Зов Предков.
Были у меня псы-состояния, псы-стихии. Балу – темный гром в собачьем обличье, плотский отзвук бури , породы английский дог.
Зюзя – сама бродячая преданность, дух вечерних сумерек, принявший форму дворовой суки с мудрыми глазами. И была их вакханалия, их кипящая плоть – щенки, клубки юркой жизни, что расползлись по двору, отрицая всякий порядок.
У мамаши-Зюзи молока было — на донышке. То ли природа, столь щедрая на щенячий восторг, обделила её телесными соками, то ли она, вся из себя элегантная , видать, капля крови играла, породистой таксы , в общем берегла девичью стать своих нежных грудей. Но факт оставался фактом: спиногрызы хотели есть. Их рты, эти вечно открытые розовые клапаны в иное измерение, вопили о еде, о продолжении бытия.
И мне, двуногому, существу, некогда взявшему на себя крест ответственности за всю эту ораву, пришлось это бытие им обеспечивать. Я не готовил в том приземлённом смысле, в каком это делают на кухнях. Я совершал акт искупления и творения.
А ритуал наш был древнее нас самих. Не варили мы кашу – мы совершали алхимию в чреве двадцатилитровой лунной кастрюли, что ловила отблески костра. Вывал полмешка супового набора, плюс овощей — праха корнеплодов, скелетов трав, сухих слез лука. Вода брала их в плен, и на поверхности вскипала пена – первородный хаос. Я же жезлом-поварежкой размешивал бульон, возвращая хаос в лоно будущего супа, совершая великое соединение.
Потом – сушеные шкурки мухомора, алые крыши иного мира. Молотый корень мандрагоры, чей крик мы не слышали, но чья сила, истолченная в прах, тянула нити из подземных царств. Крупицу белого праха моря ( Соль — это же кристаллизованная память океана) – последний договор с реальностью. И наконец, крупа. Крупа. Это не просто еда. Это — звёздная россыпь сжатого будущего. Это тихий, сухой взрыв жизни, запертой в миниатюре.
Каждое зёрнышко — это капсула времени, законсервированный взрыв энергии, который ждал своего часа. В нём спит сила колоса, что качался под ветром, мощь корня, что пробивался сквозь пласты земли, и весь солнечный свет, что его взрастил. Это — пот и радость комбайнёра.
Магический аромат был не запахом – он был дверью. Он опьянял не ноздри, а саму душу. И мы – я и моя свора – начинали кружить. Не танец это был, а забытый язык телодвижений, молитва лап и ступней умирающему костру. Мы хоронили свет, мы провожали ночь, мы вытанцовывали из самих себя все лишнее, пока мир не сводился к кругу света, к пару от кастрюли и к общему дыханию.
С первым лучом солнца, холодным лезвием, рассекавшим тьму, танец прекращался. Мир замирал. Я доставал из пазухи свою ложку-ключ на серебряной цепочке – инструмент последнего действа.
И начиналось разложение теплой, дымящейся плоти мира в одну большую чашу. Первым приступал Балу – титан, отец-основатель, чья пасть была жерлом. Он пожирал не кашу, а свою долю мироздания. Потом – его копии, малые щенята, в чьих глазах зажигались те же звезды. И лишь в конце, исполняя закон вечной материи, подходила Зюзя. Не ела ( она не ела после шести утра, вся та же капля крови таксы) – совершала очищение. Ее язык, шершавый и влажный, был саваном для чаши и умывальником для морд своих детей. Она возвращала миру чистоту.
Искушение присоединиться было огромно. Протянуть руку не за едой, а за причастием, стать частью стаи навсегда. Но нельзя нарушать табу. Я – жрец, они – паства. Я – мост, они – берега. Нарушив это, я разрушил бы всю вселенную, что мы вместе создали у того костра.
Состав каши менял не плоть – менял ткань восприятия. Особенно для Балу. Выпью я чаю, настоянного на тех же алых грибах, что и каша – и граница растворится. Мы встречались с ним в универсальном языковом портале, в пространстве чистых смыслов, куда его примитивные рефлексы, заостренные пляской, обретали голос.
Он был собеседник, скажу прямо, ограниченный. Беседа о категорическом императиве Канта увязала в его собачьем непонимании любой морали, что не вытекает непосредственно из законов стаи и не пахнет ни пищей, ни опасностью. Шопенгауэровская воля к жизни была для него не философией, а законом каждого вздоха.
