Агроном, военнопленный, «враг народа» — он прошёл два ада: немецкий и советский. Жена отреклась, дети забыли. Сорок лет он не писал родным ни строчки. А потом пришло письмо — и старик с тяжёлым кашлем приехал в дом, который построил ещё его дед...-—На похоронах Василия Андриановича в семидесятом году собралось полсела.Пришли соседи, пришли бывшие колхозники, пришли те, кого он когда-то учил держать косу и запрягать лошадь. Пришли сёстры — Мария и Евдокия, обе уже седые, обе в чёрных платках. Приехали племянники из города, двоюродные из соседнего района, какие-то дальние родственники, которых уже никто толком не помнил.Стояли у гроба, крестились, плакали.И только Нина Васильевна, старшая дочь покойного, всё смотрела на дверь.— Ты кого ждёшь? — спросила сестра.— Дядю Колю.Сестра посмотрела на неё странно.— Нина, ты что? Дядя Коля... его же нет давно. С войны ещё.— Не с войны. Он живой был. Папа говорил — живой.— Так где ж он тогда?Нина не ответила.Она сама не знала — где. Никто не знал. Сорок лет — ни письма, ни весточки, ни слуха. Как в воду канул. Как не было человека.Только на старой фотографии тридцать шестого года — похороны деда — стоял он в заднем ряду: высокий, худощавый, в городском пиджаке. Агроном. Учёный человек. Гордость семьи.Николай Андрианович Вершинин.Старший сын. Первенец. Тот, в кого отец вложил всё — и деньги, и надежды, и веру в будущее.* * *Отец их, Андриан Николаевич, был человеком особенным.Не богатым — откуда в тамбовской деревне богатство? Но хватким, умным, с руками, которые всё умели. Он брал в аренду землю у помещика и делал с ней то, чего никто в округе не делал: выращивал арбузы.Арбузы — в средней полосе. Соседи крутили пальцем у виска.А Андриан Николаевич только усмехался в усы. Он знал какой-то секрет — то ли про навоз, то ли про укрытия из соломы, то ли про особый полив. И арбузы у него росли. Не астраханские, конечно, поменьше — но сладкие, сахарные, с треском лопающиеся под ножом.Их возили на ярмарку в уездный город. Брали нарасхват.На эти деньги Андриан Николаевич и построил дом — большой, пятистенок, с резными наличниками. На эти деньги поднял шестерых детей. На эти деньги отправил старшего сына учиться.— Ты, Колька, головастый, — говорил он. — Не чета мне, неучу. Езжай, учись. Будешь агрономом — всей губернии поможешь. Научишь мужиков, как землю любить.Колька уехал.Писал редко — не от чёрствости, от занятости. Учился жадно, взахлёб. Потом распределение — Смоленская область, совхоз, должность. Потом — женитьба на местной, городской. Двое детей: мальчик и девочка.Приезжал только на похороны отца, в тридцать шестом.Стоял у гроба, молчал. Уехал на следующий день — дела, посевная, не отпустят.Мать обняла его на прощание, перекрестила:— Храни тебя Господь, сынок. Приезжай, когда сможешь.Он не приехал.* * *Война началась в июне сорок первого.Николая Андриановича призвали в июле. Смоленское направление — самое страшное. Котёл за котлом, окружение за окружением. Немцы рвались к Москве, перемалывая дивизии, как жернова — зерно.В августе его часть попала в окружение под Ельней.Трое суток пытались прорваться. Не вышло. Патроны кончились, командиры погибли. Их взяли тёпленькими — голодных, измотанных, с пустыми винтовками.Плен.Это слово он потом не произносил вслух. Никогда.Четыре года. Шталаг под Штутгартом. Работа на каменоломне. Двенадцать часов в день, миска баланды, нары в три яруса, вши, тиф, побои.Он выжил.Многие не выжили. Из их барака до конца дотянули семеро из восьмидесяти.Когда в апреле сорок пятого пришли американцы, он весил сорок два килограмма. Кашлял кровью. Не мог стоять без опоры.Думал — всё. Конец мукам. Домой.* * *Домой его не отпустили.В фильтрационном лагере — допросы. Бесконечные, изматывающие, одинаковые.— Как попал в плен?