БАНДА В ГОРОДЕ...

✍🏻блог "Стакан молока" на Дзене.
Часть первая. В тот день, когда Зубакин появился в этом городе, на седьмом километре по старому сибирскому тракту был убит таксист.
***

БАНДА В ГОРОДЕ... - 968903426421
( художник Михаил Труфанов).
С поезда он сошел ночью и на последнем трамвае приехал на конечную остановку, на северную окраину города, к проходной завода.

Он знал, что через проходную его не пустят, обходить же километров пять, а лезть через забор – яркий электрический свет – неудобно. Постоял на новенькой, еще в опилках, бетонной дороге, поскреб в нерешительности широкую темную бровь. Усмехнулся. Тихо пропел: «...Дремлет на стене моей ивы кружевная тень. Завтра у меня под ней будет хлопотливый день...»

Эту песню двое суток выговаривал студент с верхней полки. Студент ехал к матери. Зубакин тоже.

«...Вот теперь я буду царапаться, жить... Тоже догадались – вместе с заводом загородить поселок. Ладно, пройду немного, а там перемахну забор», – решил Зубакин и свернул в густые дебри лебеды, полыни и репейника, вымахавшие в тени забора чуть ли не в рост человека.

Вскоре лебеду сменила глинистая насыпь и траншея, выходящая из-под серых бетонных плит забора, с ходу перемахнул ее, снова взобрался на насыпь и неожиданно нос к носу предстал перед молоденькой охранницей завода в черной шинели, перетянутой в талии солдатским ремнем, в черном берете со значком, кокетливо приколотом над светлым виском. Охранница, еле сдерживая на коротком поводке рычащую овчарку, внимательно оглядела его, он мельком ее, хакнул, прошел мимо. Прошел мимо ярко освещенной обзорной будки у проходной, похожей на голубятню. Оглянулся – знакомое, знакомое до устали. И почувствовал, как мокнет ручка чемодана в руке, тяжелеют ноги, сохнет во рту. Но тут же громко расхохотался, показывая ровные крепкие зубы с одним выбитым сверху, перекрестил щепоткой будку, весело зыркнул голубизной глаз охраннице, снова хакнул.

– Ну как, хорош я? – И участливо: – Что, тянут с завода сталь прямо слитками?

Она сиплым, грубым голосом:

– Ага, ковш чугуна украли. Да вот один только что прыгнул с забора – ногу сломал. Может, убиться хотел?

– Будь спок! Я не прыгну. Прыгнуть легче, чем жить. А ты замужем? – И, не дожидаясь ответа, круто повернулся, поддал ногой комок глины и, помахивая бурым чемоданчиком с блестящими уголками, пошагал дальше, легко, чуть пружинисто – косолапо.

«Все в норме, – думал он. – Справа завод, через дорогу спящие дома копрового поселка, дальше березняк и хлебные поля с шагающей по ним высоковольтной линией до мраморных разработок, а дальше...» Дальше он не бывал. Но зато он знает, что где-то тут перелезет серый, шершавый забор, обойдет копровый цех и пустырем дойдет до психиатрической больницы, а там вот он, еще заводской поселок, с краю у дороги засыпной домишко с полынью и тмином на земляной крыше. Вокруг невысокие искривленные березки, огород, грядки с пупырчатыми огурцами, с зеленым луком.

– Господи-и, зеленый лук! – прошептал он и представил, как мать нагреет воды, он поставит в огороде корыто – наплевать, что ночь, – будет сидеть в этом корыте нагишом, плескаться, как когда-то давно-давно, и будет рвать с грядок бобы, морковку и лук зеленый...

Опять вспомнилась песня:

В горнице моей светло,

Это от ночной звезды.

Матушка возьмет ведро,

Молча принесет воды...

Он крадучись подошел к забору, приник к щели – никого, перебросил чемодан, не снимая рюкзак, подтянулся на руках и сел верхом, осторожно, боясь порвать новые брюки, спрыгнул. Долго шел душистыми, пыльными травами, прислушиваясь к шумливому дыханию завода, к звонкой стрекотне кузнечиков, смотрел в темное глубокое небо с тающими звездами при луне и курил, курил, ломая сигареты и спички – большие руки мелко дрожали. Ему хотелось скорее приласкать худые, обвялые плечи матери. Ох как хотелось!

Первое время он писал ей письма. А она молчала, но потом однажды печально так ответила: «Не сын ты мне боле. И не кайся. Хорошего человека в тюрьму не посадят. На днях мать Володьки, упокой его душу господи, кидалась на меня в магазине драться. И люди от меня и соседи все отвернулись – потому стыдно мне – мать бандита. Прощай, сын, живи как хочешь». И Зубакин замолчал и всем говорил, что нету у него матери. А вот стал подъезжать, и вдруг запокалывало сердце – дом, мать. Увидел почерневшую, кое-где подлатанную новыми досками ограду больницы, вышел к ней на дорогу, посыпанную мелким хрустящим шлаком. Сразу зачерпнул полные сандалии, поставил чемодан, разулся, вытряхнул и услышал тоненький собачий скулеж. Шагнул в траву – щенок, только-только, видать, раскрывший глаза на свет белый. Поднял. Какой-то светло-охристый, а уши черные, одно подвернулось, другое торчит, на морде три бусинки – две рыжие, одна черная, на голом брюшке мокрая кисточка. Не щенок – одна жалость. Посадил на ладонь – еще б три рядом. Так и пошел со щенком на ладони.

