«Не будем говорить о любви, потому что мы до сих пор не знаем, что это такое», - так, печально и загадочно, оканчивается рассказ Паустовского «Ручьи, где плещется форель». Почему?
Письмо незнакомки Все началось с обычного письма со штемпелем Ленинграда на конверте, подписанного женским именем, незнакомым ему. Чем взволновало оно известного прозаика? Спустя много лет она вспомнит: «Лет с четырнадцати, когда я прочла «Повесть о лесах», Паустовский как бы стал моим единственным советчиком и другом. Позднее, после очень тяжелых родов, когда все обошлось и мы с сыном остались живы, во мне стала бродить какая-то тяга к совершенно неведомому творчеству, но я сама никак не могла в себе разобраться... Ощущение возвращенной мне жизни, бесконечного удивления перед ней, вероятно, и было в моем первом письме. И еще - благодарность ему за то, что он своим творчеством помогает не огрубеть, не ожесточиться, помогает увидеть жизнь чуть-чуть не такой, может быть, какая она есть...»
...Ваша жизнь непонятным образом связалась с тем, что я пишу. ...И вот она держит в руках присланную им фотографию с надписью: «Леле Лыжиной - заочному другу - от благодарного писателя». Константин Георгиевич будет писать ей из Москвы и Ялты, Тарусы и Севастополя. «Леля, я давно не был в Москве - ездил надолго в Болгарию - и совсем не знаю, что с Вами. Напишите. Вас я не видел, но у меня такое ощущение, будто я Вас хорошо знаю, и потому хочу, чтобы Вы собрали все силы своего милого сердца и победили болезнь. Я верю Грину - он был глубоко убежден, что человек может делать чудеса.
Весной, в мае, я, должно быть, буду в Ленинграде, и если Вы захотите и это будет возможно и Вы не будете стесняться меня (мое несчастье в том, что многие меня стесняются, и это меня приводит в отчаяние), то я приду к Вам и буду Вам рассказывать всякие удивительные истории. Сейчас я работаю, пишу пятую книгу (автобиографическую). Перечитываю Бунина. Скоро выйдет отдельным изданием четвертая книга из автобиографического цикла («Время больших ожиданий»). Я пришлю ее Вам. Если Вы пришлете мне несколько слов - будет хорошо. Будьте спокойны, мужественны. Ваш К. Паустовский»
Май 1960 г., Таруса «...Есть вещи, о которых очень трудно говорить и писать. Они лежат где-то на границе сознания, в той области, где живет поэзия и где рождаются чудеса (хотя в них принято не верить). Одна из таких вещей - чувство родственности у людей, совершенно не знающих друг друга. Я совсем не знаю Вас, но между тем часто испытываю тревогу за Вас и ловлю себя на том, что Ваша жизнь непонятным образом связалась с тем, что я пишу. Когда я работаю, я всегда думаю о людях, ради которых пишу. И теперь среди этих людей - Вы... До сих пор я еще не написал ни одной своей книги в полную силу. Мне кажется, что я смогу написать еще несколько хороших книг. И сознание даже отдаленного Вашего присутствия в этой жизни мне очень поможет. Так я чувствую - это не пустые слова».
Октябрь 1960 г., Таруса «...Как жаль, что Вы не были в моей деревенской избе. У меня над столом висит предсмертный портрет Блока - трагический и прекрасный. Я бы его Вам подарил на память о Тарусе... Я остался в Тарусе совершенно один и буду жить в этом одиночестве, вероятно, до Нового года. Сейчас стоит туманная, рыжая осень. В лесах горечь и тишина. Я много брожу по реке и лесам, думаю о всяческих событиях... На днях выходит (в десятом номере «Октября») пятая автобиографическая повесть «Бросок на юг». Прочтите, пока критики не растерзали меня на части за эту книгу. ...Я уверен, что мы увидимся, и тогда я расскажу Вам кое-что в свое оправдание. Моя жизнь совсем не такая, как обычно ее представляют. Мне часто бывает очень трудно, почти невозможно трудно... В ноябре я, должно быть, приеду в Ленинград на «Блоковские дни». Я думаю о фантастической книге...