— Окружение. Кончились патроны.— Почему не застрелился?— Нечем было.— Почему не бежал?— Пытался. Дважды. Поймали. Избили.— Кто может подтвердить?Некому. Те, кто знал, умерли.— Значит, никаких свидетелей?Молчание.— На каких условиях вас отпустили немцы?— Меня не отпустили. Нас освободили союзники.— Может, вы согласились сотрудничать?— Нет.— Откуда нам знать?Ниоткуда.Вопросы по кругу. Неделя. Месяц. Три месяца.Потом — приговор. Десять лет исправительно-трудовых лагерей. Статья 58. Измена Родине.Он даже не удивился. К тому времени он уже разучился удивляться.Его отправили на Колыму.* * *Жена написала через полгода.Короткое, сухое письмо. Он помнил его наизусть — каждое слово:«Николай. Мне сообщили о твоём приговоре. Я подала на развод. Детям сказала, что ты погиб. Так будет лучше для всех. Не пиши нам. Прощай».Он не плакал.Сидел на нарах, смотрел в стену. Двое суток не выходил на работу — думали, помрёт. Не помер.На третьи сутки встал, взял кирку и пошёл в забой.Он провёл на Колыме восемь лет. В пятьдесят третьем, после смерти Сталина, попал под амнистию. Вышел — без документов, без денег, без права жить в крупных городах.Устроился в совхоз под Москвой. Агрономом — кем же ещё. Сорок семь лет, здоровье разбито, кашель разрывает грудь — но голова ясная, руки помнят.Он проработал там двадцать три года. До пенсии.* * *Почему он не писал родным?Этот вопрос потом задавали все. Мать умерла в сорок седьмом — он не приехал. Младший брат Петька погиб на фронте — он не узнал. Старший брат Иван умер в шестьдесят девятом — он не приехал. Василий, средний, умер в семидесятом — он не приехал.Почему?Может быть — стыд. Тот особый, выжигающий стыд, который несли на себе «враги народа». Клеймо, которое не смыть.Может быть — страх. Страх навлечь беду на родных. В его деле было написано: «связь с родственниками — под наблюдением». Одно письмо — и к ним придут с вопросами.А может быть — просто не было сил.Иногда человек, переживший такое, замыкается внутри себя, как улитка в раковине. Строит стену. Прячется за ней. И не может выйти — даже когда стена уже не нужна.Сорок лет молчания. Целая жизнь.* * *В семьдесят третьем он вышел на пенсию.Ему было семьдесят пять. Здоровье — никакое. Кашель не отпускал ни днём, ни ночью — лёгкие, убитые каменной пылью Колымы, хрипели и свистели при каждом вдохе.Он сидел в своей комнатке в совхозном бараке и думал.Куда теперь?Дети — чужие. Он пытался найти их, узнал адрес дочери. Написал. Ответа не было.Жена умерла — соседи сказали.Друзей не осталось — те, лагерные, почти все умерли. Этих, совхозных, он держал на расстоянии.Он был один.И тогда он вспомнил.Дом. Тот самый дом с резными наличниками, который построил отец. Деревня под Тамбовом. Сёстры — Мария и Евдокия. Племянники. Те, кто носит его фамилию. Те, кто помнит его имя.Он сел писать письмо.Руки дрожали. Буквы выходили кривые, неровные. Он писал три часа — одну страницу.«Дорогая Нина. Ты меня, наверное, не помнишь — я твой дядя Николай, старший брат твоего отца. Я жив. Прости, что не писал. Если можно — хотел бы приехать...»* * *Нина Васильевна получила письмо в феврале семьдесят четвёртого.Она долго держала конверт в руках, не решаясь открыть. Почерк незнакомый. Обратный адрес — Московская область.Прочитала. Села на табуретку. Заплакала.Дядя Коля. Живой. Сорок лет молчания — и вот: живой.Она написала ответ в тот же вечер. «Приезжайте, дядя. Ждём».Он приехал в марте.Вышел из автобуса — высохший старик с палочкой, в старом пальто, с фанерным чемоданчиком. Кашлял так, что прохожие оборачивались.Нина узнала его сразу. Те же глаза — отцовские, вершининские.— Дядя Коля...Он смотрел на неё молча. Потом сказал:— Ты на мать похожа. На тётю Клаву.И всё. Больше в тот день он ничего не говорил.* * *Он прожил в родовом доме три года и четыре месяца.