Завернул за угол и от неожиданности уронил щенка. На месте поселка огромные корпуса цехов, трубы, краны, кругом все взрыто. Чуть правей сквозные металлоконструкции, грохот, яркий свет.

Зубакин не поверил. Зажмурился. Помотал головой. Медленно приоткрыл один глаз, другой... Нет поселка. Он вспомнил, что эта дорога должна бы привести его к дому, поднял притихшего щенка, пошел. Дорога вывела его к рабочим, прокладывающим в траншеи трубы. У двух, опустивших на землю синий кислородный баллон, спросил:

– Ребята, а где поселок?

Парень с косой челкой на глаза выразительно посмотрел в сторону больницы, перевел взгляд на Зубакина.

– Твоего поселка аж четыре года как след простыл. Глянь! – показал круговым движением.

– А куда людей?.. – спросил Зубакин, облизывая пересохшие губы.

– Квартиры дали в городе.

– Слышь-ка... – в морщинистом прищуре любопытство, – а кто у тебя тут жил?

– Мать.

– Где?

– Рядом с магазином. В бараке магазин был.

– А звать?

– Анна Зубакина. Старенькая она у меня, теперь уж за шестьдесят.

Мужик вышарил в карманах папиросы. Медленно размял одну. Закурил. Сутуло сел на трубу, поставил локти на расставленные колени.

– Ну и ну, парень. Поздновато же ты пришел, – сказал он с осудительной мягкостью в голосе.

– Ничего, мы еще поживем! – нарочито бодрым тоном успокоил Зубакин. – Я все же посмотрю похожу.

– Давай, давай посмотри... – сказал мужик, бросил окурок и вдавил его сапогом в белистую глину.

Зубакин нашел на месте своего дома несколько истерзанных березок и кучу мусора, заросшую кипреем, тмином и лопухами. До сих пор ему не верилось, но тут он узнал березки, под ними когда-то стояли грубо сколоченный столик и печка-времянка с треснутой плитой.

Стало зябко и одиноко. Вспомнилось, как шел и мечтал сесть в корыто меж грядок и рвать лук зеленый, огурцы с пупырышками... Ладно, утром он пойдет в цех к матери. Сразу же заставит рассчитаться и увезет ее домой, в городскую квартиру. Хватит, поработала. Точка. Вообразил, как накинет ей на худые плечи розовую шелковую шаль с длинными тяжелыми кистями. Такую она и во сне не видывала! А потом поведет в магазин и накупит ей еще всякой всячины.

Горестно и тоненько заскулил щенок на ладони. Зубакин плашмя положил к ногам чемодан, посадил щенка. Вытащил из рюкзака новенькую фуфайку, раздвинул высокую, волглую траву, постелил, сел. Захотелось есть. Вытащил четушку водки, замасленный газетный сверток (остатки с дороги), расстелил на чемодане. Вспомнил и вынул из рюкзака воблу. Высосал из бутылки до дна. Потянулся за второй четушкой, но раздумал. Щенок нашел холодным носом его руку, прилип голым брюшком к ладони и, тепло вздыхая, уснул.

Или от выпитой водки, или от тепла на ладони нахлынула горячая тоска, жалость к себе.

***

– Яша, – высунув голову из траншеи, позвал морщинистый сутулый мужик. Вылез. Заправил выбившиеся брезентовые штаны в кирзовые сапоги с подвернутыми голенищами. Сел на синий баллон и убрал со лба щиток. – Что-то у меня душа не на месте, Яша. Знал ведь я мать этого парня. Долго она ждала его. Умерла. Добрая была баба. Зима была лютая. Дров не было. Я помню, и сам бегал на отвал. Из коксовой пыли выбирали коксик. Хорошо горел! Отошла она к шлаковой лаве. Греться мы туда ходили. Села, пригрелась, задумалась. И не встала. Никто и не видел – зимой быстро темнеет. Утром саночки ее нашли. А весной начали сносить поселок и следом же рыть котлованы под фундамент. В дома мы перебрались с отоплением, газом, ванной. Живем вот.

– Дядя Федор, он, поди, искать ее будет? – парень убрал с коленей резак. – Где ж он столько был?

– Сидел. Слух тогда ходил в поселке, будто бы где-то в темной улочке на него один с ножом выпрыгнул. Так вот, тот с ножом, а этот кулаком в висок – хрясь! И – нету...

– Да ну?!

– Точно! Тогда ему восемнадцать годков было. А теперь видел, лапища-то? Так вот, пошел он, заявил на себя. Дескать, так и эдак – убил человека. Пока пришли, то, се, а нож-то уже сперли. Иди доказывай, что защищался. Десятку с гаком ему подарили. Видно, только что вышел. Ты, Яша, тут того... – встал, поддернул штаны, походочка – одно плечо выше другого. – Я все же пойду поищу его, о матери расскажу.

Нашел и рассказал. Долго молчали.