Встретятся ли они и нужна ли эта встреча? Паустовский предупреждает Лелю о ее возможном разочаровании, во что она, конечно же, не верит. А писатель уже полон замыслом «безумно свободной», как он говорит, книги, которая стала бы своеобразным продолжением «Золотой розы». Книга эта останется недописанной, а потом и вовсе исчезнет... Но не будем забегать вперед. Леля с трудом достала билет на вечер памяти Александра Блока в Пушкинском Доме. Паустовский в президиуме. Знает ли он, что она здесь, в зале? Перерыв. Сцена, где стоит покрытый чехлом рояль, мгновенно заполнилась любителями автографов. Леля тихонько поднялась и встала в стороне, за роялем. Константин Георгиевич поднял голову...
«...Я никогда не забуду тот вечер в Пушкинском Доме и рояль, за которым Вы стояли, и два Ваших слова: «Я – Леля». В тот вечер, несмотря на многие тяжести, моя жизнь подошла к небывалому, почти невозможному счастью, к чуду. С тех пор я не перестаю благодарить судьбу за то, что встретил и хоть немного узнал Вас. Мне все это кажется незаслуженным счастьем. В это трудно сразу поверить. Как? Человек с большой известностью, писатель, испытавший очень бурную и интересную жизнь, благодарит судьбу за встречу с молодой, прелестной, взволнованной женщиной, почти девочкой. Да, благодарит, и нет, по-моему, для меня большей награды за все, что мне удалось сделать в жизни, чем Вы, Леля...» Это он скажет в письме потом, уже из Москвы.
«Все сбылось и свершилось, рядом со мной человек, который понимает меня не только с полуслова, но понимает лучше и вернее, чем я сама». - Леля пытается вести дневник. «Блоковские дни» в ее родном городе на Неве навсегда останутся для нее «днями Паустовского». Правда, они все время на виду, на людях, возможности остаться наедине почти нет. Писателя ждут в библиотеках и институтах, приглашают на спектакли, а он соскучился по Эрмитажу и Русскому музею, его тянет в Пушкин - Царское Село, и они едут туда вместе. В электричке Константин Георгиевич показывает Леле план, нарисованный им со слов Ольги Форш, на котором изображен путь к ней на дачу, расположенную между Пушкином и Павловском. Здесь Паустовский мечтает прожить следующее лето, работая над новой рукописью. «Я думаю о фантастической книге - книге о жизни, какой бы она могла быть, если бы я строил ее по своим желаниям...»
О, эта вечная власть несбывшегося!.. Нет, не сбудется мечта, писатель не увидит больше Северной столицы, и мы с вами никогда не прочтем книги, о которой он говорит Леле: «Я пишу ее во внутреннем посвящении Блоку, Пастернаку и Вам».
Не будем говорить о любви... «Не будем говорить о любви, потому что мы до сих пор не знаем, что это такое» - так, печально и загадочно, оканчивается рассказ Паустовского «Ручьи, где плещется форель». Почему? «Когда я писал «Ручьи, где плещется форель», я никого в то время не любил, - пишет он Леле из гостиницы «Европейская» перед самым отъездом. - Было глухое время в моей жизни. Тогда я написал, что никто не знает, что такое любовь. Может быть, это плеск форели в реке, низкие звезды за окнами, печальный голос женщины. И вот, сейчас мне дорого все, что связано с Вами, даже каждый пустяк. Все - и сырой туманный воздух, налетающий с Финского залива, Пергамский зал Эрмитажа, Куинджи в Русском музее, тот вечер, когда падал медленный снег, и я пришел к Вам на 7-й этаж и впервые ощутил страшную тревогу перед будущим и какую-то глубокую сияющую прелесть Вашего существа. Это был рок, судьба, от нее не уйти. Очевидно, недаром Вы нашли меня в Москве и недаром я, не видя Вас, все время думал о Вас, где бы ни был...
Почему-то после вчерашнего вечера я все думаю о том, как мы ехали в черной и тихой машине вдоль набережной Невы и как уходили вдаль речные ленинградские фонари. Я все люблю - каждый речной фонарь вблизи и вдали, каждое дерево, каждую вещь - все, на чем хотя бы на мгновение останавливался Ваш взгляд. Я ничего не знаю, кроме того, что сердце разрывается от нежности к Вам и от горечи неизбежной разлуки. Я продал бы за бесценок свою душу черту, лишь бы вернуть свою жизнь хотя бы на 30 лет назад - и для Вас, и для своей работы, - сколько бы я тогда смог написать. Если меня не будет, то я бы хотел одного - чтобы Вы хранили память обо мне не только как о писателе, а как о совершенно своем, близком и преданном Вам человеке. Берегите себя очень и очень. Вы должны жить ясно, хорошо, спокойно. У вас есть мальчик, научите его любить поэзию жизни и хорошие книги (в том числе и мои), научите его быть человеком мира, добра и благородства».
