помолчал. Закашлялся — долго, надрывно.
— Дядя, вам воды?
— Не надо. — Он махнул рукой. — Привык уже. Это со мной навсегда.
Нина хотела спросить — откуда кашель, что случилось, где он был все эти годы. Но не спросила. Поняла: не надо.
Он сам расскажет, если захочет.
Он не захотел.
* * *
Николай Андрианович умер в ноябре семьдесят седьмого.
Тихо, во сне. Нина нашла его утром — он лежал на спине, руки сложены на груди, лицо спокойное.
На столе — старая фотография тридцать шестого года. Похороны отца. Он молодой, в городском пиджаке, стоит в заднем ряду.
Рядом — конверт. Незапечатанный.
Нина открыла. Внутри — сберкнижка и записка:
«Нина. Всё, что скопил — тебе. Спасибо, что приняла. Прости, если что не так. Помолись за меня. Дядя Коля».
Она плакала долго.
Похоронили его рядом с родителями — на старом кладбище, под берёзами. Поставили памятник. Выбили имя: «Вершинин Николай Андрианович. 1898–1977».
Ни слова о войне. Ни слова о лагерях. Просто — имя и даты.
Но те, кто знал, — помнили.
* * *
На поминках Мария, младшая сестра, сказала:
— Я всё думаю: почему он столько молчал? Почему не писал? Мы ведь ждали. Мама до последнего ждала. Каждый день на почту ходила — нет ли письма от Коли.
Нина молчала.
— А потом думаю, — продолжала Мария, — может, ему стыдно было. Что в плен попал. Что сидел. Он ведь гордый был, Колька. Самый умный из нас, самый... как сказать... достойный. А тут — враг народа. Клеймо.
— Он не враг, — тихо сказала Нина.
— Да знаю я. — Мария перекрестилась. — Знаю. Но тогда ведь как было? Раз сидел — значит, виноват. Люди шарахались. Вот он и молчал. Чтоб нас не позорить.
Евдокия, старшая, добавила:
— А может, просто сил не было. Жить — и то сил нету, а тут ещё писать, объяснять... Он же один остался. Жена бросила, дети отреклись. Как после такого — людям в глаза смотреть?
Они помолчали.
— Главное, — сказала Нина, — что он вернулся. Хоть на три года, хоть под конец — но вернулся. Не где-то там, чужой, а тут. Дома. Среди своих.
Она посмотрела в окно — на тот самый двор, где когда-то рос мальчик Колька, где учил его отец сажать арбузы, где провожали на учёбу с надеждой и гордостью.
— Он дышать сюда приехал, — сказала она вдруг.
Сёстры посмотрели на неё.
— Что?
— Дышать. Он кашлял всё время. А тут — перестал. Ну, не совсем, но легче стало. Я спрашивала: «Дядя, вам тут лучше?» А он говорит: «Воздух тут другой, Нина. Родной».
Она помолчала.
— Вот и надышался напоследок. Родным воздухом.
Он молчал сорок лет — и мы никогда не узнаем почему. Стыд, страх, гордость, оцепенение — всё это слова, а правда осталась с ним.
Но он вернулся.
Пришёл туда, где его имя ещё что-то значило. Где помнили мальчика, который помогал отцу выращивать арбузы. Где ждали — пусть не сорок лет, но ждали.
И умер дома. Среди своих. Под берёзами, рядом с родителями.
Может быть, это и есть милость — когда человеку дают умереть там, где его любят.
Сюжет для этой истории нам прислала наша дорогая подписчица, Тамара Сергеева, присылайте ваши истории и вы мне в личные сообщения.
© Сергий Вестник

ОН МОЛЧАЛ СОРОК ЛЕТ — А ПОТОМ ВЕРНУЛСЯ УМИРАТЬ В ДОМ, ГДЕ ПОМНИЛИ ЕГО ИМЯ  - 5384361528697

Комментарии