– ...Ты вот что, парень, я бы, конечно, мог тебя устроить и в нашу шарашку, но уж очень она мне самому надоела, – говорил Федор, блестя в полутьме глубоко запавшими глазами. – Всю жизнь выглядываю из траншей, точно из окопов. Да и люди у нас не ахти, я тебе скажу. Вот напарник мой. Я ему говорю, не нравится, надоело, говорю, дак катись на все четыре стороны, молодой, может, лучшую житуху где-нибудь найдешь? Смеется. «Дорогой Федор Иванович, говорит, а есть-то ведь везде охота». Вот такие ноне работнички. Ты уж лучше иди в монтажники. В почете, и себя уважают. Они нас, черти, зовут «кротами». Что ж, кроты мы и есть. – Помолчал. – Ну, а у тебя, значит, диплом сварщика есть. Важнецкая профессия. Точно. Всю жизнь варю. Нравится. – Снова помолчал. – Ну, а жить приходи ко мне. У меня, знаешь, золотая баба, не хвалюсь, пусть дураки хвалятся. Она у меня как аистиха одноногая, еще с войны...

Зубакин сидел на фуфайке, обхватив ноги руками, и смотрел мимо Федора Ивановича далеко-далеко.

За спиной перекликались паровозы. Где-то за толщей воздуха что-то гудело и ухало. Робко лопотали над головой о чем-то своем березки и роняли первые, чуть желтеющие листья. Влажно зеленела трава, а на соцветиях полыни повисли прозрачные горькие капли росы.

Со щеки Зубакина скатилась слеза и повисла на кончике носа. Он смахнул ее тыльной стороной ладони и отвернулся.

– Спасибо, Федор Иванович, я как-нибудь сам... Спасибо, – сказал и сглотнул слюну.

– Спасибо не спасибо, а ты приходи. В семь часов смена кончается, зайти за тобой? Извини, я забыл, как тебя звать?

– Виктор, – не оборачиваясь, ответил Зубакин. – Я как-нибудь потом зайду к вам, Федор Иванович.

– Ну, ладно, будь здоров!

– До свидания!

Он сидел и чувствовал себя как в пустыне.

Гришка Стамбульян как-то сказал, мешая шахматные фигуры и слушая очередной доклад по радио:

«Мы слушаем про маяки производства, про комсомольские стройки, а что в душе рядом стоящего, кто знает? Какие мысли гнетут его? Каждому свое. Маленькое, но свое, со всеми бедами и радостями»...

«Но мы-то с тобой не одиноки», – возразил тогда Виктор, обводя взглядом нары.

«Не одиноки», – согласился Гришка и вздохнул.

И вот сейчас вернулся Зубакин домой, и ничего нет. Один. Совсем один. И никто его теперь не видит. Ушел добрый человек Федор Иванович, при котором он крепился, чтоб не разреветься. Он потянулся зачем-то к рюкзаку, вытащил розовую шаль, но, вытащив, не знал, что с ней делать. Встал, наткнулся на холодный, росистый ствол березы и вдруг заплакал громко, как в детстве, со всхлипом.

Потом он долго пел одно и то же:

В горнице моей светло,

Это от ночной звезды.

Матушка возьмет ведро,

Молча принесет воды...

Он уснул ничком, обессиленный слезами, болью сердца и второй четушкой водки.

Из-за забора плыли горькие степные запахи. Раза два вспыхивало огромное розовое зарево – на шлакоотвале выливали шлак. Зарево быстро таяло, и темнота вновь смыкалась.

Наконец из расплывчатого сиреневого тумана выбралось на отвал солнце. Над землей повис легкий прохладный парок. В вышине, отдаляя гул завода, выводили первые трели жаворонки. Намечался яркий, жаркий день.

Зубакин силился открыть глаз и не мог. Он чувствовал, что на него кто-то смотрит. Приподнял голову, оставив на рукаве фуфайки пятнышко слюны. Из-под темных прямых волос на него смотрели вспугнутые карие глаза с золотистыми искринками вокруг зрачков. Перед ним в спортивном костюме, какие он видел в журналах на мастерах спорта, стояла девчонка с велосипедом.

– Подарите мне щенка, – попросила она и поставила велосипед к березе. – Вы что, Северный полюс осваиваете?

– Ну.

Зубакин нехотя сел. «Вот мымра, разбудила, да еще подари ей собаку. А этот змееныш уже руки ей лижет. Ну, погоди у меня».

– Жалко мне этого тигра, – сказала она и присела. Взяла щенка на ладони, помяла, опустила, – Ну, так дарите?

– Нет.

– А что вы будете с ним делать?

– Буду учить не кусать людей.

– И надолго вы здесь поселились?

– На год.

– Нет, серьезно?

– Серьезно.

– Я вас где-то видела.

– Я вас тоже.

– Дядя, в вас тонна злости.

– Тетя, а у вас хахаль, пардон, муж есть?

– А вы что, в мужья набиваетесь?

– Ага. Я на вас женюсь.

– Когда?

– Можно и сегодня.

– Не выйдет. Я уплываю.

– Я могу и подождать.

И оба расхохотались. Зубакин встал, распинал пустые четушки, снял пиджак и подвернул рукава рубашки.

– Помялся всмятку? – Девушка, смеясь, обошла его. – Да-а... Есть немного. Это ничего, для помолвки сойдет. А калымом вот Тигр, да?