Власть несбывшегося ... Что было дальше? Страницы писем, достойные стать страницами книг. Встречи в Севастополе - городе, где, по словам Паустовского, особенно сильно ощущается то состояние, которое Грин называл «властью несбывшегося». 14 июля 1968 года, услышав по радио горькую весть, Леля - Елизавета Аркадьевна Лыжина - оставит в дневнике запись: «Умер К. Г. Паустовский. Оборвалась последняя паутинка надежды увидеть его еще раз...» Зимой прошлого года внезапно оборвалась и ее жизнь. Тайну - был ли их роман чисто платоническим или нет - она унесла с собой. Но перечитайте «Ручьи, где плещется форель»: «Бывают истории, которые промелькнут и исчезнут, как птицы, но навсегда остаются в памяти...» И вдруг понимаешь, что духовное чувство, озарившее жизнь, способно пережить тех, кому оно было даровано, перетекая в иные времена - в дар другим. Быть может, и несбывшееся тоже не исчезает бесследно?..
Константин Паустовский Ручьи, где плещется форель
Судьба одного наполеоновского маршала — не будем называть его имени, дабы не раздражать историков и педантов, — заслуживает того, чтобы рассказать ее вам, сетующим на скудость человеческих чувств.Маршал этот был еще молод. Легкая седина и шрам на щеке придавали особую привлекательность его лицу. Оно потемнело от лишений и походов.Солдаты любили маршала: он разделял с ними тяжесть войны. Он часто спал в поле у костра, закутавшись в плащ, и просыпался от хриплого крика трубы. Он пил с солдатами из одной манерки и носил потертый мундир, покрытый пылью.Он не видел и не знал ничего, кроме утомительных переходов и сражений. Ему никогда не приходило в голову нагнуться с седла и запросто спросить у крестьянина, как называется трава, которую топтал его конь, или узнать, чем знамениты города, взятые его солдатами во славу Франции. Непрерывная война научила его молчаливости, забвению собственной жизни.Однажды зимой конный корпус маршала, стоявший в Ломбардии, получил приказ немедленно выступить в Германию и присоединиться к «большой армии».На двенадцатый день корпус стал на ночлег в маленьком немецком городке. Горы, покрытые снегом, белели среди ночи. Буковые леса простирались вокруг, и одни только звезды мерцали в небе среди всеобщей неподвижности.Маршал остановился в гостинице. После скромного ужина он сел у камина в маленьком зале и отослал подчиненных. Он устал, ему хотелось остаться одному. Молчание городка, засыпанного по уши снегом, напоминало ему не то детство, не то недавний сон, которого, может быть, и не было. Маршал знал, что на днях император даст решительный бой, и успокаивал себя тем, что непривычное желание тишины нужно сейчас ему, маршалу, как последний отдых перед стремительным топотом атаки.Огонь вызывает у людей оцепенение. Маршал, не спуская глаз с поленьев, пылавших в камине, не заметил, как в зал вошел пожилой человек с худым, птичьим лицом. На незнакомце был синий заштопанный фрак. Незнакомец подошел к камину и начал греть озябшие руки. Маршал поднял голову и недовольно спросил:— Кто вы, сударь? Почему вы появились здесь так неслышно?— Я музыкант Баумвейс, — ответил незнакомец. — Я вошел осторожно потому, что в эту зимнюю ночь невольно хочется двигаться без всякого шума.Лицо и голос музыканта располагали к себе, и маршал, подумав, сказал:— Садитесь к огню, сударь. Признаться, мне в жизни редко перепадают такие спокойные вечера, и я рад побеседовать с вами.— Благодарю вас, — ответил музыкант, — но, если вы позволите, я лучше сяду к роялю и сыграю. Вот уже два часа как меня преследует одна музыкальная тема. Мне надо ее проиграть, а наверху, в моей комнате, нет рояля.