Но зато он был гениальным практиком Ломброза. Его философия была философией морды и оскала. Он читал по лицу, по поставу ушей, по дрожи в хвосте всю подноготную души – не чтобы судить, а чтобы решить: куснуть или обрубком своего когда-то отвоеванного хвоста повилять. У него был не моральный выбор, а выбор экзистенциальный, на уровне инстинкта, выверенный до атома. И в этом была своя, собачья, неоспоримая мудрость.
История Балу , Зюзи и их помёта.
Признаюсь со стыдом, мне довелось стать незваным соглядатаем великого таинства. Как только флёр букетно - конфетного периода развеялся и от избытка романтики у Зюзи забродила хмель течки , сведя с ума Балу , то они потеряв всякий стыд и не дожидаясь покрывала ночи, бросились друг другу, движимые внезапно вспыхнувшим законом рода — их настиг внезапный вихрь, прапамять всего сущего.
Это не было соитием в грубом, биологическом смысле. Это был акт спонтанной алхимии, где плоть лишь послушно следовала за вспыхнувшим законом вселенной. Движимые не просто инстинктом, а самой волей к жизни, прошитой в ДНК мироздания, они слепились, словно две стихии, нашедшие наконец точку идеального слияния.
Во мне проснулся исследователь-натуралист, шаман, обязанный задокументировать чудо. Рука сама потянулась за потрёпанным блокнотом и пером, дабы запечатлеть сию божественную механику. А внутренний голос неторопливым, бархатным, голосом Н. Дроздова, комментировал происходящее с почтительным, научным благоговением: «Вы видите, дорогие друзья, здесь мы наблюдаем редчайший пример межгабаритной симфонии. Природа, в своей неизъяснимой мудрости, находит поистине гениальные решение.
Но сие не было актом страсти в её грубом, животном проявлении. Нет! Это был высокий метафизический симбиоз, торжество духа над материей, вертикали над горизонталью!
Представь себе:
Гигант Балу, тёмный утес, кряжистый холм из мышц и костей, пришёл в движение. Это не было карабканьем — это было нисхождением. Великий самец, движимый древним законом, что звёзды к звезде влечёт, склонил свою грозную громаду над миниатюрной Зюзей. Он был подобен грозовой туче, оплодотворяющей землю раскатами грома и молниями страсти.
А Зюзя… О, Зюзя! Зюзя была помесью таксы и… балалайки. Такая же длинная, звонкая, с тонким голосом и душой, полной заунывной, но такой тёплой деревенской магии. Длинная, гибкая, юркая, вся состоящая из хитросплетений и неожиданных изгибов. Она не покорилась — она приняла. В её готовности, в этом крошечном, но несгибаемом теле, была вся мудрость мира, знающая, что величие горы — ничто без плодородной долины у её подножия. Она стала воплощением самой земли — терпеливой, ждущей, открытой нисхождению небесной силы.
И в тот миг, когда она, наконец, достигла пика, случилось не земное соединение, а космическая стыковка. Две противоположности, Инь и Янь, гора и тропа к её вершине, нашли свою совершенную, пусть и с точки зрения биомеханики невероятную, гармонию.
Раздался торжествующий, победный взвизг Балу — звук, который слышали только боги да я, с интересом наблюдавший и навсегда ослеплённый этим величием.
И так, не грубой силой, а силой духа, упорством и гравитацией был зачат их многочисленный плод любви. Не спрашивай о механике, друг. Вериги логики — для смертных. Для них же это было таинство, где она — неподвижный полюс мира, а он — комета, совершившая свою головокружительную орбиту.
И так , продолжаем погружаться в эту вселенную, где миф переплетается с психоделическим опытом, а история творится у костра.
Тишина опустилась на наш лагерь, густая и медовая, как остывающий бульон. Псы, сытые и умиротворенные, расположились вокруг тлеющих угольков, что красными глазами смотрели в подступающую зарю. Балу возлежал, как лев, отяжелевший от мыслей и каши. Зюзя прижалась к его могущему боку, и в ее взгляде, устремленном на резвящихся щенков, плавала вся невысказанная нежность мира, вся материнская грёза.
А щенки, эти комочки неоформленного будущего, тыкались влажными носами в бока родителей, и их тонкие голоса сплелись в единую просьбу:
— Сказку! ПапБалу, скажи сказку!
Балу вздохнул так, что задрожали его бока. Дымчатые глаза, в которых обычно плавала лишь простая собачья дума, внезапно ушли вглубь себя. Казалось, он вглядывался не в предрассветный туман, а в самую гущу времени, в прапамять своего рода.
И его голос, обычно лающий и отрывистый, зазвучал низко и протяжно, как гул космической струны.