– Вы же уплываете?

– Подождете. Я вернусь.

– Нет, я подарю вам калым лучше Тигра. Садитесь на чемодан.

– Нет, что вы, я пошутила! Мне нужно ехать.

– Стоп! – Виктор поймал ее за руку. – Садитесь, помолвленная, надо быть хозяином своего слова. – Отбросил пиджак и взял из-под рюкзака розовую шаль. – Вот. Это вам.

– Бросьте, я же пошутила.

– Я тоже. Шаль ваша, и никаких разговоров.

Он накинул на плечи девушки шаль и завязал концы узлом на груди, как в старинном цыганском романсе. Сам отошел в сторону и картинно подбоченился. Длинные, тяжелые кисти шали, обвиснув, слегка покачивались.

– А теперь плывите, Ассоль. Я найду вас.

– Кто вы? – девушка удивленно таращила на него глаза.

– Я – бродяга. Но у меня сердце романтика, в котором тонна печали. Вы не волнуйтесь. Тигр сохранит вам меня.

– Вы, право, чудак! В этой шали я буду очень красивой. А впрочем, я принимаю ваш подарок. Это первый подарок, который мне дарит мужчина. Я уплываю под белыми парусами и, наверное, смогу поклониться праху великого романтика. Я вернусь через месяц. – Не оглядываясь, она вывела на дорогу велосипед и вскоре скрылась за цехом.

Игра кончилась. На минуту Зубакину стало весело. Он понял, что понравился девчонке, и, как бы увидев себя ее глазами, рослого, загорелого, в белой, правда, помятой, рубашке и в черных, зауженных в коленях, чуть расширенных книзу брюках, поправился и себе. Постоял, согнулся в поясе, достал несколько раз кончиками пальцев землю у ног, разогнулся и помахал руками. Щенок прижал уши.

– Что, брат Тигруша, есть хочешь? Потерпи, куплю я тебе соску и самую огромную бутылку, понял? А сейчас пойдем искать работу. – Он собрал все свои вещи, надел рюкзак, отошел немного и оглянулся. – Прости, мать...

Он окинул взглядом разнотравье, где когда-то был домик, шлакоотвал, стену нового цеха и медленно пошел в самую гущу стройки.
БАНДА В ГОРОДЕ... - 968903426677
Часть вторая.
(художник Кирилл Стрюков)

Варька Пухова, стрелок заводской охраны, вернувшись после дежурства, не уснула до утра. Лежа в постели, она думала о своей жизни, которую проклинала и считала хуже горькой редьки. К двадцати трем она знала всех гадалок в городе. И у всех она спрашивала: что ее ждет?

Гадалки мяли ее короткую твердую руку, раскладывали карты и доверительно-мягко говорили, все по-разному. Этой весной Варька ездила в пригородный поселок, окутанный дымом и нехорошей молвой, в поселок, как бы специально прятавшийся от людских глаз в густом сосновом лесу. Она нашла домик с сиренью в палисаднике, куриным пометом во дворе и множеством мух в комнате. На столе стояла раскупоренная бутылка водки, тарелки с закуской, между которыми сидел черный кот и нахально щурил желтые глаза, разглядывая молодых и пожилых баб, смиренно ожидающих на диване, на стульях правды о своей судьбе. За рубль еще молодая чернявая женщина с короткой мальчишеской стрижкой и усталым рябоватым лицом, с огромными, проникающими в душу глазами вещим голосом сказала Варьке:

– Вся твоя жизнь – пустые хлопоты... А вот о котором ты думаешь, еще далеко, но он придет к тебе степью, в ночь, под яркие звезды... Жить могут только сильные люди. А ты не лови в кармане ветер и не ищи в небе след самолета, судьба придет к тебе степью. Сумеешь удержать – твоя будет, не сумеешь – век одна будешь. Много ты горя видела, еще больше увидишь. Друга найти тяжело, себя понять еще тяжелее... Не слушай никого, сама думай...

Вы читаете продолжение. Начало здесь

И всю весну с теплыми ночами, с дурманящим запахом цветущих садов Варька ждала судьбу свою. Она до рези в глазах смотрела в поле, сидя в обзорной будке у проходной завода, а сменившись, подолгу бродила в перелесках и мшарах. Но в середине лета, устав ждать, снова начала ходить в кино, на танцы в парк, где ее никто не приглашал и не смотрел на нее. И вот наконец этой ночью она встретила его. А сейчас лежит, не раздеваясь, в постели и не знает, что делать: пойти ли сейчас искать его в этом большом городе, или он сам догадается и будет искать ее, Варьку Пухову. И тут она как бы увидела себя со стороны, не ахти как одетую, да еще охранницу завода, а охранников, она была уверена, и за людей-то не считают. Если бы она была красивой, рослой, тогда бы она ушла с этой работы куда-нибудь в контору или вот на стройку и не знала бы отбою от кавалеров и, верно, понравилась бы ему, этому парню, что встретила ночью. После долгих раздумий она все же поехала на стройку – куда ж он мог деться, раз туда пошел.

Там она увидела, как он зашел в парткабинет, как вышел оттуда и отправился по стройке, а она, волнуясь, краснея и вздрагивая, ходила за ним как тень.