— Хорошо… — ответил маршал, — хотя тишина этой ночи несравненно приятнее самых божественных звуков.Баумвейс подсел к роялю и заиграл едва слышно. Маршалу показалось, что вокруг городка звучат глубокие и легкие снега, поет зима, поют все ветви буков, тяжелые от снега, и звенит даже огонь в камине. Маршал нахмурился, взглянул на поленья и заметил, что звенит не огонь, а шпора на его ботфорте.— Мне уже мерещится всякая чертовщина, — сказал маршал. — Вы, должно быть, великолепный музыкант?— Нет, — ответил Баумвейс и перестал играть, — я играю на свадьбах и праздничных вечерах у маленьких князей и именитых людей.Около крыльца послышался скрип полозьев. Заржали лошади.— Ну вот, — Баумвейс встал, — за мной приехали. Позвольте попрощаться с вами.— Куда вы? — спросил маршал.— В горах, в двух лье отсюда живет лесничий, — ответил Баумвейс. — В его доме гостит сейчас наша прелестная певица Мария Черни. Она скрывается здесь от превратностей войны. Сегодня Марии Черни исполнилось двадцать три года, и она устраивает небольшой праздник. А какой праздник может обойтись без старого тапера Баумвейса?!Маршал поднялся с кресла.— Сударь, — сказал он, — мой корпус выступает отсюда завтра утром. Не будет ли неучтиво с моей стороны, если я присоединюсь к вам и проведу эту ночь в доме лесничего?— Как вам будет угодно, — ответил Баумвейс и сдержанно поклонился, но было заметно, что он удивлен словами маршала.— Но, — сказал маршал, — никому ни слова об этом. Я выйду через черное крыльцо и сяду в сани около колодца.— Как вам будет угодно, — повторил Баумвейс, снова поклонился и вышел.Маршал засмеялся. В этот вечер он не пил вина, но беспечное опьянение охватило его с необычайной силой.— В зиму! — сказал он самому себе. — К черту, в лес, в ночные горы! Прекрасно!Он накинул плащ и незаметно вышел из гостиницы через сад. Около колодца стояли сани — Баумвейс уже ждал маршала. Лошади, храпя, пронеслись мимо часового у околицы. Часовой привычно, хотя и с опозданием, вскинул ружье к плечу и отдал маршалу честь. Он долго слушал, как болтают, удаляясь, бубенцы, и покачал головой:— Какая ночь! Эх, только бы один глоток горячего вина!Лошади мчались по земле, кованной из серебра. Снег таял на их горячих мордах. Леса заколдовала стужа. Черный плющ крепко сжимал стволы буков, как бы стараясь согреть в них живительные соки.Внезапно лошади остановились около ручья. Он не замерз. Он круто пенился и шумел по камням, сбегая из горных пещер, из пущи, заваленной буреломом и мерзлой листвой.Лошади пили из ручья. Что-то пронеслось в воде под их копытами блестящей струей. Они шарахнулись и рванулись вскачь по узкой дороге.— Форель, — сказал возница. — Веселая рыба!Маршал улыбнулся. Опьянение не проходило. Оно не прошло и тогда, когда лошади вынесли сани на поляну в горах, к старому дому с высокой крышей.Окна были освещены. Возница соскочил и откинул полость.Дверь распахнулась, и маршал об руку с Баумвейсом вошел, сбросив плащ, в низкую комнату, освещенную свечами, и остановился у порога. В комнате было несколько нарядных женщин и мужчин.Одна из женщин встала. Маршал взглянул на нее и догадался, что это была Мария Черни.— Простите меня, — сказал маршал и слегка покраснел. — Простите за непрошеное вторжение. Но мы, солдаты, не знаем ни семьи, ни праздников, ни мирного веселья. Позвольте же мне немного погреться у вашего огня.Старый лесничий поклонился маршалу, а Мария Черни быстро подошла, взглянула маршалу в глаза и протянула руку. Маршал поцеловал руку, и она показалась ему холодной, как льдинка. Все молчали.