Тихо. Незаметно. Почти не выходя со двора.Сёстры приезжали — плакали, обнимали, расспрашивали. Он отвечал коротко, скупо. О лагерях не говорил ничего. О жене и детях — тоже.Только однажды, вечером, когда они сидели с Ниной на крыльце и смотрели на закат, он сказал:— Я ведь арбузы тут сажал. Мальчишкой ещё. Отец учил.— Помню, — кивнула Нина. — Папа рассказывал.— Сладкие были. Нигде таких больше не ел.Он помолчал. Закашлялся — долго, надрывно.— Дядя, вам воды?— Не надо. — Он махнул рукой. — Привык уже. Это со мной навсегда.Нина хотела спросить — откуда кашель, что случилось, где он был все эти годы. Но не спросила. Поняла: не надо.Он сам расскажет, если захочет.Он не захотел.* * *Николай Андрианович умер в ноябре семьдесят седьмого.Тихо, во сне. Нина нашла его утром — он лежал на спине, руки сложены на груди, лицо спокойное.На столе — старая фотография тридцать шестого года. Похороны отца. Он молодой, в городском пиджаке, стоит в заднем ряду.Рядом — конверт. Незапечатанный.Нина открыла. Внутри — сберкнижка и записка:«Нина. Всё, что скопил — тебе. Спасибо, что приняла. Прости, если что не так. Помолись за меня. Дядя Коля».Она плакала долго.Похоронили его рядом с родителями — на старом кладбище, под берёзами. Поставили памятник. Выбили имя: «Вершинин Николай Андрианович. 1898–1977».Ни слова о войне. Ни слова о лагерях. Просто — имя и даты.Но те, кто знал, — помнили.* * *На поминках Мария, младшая сестра, сказала:— Я всё думаю: почему он столько молчал? Почему не писал? Мы ведь ждали. Мама до последнего ждала. Каждый день на почту ходила — нет ли письма от Коли.Нина молчала.— А потом думаю, — продолжала Мария, — может, ему стыдно было. Что в плен попал. Что сидел. Он ведь гордый был, Колька. Самый умный из нас, самый... как сказать... достойный. А тут — враг народа. Клеймо.— Он не враг, — тихо сказала Нина.— Да знаю я. — Мария перекрестилась. — Знаю. Но тогда ведь как было? Раз сидел — значит, виноват. Люди шарахались. Вот он и молчал. Чтоб нас не позорить.Евдокия, старшая, добавила:— А может, просто сил не было. Жить — и то сил нету, а тут ещё писать, объяснять... Он же один остался. Жена бросила, дети отреклись. Как после такого — людям в глаза смотреть?Они помолчали.— Главное, — сказала Нина, — что он вернулся. Хоть на три года, хоть под конец — но вернулся. Не где-то там, чужой, а тут. Дома. Среди своих.Она посмотрела в окно — на тот самый двор, где когда-то рос мальчик Колька, где учил его отец сажать арбузы, где провожали на учёбу с надеждой и гордостью.— Он дышать сюда приехал, — сказала она вдруг.Сёстры посмотрели на неё.— Что?— Дышать. Он кашлял всё время. А тут — перестал. Ну, не совсем, но легче стало. Я спрашивала: «Дядя, вам тут лучше?» А он говорит: «Воздух тут другой, Нина. Родной».Она помолчала.— Вот и надышался напоследок. Родным воздухом.Он молчал сорок лет — и мы никогда не узнаем почему. Стыд, страх, гордость, оцепенение — всё это слова, а правда осталась с ним.Но он вернулся.Пришёл туда, где его имя ещё что-то значило. Где помнили мальчика, который помогал отцу выращивать арбузы. Где ждали — пусть не сорок лет, но ждали.И умер дома. Среди своих. Под берёзами, рядом с родителями.Может быть, это и есть милость — когда человеку дают умереть там, где его любят.Сюжет для этой истории нам прислала наша дорогая подписчица, Тамара Сергеева, присылайте ваши истории и вы мне в личные сообщения.© Сергий Вестник
☦ПОД КРОВОМ БОГОРОДИЦЫ ☦
:ПРОСТО РАИСА
ОН МОЛЧАЛ СОРОК ЛЕТ — А ПОТОМ ВЕРНУЛСЯ УМИРАТЬ В ДОМ, ГДЕ ПОМНИЛИ ЕГО ИМЯ
Агроном, военнопленный, «враг народа» — он прошёл два ада: немецкий и советский. Жена отреклась, дети забыли. Сорок лет он не писал родным ни строчки. А потом пришло письмо — и старик с тяжёлым кашлем приехал в дом, который построил ещё его дед...