* * *

У входа в машинный зал блюминга Зубакина окликнули:

– Эй, парень, покарауль пирожки, я сбегаю за шанежками, – попросила женщина с двойным подбородком, в белой косынке на глаза.

– Давайте, – согласился Виктор, – только я не ручаюсь за содержимое корзины.

– Там двадцать пирожков.

– Да уж ладно, идите.

Женщина собрала на дне второй, пустой, корзины промасленную бумагу, скомкала, выбросила ее под ноги Зубакину и, расстегнув белую, грязную на животе куртку, побежала в столовую.

Подошел мальчишка в синей спецовке, заляпанной раствором:

– Ну во-от... Вечно жди их...

– Сколько тебе?

– Два.

Виктор взял листик бумаги и алюминиевой вилкой с поломанным зубцом зацепил два пирожка, протянул их парню.

– На, жми.

– Спасибо.

– А-а, здрасьте!..

Зубакин повернулся – охранница. В синей застиранной гимнастерке, в черной узкой юбке, в солдатском ремне с тусклой пряжкой, с пустой кобурой на боку.

– Что, больше ни на что не годен? – спросила охранница.

– Ага. – Виктор поклонился шутливо.

– С чем пирожки-то?

– С котятами.

Она зло посмотрела на него, плюнула и пошла.

– Эй, тетя, вернись! Пирожки-то с ливером!

– Сам ты с ливером, красюк несчастный! – огрызнулась охранница.

Виктор взял пирожок и стал есть.

Подошли верхолазы в желтых касках с цепями на шее и у пояса, уставились на Зубакина.

– Что друг, жарко? – поинтересовался один тощенький.

– О да, мсье! – Виктор вынул из кармана темные очки, надел, скрестил на груди руки с зеленой наколкой у локтя: «Жить надо легче, жить надо проще»...

– Ребята, а во Франции, интересно, растет ли хрен? – отойдя, съязвил тощенький.

– Растет, – успокоили монтажники.

И тут Виктор увидел тетку. Перегнувшись от корзины, она еле несла ее.

– Мамаша, вот ваши деньги. Я пошел.

– Спасибо, сынок, – она засмеялась, – только у меня муж моложе тебя.

– Да?! Тогда передайте ему мое сожаление.

– С удовольствием! Эй, эй, а о чем сожаление-то?!

Виктор выбрался из лесов на мостик через котлован для главного корпуса. Отсюда открывалась панорама стройки. И Виктор подумал, что это похоже на строящийся город. Внизу, в котловане, сновали машины, копошились люди. На расчищенной площадке горел костер. От поселка осталась только больница. А до поселка здесь росли искривленные ветрами березки вокруг болот и мшар. И шумел тростник, и летали утки. А сейчас вот над стройкой в тихом голубом небе высоко стоят набухшие белые облака. Поют жаворонки. Палит солнце, так что нельзя притронуться к металлическим перилам, а за забором, к самому горизонту, по желтым хлебам и сквозным перелескам бегут, торопятся столбы высоковольтки к другой такой же стройке...

Он долго стоит на мостике и наконец идет мимо открытой эстрады, где, кого-то копируя, танцуют два монтажника танец маленьких лебедей. Несколько человек сидят на лавках, едят пирожки, беляши холодные, запивают кефиром, лимонадом и успевают выкрикивать двум танцующим монтажникам:

– Чувства, чувства нет!..

– Наддай, Женя!

– Якупов, пластики не вижу, пластики!

Вокруг этой площадки цветные расписные домики-конторки строителей, клумбы с цветами и бетонные вазы с пальмами у входа. Скамеечки, как в парке. Садись отдыхай.

Зубакин пошел в кладовую, где он утром оставил свои пожитки и щенка.

* * *

Их было двое. Тот, что останавливал проходящие такси на проспекте, был очень худ, высок, подвижен. Робкие темные усики придавали интеллигентному лицу взрослость. Он топтался на свежем пятачке черного размякшего асфальта, махал руками, выбегал на проезжую часть и, когда таксисты чуть тормозили, делал отчаявшееся, нервное лицо, но тотчас же видел, что машина занята, зло кривился, опускал правую руку в карман, сжимал там набор отмычек и снова возвращался на пятачок свежего асфальта.

На нем серые брюки, зауженные в коленках, и белая нейлоновая рубашка с закатанными рукавами.

Ему лет семнадцать.

Рабочие, что заравнивали свежим асфальтом трещины и выбоины на площади возле стоянки такси, уже сменились и убрали заграждение, а парень все вертелся возле катка, будто интересовался ловкостью конопатого водителя, заставляющего танцевать тяжелую машину на площади, а сам чувствовал себя неуютно и зябко. Ему с каждой минутой становилось все боязнее, глаза темнели от страха и ширились, казалось, будто все видят, что топорщатся карманы брюк, в которых кожаные перчатки, отмычки. Он непрестанно посматривал на часы и беспомощно на приятеля, тоже высокого парня, останавливающего все проходящие такси на другой стороне площади. Второй был в темно-зеленых брюках с красными пуговицами на карманах и в голубой рубахе навыпуск, рыж, сутул, рябоват, с очень длинными сильными руками, но тоже не старше семнадцати лет.

Они волновались, потому что в конце проспекта на повороте ждал их третий, которого они боялись, и еще оттого волновались, что шли на шальное дело впервые.