Мария Черни осторожно дотронулась до щеки маршала, провела пальцем по глубокому шраму и спросила:— Это было очень больно?— Да, — ответил, смешавшись, маршал, — это был крепкий сабельный удар.Тогда она взяла его под руку и подвела к гостям. Она знакомила его с ними, смущенная и сияющая, как будто представляла им своего жениха. Шепот недоумения пробежал среди гостей.Не знаю, нужно ли вам, читатель, описывать наружность Марии Черни? Если вы, как и я, были ее современником, то, наверное, слышали о светлой красоте этой женщины, о ее легкой походке, капризном, но пленительном нраве. Не было ни одного мужчины, который посмел бы надеяться на любовь Марии Черни. Быть может, только такие люди, как Шиллер, могли быть достойны ее любви.Что было дальше? Маршал провел в доме лесничего два дня. Не будем говорить о любви, потому что мы до сих пор не знаем, что это такое. Может быть, это густой снег, падающий всю ночь, или зимние ручьи, где плещется форель. Или это смех и пение и запах старой смолы перед рассветом, когда догорают свечи и звезды прижимаются к стеклам, чтобы блестеть в глазах у Марии Черни. Кто знает? Может быть, это обнаженная рука на жестком эполете, пальцы, гладящие холодные волосы, заштопанный фрак Баумвейса. Это мужские слезы о том, чего никогда не ожидало сердце: о нежности, о ласке, несвязном шепоте среди лесных ночей. Может быть, это возвращение детства. Кто знает? И может быть, это отчаяние перед расставанием, когда падает сердце и Мария Черни судорожно гладит рукой обои, столы, створки дверей той комнаты, что была свидетелем ее любви. И, может быть, наконец, это крик и беспамятство женщины, когда за окнами, в дыму факелов, при резких выкриках команды наполеоновские жандармы соскакивают с седел и входят в дом, чтобы арестовать маршала по личному приказу императора.Бывают истории, которые промелькнут и исчезнут, как птицы, но навсегда остаются в памяти у людей, ставших невольными их очевидцами.Все вокруг осталось по-прежнему. Все так же шумели во время ветра леса и ручей кружил в маленьких водоворотах темную листву. Все так же отдавалось в горах эхо топора и в городке болтали женщины, собираясь около колодца.Но почему-то эти леса, и медленно падающий снег, и блеск форелей в ручье заставляли Баумвейса вынимать из заднего кармана фрака хотя и старый, но белоснежный платок, прижимать его к глазам и шептать бессвязные печальные слова о короткой любви Марии Черни и о том, что временами жизнь делается похожей на музыку.Но, шептал Баумвейс, несмотря на сердечную боль, он рад, что был участником этого случая и испытал волнение, какое редко выпадает на долю старого бедного тапера. 1939
Зигзаги судьбы..
:Наталия Грищенко (Литвин)
Лёля и Константин Паустовский: плеск форели в рек
Что было дальше? Страницы писем, достойные стать страницами книг. Встречи в Севастополе - городе, где, по словам Паустовского, особенно сильно ощущается то состояние, которое Грин называл «властью несбывшегося». 14 июля 1968 года, услышав по радио горькую весть, Леля - Елизавета Аркадьевна Лыжина - оставит в дневнике запись: «Умер К. Г. Паустовский. Оборвалась последняя паутинка надежды увидеть его еще раз...» Зимой прошлого года внезапно оборвалась и ее жизнь. Тайну - был ли их роман чисто платоническим или нет - она унесла с собой. Но перечитайте «Ручьи, где плещется форель»: «Бывают истории, которые промелькнут и исчезнут, как птицы, но навсегда остаются в памяти...» И вдруг понимаешь, что духовное чувство, озарившее жизнь, способно пережить тех, кому оно было даровано, перетекая в иные времена - в дар другим. Быть может, и несбывшееся тоже не исчезает бесследно?..