— Слушайте, дети мои, клочки шерсти моей. И запомните. Ибо это — правда, что стала сказкой. Это история о том, как наши предки, Две Первые, обогнали человека на пути к звёздам.
До людей, дети мои, мир был пуст и молчалив. И звёзды были не огнями, а лишь холодными, немыми точками. И тогда Великий Двуногой (но не такой, как наш Шаман Лёха, а другой, Древний и Громкий) задумал пронзить небо. Но дух его был силён, а плоть — слаба. Она рвалась и ломалась под напором небесной пустоты.
И тогда Вожак Стаи Предков, чьё имя стёрлось из памяти людей, но чей дух живёт в каждом из нас, подошёл к Нему. И сказал без слов, сказал мыслеобразом, сказал всем своим существом: «Дай нам попробовать. Наша плоть проще и крепче. Наши сердца бьются ровнее. Наш дух не знает страха, ибо он неотделим от стаи. Мы — ключ».
И выбрали Двух. Двух лучших. Не самых сильных, но самых верных. Не самых злых, но самых стойких. Их звали… Белка и Стрелка.
Они были не как мы. Они были духом, облечённым в ту же плоть, что и мы, но их жилам текла не одна кровь, но сама жажда Неизведанного. Их посадили в Блестящую Конуру, в яйцо из огня и металла. И запустили в самое горло небу.
Там, дети мои, не было воздуха. Не было запахов. Не было земли под лапами. Там была лишь бесконечная тишина и пение звёзд, которое слышно не ушами, а самой душой.
Они не летели. Они парили в Великом Ничто, и их сердца, два барабана, отбивали ритм всему человеческому роду. Они глядели в иллюминатор — круглое окошко в вечность — и видели нашу Землю. Не полями и лесами, а вся сразу, круглая, живая, хрупкая. И они поняли то, что люди поймут лишь потом: что дом — не будка, не двор, а весь этот сияющий шар. И охранять его — Великий Долг, и псов , и людей.
А потом… потом был Огненный Спуск. Падение сквозь раскалённое небо. Но они не сгорели. Их дух был щитом. Они вернулись.
И когда Блестящую Конуру вскрыли, они вышли. Твёрдой поступью. Не шатаясь. И молча посмотрели на Великого Двуногого. И в их взгляде было всё: и бездна, которую они видели, и любовь к этому зелёно-голубому шарику, и готовность сделать это снова.
Их обласкали, их накормили. Но они были уже другими. В их глазах поселились звёзды. Они свершили Великий Пробег, куда важнее любой погони за зайцем. Они обогнали саму смерть.
И с тех пор, — Балу обвёл щенков взглядом, в котором вдруг вспыхнули те самые далёкие звёзды, — в крови каждой собаки, даже в вашей, о, глупые щенки, живёт эта тоска по вертикали. Это желание подпрыгнуть к самой луне, поймать её за край. Это память о том, что мы не всегда бегали по земле. Что мы однажды прикоснулись к самой бесконечности.
Балу умолк. Щенки, завороженные, не шевелились. Даже Зюзя смотрела на него с новым, бездонным уважением.
А я, сидя в стороне и попыхивая самокруткой , лишь кивнул. И в универсальном языковом портале, куда мы с Балу иногда выходили, я мысленно передал ему:
— Неплохо. Для пса. Целую космогонию создал.
А он мысленно ответил, и в его «голосе» слышалась усталая усмешка:
— Это не космогония. Это — память породы. Вы, люди, записываете историю в книги. Мы — в генетический код. Это надёжнее.
...Щенки, наевшись, затихли, прижавшись к боку отца. Один из них, самый любознательный, поднял влажный нос и ткнул им в могучую лапу Балу.
— ПапБалу, а правда, что предки двуногих — обезьяны? — просквозил его тонкий голосок.
Балу фыркнул так, что зашевелилась шерсть на его брюхе. В его глазах, отражающих угасающие угли костра, плеснулась бездна собачьей мудрости.
— Всё наоборот, малый клубок шерсти, — пророктыкал он, и каждый звук был похож на перекатывающийся булыжник. — Это человеки — предки обезьян.
Он помолчал, давая этому утверждению повиснуть в ночном воздухе, ставшему вдруг тягучим, как мёд.