И был еще кто-то, но они не знали его и не видели, как стоял он на пятом этаже у раскрытого окна и наблюдал за ними, неопытными, и тоже волновался – в случае удачи он собирался на черной «Волге» к Черному морю...

И вдруг из проулка выкатилась «Волга» с зеленым глазком. Рыжий бросился к ней, и подбежал еще один незнакомый им в темных очках, с журналом в руке, которому рыжий тотчас же заявил:

– А ты отскочь!

– Полегче-ка, парень, на поворотах!

– Чё-ё?..

Но тут пожилой шофер устало приоткрыл дверцу:

– Куда вам, петухи?

– Мне ближе, на вокзал, – сказал парень в очках.

– Далеко не поеду, – сказал водитель. – В шесть мне надо быть в парке.

– Дед, мы опаздываем на свадьбу, – взмолился рыжий.

– Не могу, ребята. А кстати, вон Павло едет. Этот вас увезет хоть на Байкал. – Замахал рукой: – Павло, Павло! Вот работка!

Павло поставил рядом голубую «Волгу».

– Куда им?

– Да по сибирскому тракту километров сто, – сказал рыжий.

– Можно, – ответил водитель и, открывая дверцу, выставил одну ногу, закурил.

Павло красив, кареглаз, с множеством мелких родинок на удлиненном, озабоченном лице. Положив руку с сигаретой на баранку, Павло сказал:

– Дядя Саша, будь человеком, заступись за Королева? Ему же позарез нужна квартира.

– Да разве я один отстою?

– Во сколько собираетесь?

– В шесть.

– Может быть, я успею, загляну.

– Может, и успеешь.

Весь этот разговор шел не больше минуты. Павел даже не взглянул на пассажиров, включил скорость и добавил газу.

Впереди сидел длинный, он мог водить машину, мог обманывать папу и маму – поступал в медицинский институт, будто бы готовился к экзаменам у товарищей, а на самом деле играл в карты с друзьями, у которых было сомнительное прошлое. Ночами, особенно в дни получки, баловались, раздевали пьяных.

Рыжий сидел за спиной водителя, опустив меж ног сумку и положив на нее большие красные руки. Перед поворотом тихо коснулся плеча водителя:

– Шеф, подождь! Это – наш!

Водитель удивленно оглянулся, увидел сонные, зеленые глаза рыжего и нехотя затормозил. Ему показалось, что он видел уже где-то эти сонные глаза, рыжую шевелюру и эту большую красную руку. И еще его поразила внешность третьего пассажира: позолоченные очки, чуть кривой нос, желтый портфель, ослепительно белая рубашка с галстуком под мягким пуловером и белые, холеные руки. На левой сияло широкое обручальное кольцо.

Павел поймал себя на мысли, что с интересом рассматривает последнего пассажира. Очень уж этот рыжий услужливо распахнул дверцу перед своим приятелем, вроде бы даже подмигнул ему.

Город проехали быстро. И вот уже пустынный тракт с крутыми кюветами, с пышным татарником, с любопытными сусликами у придорожья. Стремительно пролетали березовые лесочки.

После уклона на взгорке увидели пылающий закат и на его фоне хрипло, зловеще каркающих грачей. Обдав теплым, пыльным воздухом, прошел мимо экспресс. Вот обогнали мужика на телеге. Вскоре вкатились в лесную прохладу, в сумрак старых берез.

У водителя не было предчувствия беды. Он не думал ни о молодой жене, ни о двух сынишках, ни о матери, приехавшей к ним в гости из Казахстанских степей.

Он забыл о пассажирах. В свою последнюю минуту он вел послушную машину, сбавляя скорость на повороте, и представлял, как поедет на выходной с друзьями, с семьей на озеро, как будет там пить пиво, ловить рыбу, играть в волейбол и просто валяться на берегу на горячем песке или разглядывать с лодки дно озерное, рыб, букашек, а потом, ошалев от счастья, падать с лодки в теплую воду, нырять, нырять...

Когда на повороте его ударили по голове, он ничего не понял, не успел даже вскрикнуть, лишь резко тормознул, но потом снова погнал машину, навалившись на баранку, вцепившись в нее мертвой хваткой.

За воротник голубой рубашки стекала кровь. Его ударили еще несколько раз. Уже теряя сознание, он навалился грудью на баранку. Взревел клаксон. И еще он услышал точно издалека, как кто-то истерично кричал:

– Дай ему ножа! Ножа дай!

А они, убив его, не могли оторвать от баранки, выкинуть из машины и выключить клаксон, который тревожно и надрывно гудел, будто взывал о помощи. И вдруг послышались короткие сигналы автобуса.

– Кранты-ы, братцы! – заорал длинный, трясясь от страха и оглядываясь по сторонам.

– Заткнись ты, пала, – шикнул на него рыжий. – Хана, пала!

Длинного стошнило на дорогу.

– А ну, ходу! – наконец скомандовал старший, выхватил из машины свой портфель, подождал, пока не скрылись те за березами, отбежал в другую сторону, посыпал за собой петляющий след махоркой и быстро побежал вдоль дороги лесом по густому и высокому папоротнику.