Ручьи, где плещется форель
Судьба одного наполеоновского маршала — не будем называть его имени, дабы не раздражать историков и педантов, — заслуживает того, чтобы рассказать ее вам, сетующим на скудость человеческих чувств.Маршал этот был еще молод. Легкая седина и шрам на щеке придавали особую привлекательность его лицу. Оно потемнело от лишений и походов.Солдаты любили маршала: он разделял с ними тяжесть войны. Он часто спал в поле у костра, закутавшись в плащ, и просыпался от хриплого крика трубы. Он пил с солдатами из одной манерки и носил потертый мундир, покрытый пылью.Он не видел и не знал ничего, кроме утомительных переходов и сражений. Ему никогда не приходило в голову нагнуться с седла и запросто спросить у крестьянина, как называется трава, которую топтал его конь, или узнать, чем знамениты города, взятые его солдатами во славу Франции. Непрерывная война научила его молчаливости, забвению собственной жизни.Однажды зимой конный корпус маршала, стоявший в Ломбардии, получил приказ немедленно выступить в Германию и присоединиться к «большой армии».На двенадцатый день корпус стал на ночлег в маленьком немецком городке. Горы, покрытые снегом, белели среди ночи. Буковые леса простирались вокруг, и одни только звезды мерцали в небе среди всеобщей неподвижности.Маршал остановился в гостинице. После скромного ужина он сел у камина в маленьком зале и отослал подчиненных. Он устал, ему хотелось остаться одному. Молчание городка, засыпанного по уши снегом, напоминало ему не то детство, не то недавний сон, которого, может быть, и не было. Маршал знал, что на днях император даст решительный бой, и успокаивал себя тем, что непривычное желание тишины нужно сейчас ему, маршалу, как последний отдых перед стремительным топотом атаки.Огонь вызывает у людей оцепенение. Маршал, не спуская глаз с поленьев, пылавших в камине, не заметил, как в зал вошел пожилой человек с худым, птичьим лицом. На незнакомце был синий заштопанный фрак. Незнакомец подошел к камину и начал греть озябшие руки. Маршал поднял голову и недовольно спросил:— Кто вы, сударь? Почему вы появились здесь так неслышно?— Я музыкант Баумвейс, — ответил незнакомец. — Я вошел осторожно потому, что в эту зимнюю ночь невольно хочется двигаться без всякого шума.Лицо и голос музыканта располагали к себе, и маршал, подумав, сказал:— Садитесь к огню, сударь. Признаться, мне в жизни редко перепадают такие спокойные вечера, и я рад побеседовать с вами.— Благодарю вас, — ответил музыкант, — но, если вы позволите, я лучше сяду к роялю и сыграю. Вот уже два часа как меня преследует одна музыкальная тема. Мне надо ее проиграть, а наверху, в моей комнате, нет рояля.— Хорошо… — ответил маршал, — хотя тишина этой ночи несравненно приятнее самых божественных звуков.Баумвейс подсел к роялю и заиграл едва слышно. Маршалу показалось, что вокруг городка звучат глубокие и легкие снега, поет зима, поют все ветви буков, тяжелые от снега, и звенит даже огонь в камине. Маршал нахмурился, взглянул на поленья и заметил, что звенит не огонь, а шпора на его ботфорте.— Мне уже мерещится всякая чертовщина, — сказал маршал. — Вы, должно быть, великолепный музыкант?— Нет, — ответил Баумвейс и перестал играть, — я играю на свадьбах и праздничных вечерах у маленьких князей и именитых людей.Около крыльца послышался скрип полозьев. Заржали лошади.— Ну вот, — Баумвейс встал, — за мной приехали. Позвольте попрощаться с вами.— Куда вы? — спросил маршал.— В горах, в двух лье отсюда живет лесничий, — ответил Баумвейс. — В его доме гостит сейчас наша прелестная певица Мария Черни. Она скрывается здесь от превратностей войны. Сегодня Марии Черни исполнилось двадцать три года, и она устраивает небольшой праздник. А какой праздник может обойтись без старого тапера Баумвейса?!Маршал поднялся с кресла.— Сударь, — сказал он, — мой корпус выступает отсюда завтра утром. Не будет ли неучтиво с моей стороны, если я присоединюсь к вам и проведу эту ночь в доме лесничего?— Как вам будет угодно, — ответил Баумвейс и сдержанно поклонился, но было заметно, что он удивлен словами маршала.— Но, — сказал маршал, — никому ни слова об этом. Я выйду через черное крыльцо и сяду в сани около колодца.— Как вам будет угодно, — повторил Баумвейс, снова поклонился и вышел.Маршал засмеялся. В этот вечер он не пил вина, но беспечное опьянение охватило его с необычайной силой.— В зиму! — сказал он самому себе. — К черту, в лес, в ночные горы! Прекрасно!