-—
На похоронах Василия Андриановича в семидесятом году собралось полсела.
Пришли соседи, пришли бывшие колхозники, пришли те, кого он когда-то учил держать косу и запрягать лошадь. Пришли сёстры — Мария и Евдокия, обе уже седые, обе в чёрных платках. Приехали племянники из города, двоюродные из соседнего района, какие-то дальние родственники, которых уже никто толком не помнил.
Стояли у гроба, крестились, плакали.
И только Нина Васильевна, старшая дочь покойного, всё смотрела на дверь.
— Ты кого ждёшь? — спросила сестра.
— Дядю Колю.
Сестра посмотрела на неё странно.
— Нина, ты что? Дядя Коля... его же нет давно. С войны ещё.
— Не с войны. Он живой был. Папа говорил — живой.
— Так где ж он тогда?
Нина не ответила.
Она сама не знала — где. Никто не знал. Сорок лет — ни письма, ни весточки, ни слуха. Как в воду канул. Как не было человека.
Только на старой фотографии тридцать шестого года — похороны деда — стоял он в заднем ряду: высокий, худощавый, в городском пиджаке. Агроном. Учёный человек. Гордость семьи.
Николай Андрианович Вершинин.
Старший сын. Первенец. Тот, в кого отец вложил всё — и деньги, и надежды, и веру в будущее.
* * *
Отец их, Андриан Николаевич, был человеком особенным.
Не богатым — откуда в тамбовской деревне богатство? Но хватким, умным, с руками, которые всё умели. Он брал в аренду землю у помещика и делал с ней то, чего никто в округе не делал: выращивал арбузы.
Арбузы — в средней полосе. Соседи крутили пальцем у виска.
А Андриан Николаевич только усмехался в усы. Он знал какой-то секрет — то ли про навоз, то ли про укрытия из соломы, то ли про особый полив. И арбузы у него росли. Не астраханские, конечно, поменьше — но сладкие, сахарные, с треском лопающиеся под ножом.
Их возили на ярмарку в уездный город. Брали нарасхват.
На эти деньги Андриан Николаевич и построил дом — большой, пятистенок, с резными наличниками. На эти деньги поднял шестерых детей. На эти деньги отправил старшего сына учиться.
— Ты, Колька, головастый, — говорил он. — Не чета мне, неучу. Езжай, учись. Будешь агрономом — всей губернии поможешь. Научишь мужиков, как землю любить.
Колька уехал.
Писал редко — не от чёрствости, от занятости. Учился жадно, взахлёб. Потом распределение — Смоленская область, совхоз, должность. Потом — женитьба на местной, городской. Двое детей: мальчик и девочка.
Приезжал только на похороны отца, в тридцать шестом.
Стоял у гроба, молчал. Уехал на следующий день — дела, посевная, не отпустят.
Мать обняла его на прощание, перекрестила:
— Храни тебя Господь, сынок. Приезжай, когда сможешь.
Он не приехал.
* * *
Война началась в июне сорок первого.
Николая Андриановича призвали в июле. Смоленское направление — самое страшное. Котёл за котлом, окружение за окружением. Немцы рвались к Москве, перемалывая дивизии, как жернова — зерно.
В августе его часть попала в окружение под Ельней.
Трое суток пытались прорваться. Не вышло. Патроны кончились, командиры погибли. Их взяли тёпленькими — голодных, измотанных, с пустыми винтовками.
Плен.
Это слово он потом не произносил вслух. Никогда.
Четыре года. Шталаг под Штутгартом. Работа на каменоломне. Двенадцать часов в день, миска баланды, нары в три яруса, вши, тиф, побои.
Он выжил.
Многие не выжили. Из их барака до конца дотянули семеро из восьмидесяти.
Когда в апреле сорок пятого пришли американцы, он весил сорок два килограмма. Кашлял кровью. Не мог стоять без опоры.
Думал — всё. Конец мукам. Домой.
* * *
Домой его не отпустили.
В фильтрационном лагере — допросы. Бесконечные, изматывающие, одинаковые.
— Как попал в плен?
— Окружение. Кончились патроны.