* * *

На четвертом этаже общежития было слышно, как шумели под окном тополя. Окно было открыто вовнутрь створками. Ветер косо забрасывал дождины в комнату.

Прутиков посмотрел в потолок, перевернулся, койка качнулась и звонко хрустнула. Потом в голове стало мутно, зыбуче-жарко. Он только что пришел из кинотеатра, смотрел «В джазе только девушки», смеялся, но и там уже понимал, что «то» будет мучить его, тревожить. Он старался отогнать от себя эту мысль и снова смеялся. После кино выпил в магазине холодной шипучей газировки. Пришел в общежитие. Ребят не было. Он подержал в руках гитару, дотронулся до струн и вновь вспомнил о возникшей тревожной мысли там, в зале кинотеатра. Закрыл дверь на ключ и лег на кровать. Но беспокойство все росло. И росла вырывающаяся изнутри тревога, которой он не хотел, но уже понимал, знал: она подспудно жила в нем, и он боялся, что она вот-вот вырвется и задавит, сомнет всю его волю.

Когда ему было очень уж тягостно в эти дни, он уходил в лес, выходил к скалистому берегу, спускался к реке и допоздна слушал пение птиц. Он любил птиц. В детстве он разводил голубей. У него их воровали. Воровал и он. В сущности, с этого все и началось. Потом стал уводить велосипеды. Собралась компания. Отважились открывать гаражи и уводить мотоциклы. Позднее – машины.

В пятнадцать лет Прутиков ушел из дому. Два раза попадался на мелких кражах. Потом пять лет работал в Сибири в исправительных колониях. Снова вернулся в родной город. Стал работать на больших стройках монтажником. Теперь один из лучших бригадиров в своем тресте.

Вчера, возвращаясь из леса, он услышал жуткий плач иволги и испугался. А сейчас он молил о том, лишь бы никто не пришел, не увидел его страха. Потому что где-то далеко, и не слухом, а сознанием, он уловил томительно-протяжный звук. Он сразу понял, что это... Резко крутнулся на койке, накрыл голову подушкой, чтоб не слышать. В грудь надавил уголок золотого креста. Вскочил с кровати, быстро подошел и лег грудью на подоконник, крест выскользнул из расстегнутого ворота белой рубашки, звякнул о жесть карниза.

Небо после дождя стало голубым, ясным. Светило солнце. Становилось душно от запаха мокрого асфальта.

Внизу по тротуару шли люди, прислушиваясь, оглядывались в сторону нарастающих звуков, останавливались. Там, приближаясь, томительно звучала похоронная музыка... Тонко, протяжно и непрестанно сигналили такси, тихим медленным потоком движущиеся за колонной людей с множеством венков, за гробом с телом таксиста. Его убили на седьмом километре за городом, по старому сибирскому тракту. Им нужна была машина для ограбления магазина. И тот, кто руководил ими, стоял теперь у окна. Стоял, желтел лицом, не в силах сдержать себя. Он чувствовал, как мокнет рубашка на спине от холодного пота... И ничего не мог с собой сделать. Он знал, что сюда никто не придет. Из тех троих его знает только один. Но тот не выдаст. А остальных, если поймают, не поставят к стенке – им по семнадцать. Но на всякий случай деньги, пистолет и документы он положил в карманы брюк.

Пронзительно-тоскливо загудели клаксоны машин. Похоронная процессия приближалась к остановке у кинотеатра, к тому месту, откуда в последний раз увел свою «Волгу» таксист. Замолчала музыка. И он услышал шорох шагов по асфальту и неотвратимый, как смерть, женский крик.

И еще безысходнее завыли клаксоны. Шоферы-таксисты понимали, что каждый из них мог быть на его месте, и никто не выехал в этот день на линию. Они сплошным потоком вели свои машины, провожая товарища, и тихо, тихо сигналили.

А Прутиков стоял у окна в белой рубашке, с крестом на шее. Золотой крест иногда взблескивал на солнце, но этого никто не видел. Прутиков стоял и смотрел, как несли за гробом на руках двух мальчиков в одинаковых матросках и вели под руки молодую женщину в черном.

* * *

Ключ выпал из замочной скважины, и дверь тихо открылась. Прутиков вздрогнул и резко отскочил от окна, сунул руку в карман, замер.

– Тропин?! Днем?

Вошедший медленно прикрыл дверь, поднял с пола ключ и закрыл ее. Он был небольшого роста, с большим, выпуклым лбом и чуть кривым носом. Лицо выглядело бледным сквозь серую щетину и усталым. Возле каре-зеленых небольших глаз, близко посаженных к переносице, и тонких сухих губ уже накоплялись мелкие морщинки.

– Не кати на меня волны, старик. Вынимай деньги, чистую рубаху. Как я тебя понял – меня ждет самолет...

– Я тебе не говорил об этом.

– Значит, подумал?

– Зачем ты ввязал в это дело «зелень»?

– А кто в наше время пойдет на такое дело, кроме «зелени»? Думал, воспитаю кадры, а они стукнули по два раза молотком и с перепугу разбежались.

– Знаю.

– Тем лучше. Дай бритву. Знаешь, старик, я думаю, следует оставить усы. С ними я буду выглядеть эстетом...

– Не паясничай.

– Что, нервишки сдают?