Он накинул плащ и незаметно вышел из гостиницы через сад. Около колодца стояли сани — Баумвейс уже ждал маршала. Лошади, храпя, пронеслись мимо часового у околицы. Часовой привычно, хотя и с опозданием, вскинул ружье к плечу и отдал маршалу честь. Он долго слушал, как болтают, удаляясь, бубенцы, и покачал головой:— Какая ночь! Эх, только бы один глоток горячего вина!Лошади мчались по земле, кованной из серебра. Снег таял на их горячих мордах. Леса заколдовала стужа. Черный плющ крепко сжимал стволы буков, как бы стараясь согреть в них живительные соки.Внезапно лошади остановились около ручья. Он не замерз. Он круто пенился и шумел по камням, сбегая из горных пещер, из пущи, заваленной буреломом и мерзлой листвой.Лошади пили из ручья. Что-то пронеслось в воде под их копытами блестящей струей. Они шарахнулись и рванулись вскачь по узкой дороге.— Форель, — сказал возница. — Веселая рыба!Маршал улыбнулся. Опьянение не проходило. Оно не прошло и тогда, когда лошади вынесли сани на поляну в горах, к старому дому с высокой крышей.Окна были освещены. Возница соскочил и откинул полость.Дверь распахнулась, и маршал об руку с Баумвейсом вошел, сбросив плащ, в низкую комнату, освещенную свечами, и остановился у порога. В комнате было несколько нарядных женщин и мужчин.Одна из женщин встала. Маршал взглянул на нее и догадался, что это была Мария Черни.— Простите меня, — сказал маршал и слегка покраснел. — Простите за непрошеное вторжение. Но мы, солдаты, не знаем ни семьи, ни праздников, ни мирного веселья. Позвольте же мне немного погреться у вашего огня.Старый лесничий поклонился маршалу, а Мария Черни быстро подошла, взглянула маршалу в глаза и протянула руку. Маршал поцеловал руку, и она показалась ему холодной, как льдинка. Все молчали.Мария Черни осторожно дотронулась до щеки маршала, провела пальцем по глубокому шраму и спросила:— Это было очень больно?— Да, — ответил, смешавшись, маршал, — это был крепкий сабельный удар.Тогда она взяла его под руку и подвела к гостям. Она знакомила его с ними, смущенная и сияющая, как будто представляла им своего жениха. Шепот недоумения пробежал среди гостей.Не знаю, нужно ли вам, читатель, описывать наружность Марии Черни? Если вы, как и я, были ее современником, то, наверное, слышали о светлой красоте этой женщины, о ее легкой походке, капризном, но пленительном нраве. Не было ни одного мужчины, который посмел бы надеяться на любовь Марии Черни. Быть может, только такие люди, как Шиллер, могли быть достойны ее любви.Что было дальше? Маршал провел в доме лесничего два дня. Не будем говорить о любви, потому что мы до сих пор не знаем, что это такое. Может быть, это густой снег, падающий всю ночь, или зимние ручьи, где плещется форель. Или это смех и пение и запах старой смолы перед рассветом, когда догорают свечи и звезды прижимаются к стеклам, чтобы блестеть в глазах у Марии Черни. Кто знает? Может быть, это обнаженная рука на жестком эполете, пальцы, гладящие холодные волосы, заштопанный фрак Баумвейса. Это мужские слезы о том, чего никогда не ожидало сердце: о нежности, о ласке, несвязном шепоте среди лесных ночей. Может быть, это возвращение детства. Кто знает? И может быть, это отчаяние перед расставанием, когда падает сердце и Мария Черни судорожно гладит рукой обои, столы, створки дверей той комнаты, что была свидетелем ее любви. И, может быть, наконец, это крик и беспамятство женщины, когда за окнами, в дыму факелов, при резких выкриках команды наполеоновские жандармы соскакивают с седел и входят в дом, чтобы арестовать маршала по личному приказу императора.Бывают истории, которые промелькнут и исчезнут, как птицы, но навсегда остаются в памяти у людей, ставших невольными их очевидцами.Все вокруг осталось по-прежнему. Все так же шумели во время ветра леса и ручей кружил в маленьких водоворотах темную листву. Все так же отдавалось в горах эхо топора и в городке болтали женщины, собираясь около колодца.Но почему-то эти леса, и медленно падающий снег, и блеск форелей в ручье заставляли Баумвейса вынимать из заднего кармана фрака хотя и старый, но белоснежный платок, прижимать его к глазам и шептать бессвязные печальные слова о короткой любви Марии Черни и о том, что временами жизнь делается похожей на музыку.Но, шептал Баумвейс, несмотря на сердечную боль, он рад, что был участником этого случая и испытал волнение, какое редко выпадает на долю старого бедного тапера.
1939