— Почему не застрелился?
— Нечем было.
— Почему не бежал?
— Пытался. Дважды. Поймали. Избили.
— Кто может подтвердить?
Некому. Те, кто знал, умерли.
— Значит, никаких свидетелей?
Молчание.
— На каких условиях вас отпустили немцы?
— Меня не отпустили. Нас освободили союзники.
— Может, вы согласились сотрудничать?
— Нет.
— Откуда нам знать?
Ниоткуда.
Вопросы по кругу. Неделя. Месяц. Три месяца.
Потом — приговор. Десять лет исправительно-трудовых лагерей. Статья 58. Измена Родине.
Он даже не удивился. К тому времени он уже разучился удивляться.
Его отправили на Колыму.
* * *
Жена написала через полгода.
Короткое, сухое письмо. Он помнил его наизусть — каждое слово:
«Николай. Мне сообщили о твоём приговоре. Я подала на развод. Детям сказала, что ты погиб. Так будет лучше для всех. Не пиши нам. Прощай».
Он не плакал.
Сидел на нарах, смотрел в стену. Двое суток не выходил на работу — думали, помрёт. Не помер.
На третьи сутки встал, взял кирку и пошёл в забой.
Он провёл на Колыме восемь лет. В пятьдесят третьем, после смерти Сталина, попал под амнистию. Вышел — без документов, без денег, без права жить в крупных городах.
Устроился в совхоз под Москвой. Агрономом — кем же ещё. Сорок семь лет, здоровье разбито, кашель разрывает грудь — но голова ясная, руки помнят.
Он проработал там двадцать три года. До пенсии.
* * *
Почему он не писал родным?
Этот вопрос потом задавали все. Мать умерла в сорок седьмом — он не приехал. Младший брат Петька погиб на фронте — он не узнал. Старший брат Иван умер в шестьдесят девятом — он не приехал. Василий, средний, умер в семидесятом — он не приехал.
Почему?
Может быть — стыд. Тот особый, выжигающий стыд, который несли на себе «враги народа». Клеймо, которое не смыть.
Может быть — страх. Страх навлечь беду на родных. В его деле было написано: «связь с родственниками — под наблюдением». Одно письмо — и к ним придут с вопросами.
А может быть — просто не было сил.
Иногда человек, переживший такое, замыкается внутри себя, как улитка в раковине. Строит стену. Прячется за ней. И не может выйти — даже когда стена уже не нужна.
Сорок лет молчания. Целая жизнь.
* * *
В семьдесят третьем он вышел на пенсию.
Ему было семьдесят пять. Здоровье — никакое. Кашель не отпускал ни днём, ни ночью — лёгкие, убитые каменной пылью Колымы, хрипели и свистели при каждом вдохе.
Он сидел в своей комнатке в совхозном бараке и думал.
Куда теперь?
Дети — чужие. Он пытался найти их, узнал адрес дочери. Написал. Ответа не было.
Жена умерла — соседи сказали.
Друзей не осталось — те, лагерные, почти все умерли. Этих, совхозных, он держал на расстоянии.
Он был один.
И тогда он вспомнил.
Дом. Тот самый дом с резными наличниками, который построил отец. Деревня под Тамбовом. Сёстры — Мария и Евдокия. Племянники. Те, кто носит его фамилию. Те, кто помнит его имя.
Он сел писать письмо.
Руки дрожали. Буквы выходили кривые, неровные. Он писал три часа — одну страницу.
«Дорогая Нина. Ты меня, наверное, не помнишь — я твой дядя Николай, старший брат твоего отца. Я жив. Прости, что не писал. Если можно — хотел бы приехать...»
* * *
Нина Васильевна получила письмо в феврале семьдесят четвёртого.
Она долго держала конверт в руках, не решаясь открыть. Почерк незнакомый. Обратный адрес — Московская область.
Прочитала. Села на табуретку. Заплакала.
Дядя Коля. Живой. Сорок лет молчания — и вот: живой.
Она написала ответ в тот же вечер. «Приезжайте, дядя. Ждём».
Он приехал в марте.
Вышел из автобуса — высохший старик с палочкой, в старом пальто, с фанерным чемоданчиком. Кашлял так, что прохожие оборачивались.
Нина узнала его сразу. Те же глаза — отцовские, вершининские.
— Дядя Коля...