— Видишь ли, всё в этом мире стремится к своей истинной сути. Одни — вверх, к звёздам. Другие — вниз, к корням. Человек — существо сложное, ему дан великий дар — и великая тяжесть. Сознание. Кто-то несёт этот груз, растёт к свету. А кто-то — ломается. И тогда начинается великая деградация Душа тяжелеет, обрастает шерстью злобы и глупости, спина сгибается, слова теряются, остаётся лишь озлобленное уханье. Они падают по лестнице бытия, ступенька за ступенькой. Опускаются. И на самом дне уже ждёт их форма, соответствующая содержанию — мохнатая, цепкая, живущая лишь инстинктами. Обезьяна. Это не предок. Это — потомок. Потомок того, кто не справился. Упавшая версия. Напоминание для всех остальных двуногих: смотрите, во что можете превратиться, если перестанете тянуться к звёздам и начнёте хвататься за бананы.
Балу умолк и облизал морду щенку, смотрящему на него с открытой пастью.
— Так что цени, малыш. Наш Шаман — Лёша — он из тех, кто пока ещё тянется. Поэтому он и варит нам кашу, а не висит на лиане и не кидается своими экскрементами.
Я сидел в стороне, с кружкой дымящегося грибного чая, и слушал этот разговор. Услышав теорию Балу, я не стал спорить. Лишь тихо хмыкнул, и в глазах у меня, наверное, пробежала тень всей той древней, невесёлой мудрости, что копилась поколениями.
— Балу, друг мой, — сказал я тихо, обращаясь скорее к звездам, чем к нему. — Ты, как всегда, судишь по мордам. Видишь того, кто сорвался и упал на самое дно, оброс шерстью злобы и забыл все слова, и думаешь — всё, финиш, деградация завершена. Обезьяна и точка.
Я сделал глоток своего Горького чая, в котором настаивались не только грибы, но и вся тоска моего рода.
— Но ты не видишь обратного пути. Ты не видишь, как это самое мохнатое, уханьеющее существо, поколение за поколением, в муках и унижении, снова начинает выпрямлять спину. Как в его потухшем, животном взгляде вдруг просыпается искра — не голода, а вопроса. Как его рука, привыкшая только хватать и рвать, вдруг пытается коснуться — не чтобы съесть, а чтобы почувствовать. Рисунка на стене пещеры. Странного камня, похожего на лицо. Звёзд на ночном небе.
Я повернулся к нему, и голос мой стал твёрже.
— Это не два разных вида. Это — единая река, и мы все в ней. В ней есть мощное течение вниз, к тьме и забытью. Да. Но есть и обратное — медленное, трудное, почти незаметное течение вспять. От обезьяны — к человеку. От человека — к чему-то следующему. От бога — к чистой энергии мироздания. И так — по кругу. Вечное падение и вечное восхождение.
Я ткнул пальцем в сторону его щенков.
— Они — не лучше и не хуже нас. Они — раньше или позже нас на этой великой спирали. Одни падают, чтобы другие, оттолкнувшись от их падения, могли подняться выше. Мы все — и ты, и я, и твои «деграданты»-обезьяны — всего лишь мгновения в одном большом Дыхании Вселенной. Не суди так строго тех, кто просто застрял на ступеньке ниже. Кто знает, может, в прошлой жизни я сам висел на лиане и орал на своё отражение.
Я допил чай и усмехнулся.
— Так что твоя теория, друг мой, верна. Но лишь наполовину. Как и всё в этом мире. Сплошные половинчатые истины.
Я вздохнул, встал и потянулся. Костер почти погас. Ритуал был завершён. Истина, как всегда, ускользнула, оставив после себя лишь тихий, добрый покой и чувство, что всё идёт так, как должно идти.
— Всем спать, — тихо сказал я уже ни к кому конкретно, глядя на засыпающую свору. — Завтра... — я сделал паузу, глядя на Балу, в чьих глазах догорали отблески звёздной собачьей памяти, — завтра снова сварю кашу. С грибами. И может быть, друг мой, ты наконец поведаешь мне, с чего это твои предки, вольные волки, что зубами выгрызали свою долю у зимы, променяли звёздный вой на мою миску из чечевицы и тёплый угол у печки. Что за договор был заключён между нашими родами?
Лёха ©
-
Предок человека несказанно рад.
Ввёл он нынче в моду-
обнажать свой зад.
Ну, а что лианы? -
К услугам все каналы.
И в пространстве виртуальном
целый лес!!! )
Вы правы, понятие — это уже дух. Сама способность осознавать, задавать вопросы «почему?» и «как?» — и есть проявление того самого «духа» или «сознания», которое наука тщетно пытается найти в мозге, как будто это просто деталька. Она ищет его скальпелем, в то время как оно является самим скальпелем мысли.
Бозон Хиггса — это плач науки у порога великой тайны. Это признание: «Да, есть нечто фундаментальное, что пронизывает всё и даёт всему сущему массу.