Он смотрел на неё молча. Потом сказал:
— Ты на мать похожа. На тётю Клаву.
И всё. Больше в тот день он ничего не говорил.
* * *
Он прожил в родовом доме три года и четыре месяца.
Тихо. Незаметно. Почти не выходя со двора.
Сёстры приезжали — плакали, обнимали, расспрашивали. Он отвечал коротко, скупо. О лагерях не говорил ничего. О жене и детях — тоже.
Только однажды, вечером, когда они сидели с Ниной на крыльце и смотрели на закат, он сказал:
— Я ведь арбузы тут сажал. Мальчишкой ещё. Отец учил.
— Помню, — кивнула Нина. — Папа рассказывал.
— Сладкие были. Нигде таких больше не ел.
Он помолчал. Закашлялся — долго, надрывно.
— Дядя, вам воды?
— Не надо. — Он махнул рукой. — Привык уже. Это со мной навсегда.
Нина хотела спросить — откуда кашель, что случилось, где он был все эти годы. Но не спросила. Поняла: не надо.
Он сам расскажет, если захочет.
Он не захотел.
* * *
Николай Андрианович умер в ноябре семьдесят седьмого.
Тихо, во сне. Нина нашла его утром — он лежал на спине, руки сложены на груди, лицо спокойное.
На столе — старая фотография тридцать шестого года. Похороны отца. Он молодой, в городском пиджаке, стоит в заднем ряду.
Рядом — конверт. Незапечатанный.
Нина открыла. Внутри — сберкнижка и записка:
«Нина. Всё, что скопил — тебе. Спасибо, что приняла. Прости, если что не так. Помолись за меня. Дядя Коля».
Она плакала долго.
Похоронили его рядом с родителями — на старом кладбище, под берёзами. Поставили памятник. Выбили имя: «Вершинин Николай Андрианович. 1898–1977».
Ни слова о войне. Ни слова о лагерях. Просто — имя и даты.
Но те, кто знал, — помнили.
* * *
На поминках Мария, младшая сестра, сказала:
— Я всё думаю: почему он столько молчал? Почему не писал? Мы ведь ждали. Мама до последнего ждала. Каждый день на почту ходила — нет ли письма от Коли.
Нина молчала.
— А потом думаю, — продолжала Мария, — может, ему стыдно было. Что в плен попал. Что сидел. Он ведь гордый был, Колька. Самый умный из нас, самый... как сказать... достойный. А тут — враг народа. Клеймо.
— Он не враг, — тихо сказала Нина.
— Да знаю я. — Мария перекрестилась. — Знаю. Но тогда ведь как было? Раз сидел — значит, виноват. Люди шарахались. Вот он и молчал. Чтоб нас не позорить.
Евдокия, старшая, добавила:
— А может, просто сил не было. Жить — и то сил нету, а тут ещё писать, объяснять... Он же один остался. Жена бросила, дети отреклись. Как после такого — людям в глаза смотреть?
Они помолчали.
— Главное, — сказала Нина, — что он вернулся. Хоть на три года, хоть под конец — но вернулся. Не где-то там, чужой, а тут. Дома. Среди своих.
Она посмотрела в окно — на тот самый двор, где когда-то рос мальчик Колька, где учил его отец сажать арбузы, где провожали на учёбу с надеждой и гордостью.
— Он дышать сюда приехал, — сказала она вдруг.
Сёстры посмотрели на неё.
— Что?
— Дышать. Он кашлял всё время. А тут — перестал. Ну, не совсем, но легче стало. Я спрашивала: «Дядя, вам тут лучше?» А он говорит: «Воздух тут другой, Нина. Родной».
Она помолчала.
— Вот и надышался напоследок. Родным воздухом.
Он молчал сорок лет — и мы никогда не узнаем почему. Стыд, страх, гордость, оцепенение — всё это слова, а правда осталась с ним.
Но он вернулся.
Пришёл туда, где его имя ещё что-то значило. Где помнили мальчика, который помогал отцу выращивать арбузы. Где ждали — пусть не сорок лет, но ждали.
И умер дома. Среди своих. Под берёзами, рядом с родителями.
Может быть, это и есть милость — когда человеку дают умереть там, где его любят.
Сюжет для этой истории нам прислала наша дорогая подписчица, Тамара Сергеева, присылайте ваши истории и вы мне в личные сообщения.
© Сергий Вестник