– Пожрать принести?

– Нет-с. Мы-с изволили позавтракать в ресторане «Пенек». А водочки бы дернул, грамм сто.

– Что это с тобой, на глазах киснешь?

– А то что... – Тропин сел на стул, опустил меж коленей руки, затравленно огляделся. – ...Опять предстоит сматываться из родного города. И с пустыми руками. Не везет мне здесь, старик. Э-эх! Загубилась молодость! Да что там! Ладно. – Он вдруг оглянулся на дверь. – Сентименты в сторону. У меня к вечеру должна быть умная и свежая рожа. Иначе – хана! Сейчас я ложусь на твою кровать. Сосну часок. А тебе поручение. Для твоих сожителей я – братец. Они могут лицезреть только мою спину. Как стемнеет, выпроводишь меня из комнаты. А в остальном – привет от тети.

– Куда думаешь?

– Туда, где золото роют в горах...

– Не паясничай.

– Ты мудрый мужик, Соловей. Я подамся на модную теперь стройку БАМ. Сколько дашь денег? – посмотрел пытливо.

– Ты же знаешь, что наша касса теперь скудная.

– А все-таки?

– Рублей пятьсот.

– Спасибочки. Это еще по-божески. Нажми на ребят, пусть работают.

– Некому. Да и этот завал.

– А ты побольше хохми на улице. Обычно уличные пижоны на большие дела не лезут. Рожу многие знают. Глядишь, и никаких подозрений. Мне ли тебя учить, Соловей?

Тропину никогда не приходилось учить Соловья, наоборот, тот учил Тропина грабить, подделывать документы, на глазах перевоплощаться.

Познакомились они несколько лет назад на вечеринке. Слава Прутиков был звездой вечера. Он мучил гитару и, красивый, красиво пел в окружении девчонок:

Ах, был я и богом и чертом...

Спрячь за высоким забором девчонку,

Выкраду вместе с забором...

А Тропин угрюмо пил в углу дивана и завидовал. Он всю жизнь завидовал удачливым людям.

Вечер кончился тем, что Прутиков увел Тропина. На ночной улице он остановил мотоциклиста, ссадил вежливо и, вручив гитару и пообещав к утру вернуть мотоцикл, посадил на заднее сиденье Тропина и умчал за город. Пьяный Тропин восхищался проделкой нового друга и преданно дышал ему в затылок.

Тем же летом они увели «Волгу» и удачно сплавили ее на юг. Аппетит разгорался.

– Тебе не пора перебраться из общежития в тихую гавань? – спросил Тропин, поглаживая механической бритвой щеку. – И здесь неплохо, да вход есть, а выхода нет.

– Рано, – сказал Прутиков-Соловей, поворачиваясь от шкафа с чистой рубашкой в руках. – Поселиться в поселке – вся улица на виду, в городском доме – у подъезда старухи до позднего вечера. Кто к кому пришел – все знают. А тут восемьсот человек, за всеми не усмотришь. И выход есть – окно.

– Брось! У меня еще крылышки не выросли.

– Карниз широкий, за углом труба.

– Усек. – Тропин посмотрел на себя в зеркало и закрыл бритву.

* * *

Вечером Тропин вышел от Прутикова и сразу же у общежития сел в автобус «Аэропорт».

«Сволочь! – думал он с Прутикове. – Еле выжал пять сотен. Темнит, что денег мало». Хотя сам знал, что и эти деньги общие. Свой же пай от инкассаторских он уже прокутил. «Ну не-ет, шалишь... Надо будет, еще расколешься».

Он вспомнил, как среди бела дня забрали выручку в кассе ресторана и с достоинством удалились. А через три минуты пришла настоящая инкассаторская машина. «У-у, что было-о! Молодец, Азиат! Знатно сработал! – хвалил он себя. – Ладно, уймись! Соловей продумал и все оформил! Хо! Ну, голова! Ему б министром! Ну и что! Тоже, невидаль! Думать одно – работать другое. Ты потеешь, а добычу забирает он. Потом выдает по кусочку. Спрут чертов! А-а!.. Выбираю любой рейс, – решил он. – Чита! Архангельск! Рига! Только не на юг. Жара там, и пять сотен – пустяк».

Он вошел в автобус, устроился на заднее сиденье, положил на колени желтый портфель и оглянулся, прислушался.

– ...Нравлюсь я им, слушай! И чё они ко мне льнут, а? – говорил пьяненький парень с золотым зубом. Когда сильно встряхивало, он очумело поднимал голову с чемодана, который держал на коленях, как гармошку. – А если еще подпоишь... У-у, чё они со мной делают...

– Тише, Коля, тише...

– А в городе, слушай, сухота. Вот у нас девки! У-у!

Рядом с Тропиным двое с папками:

– Я ему три часа – вы консерватор, вы не даете молодым заявить о себе. И мне же: а вы убедите меня, старого, потом рыпайтесь, а? Каково? Полуграмотный мужик. Говорят, он когда-то был конюхом...

Две дамы в белых кружевных кофточках впереди:

– Ой, Сима Игнатьевна! Как можно? Так и сказали ему?.. Ну, знаете, сейчас порядочные мужчины на вес золота. А он умный, обаятельный, человек. И знаете, декан – не гриб. Скоро не найдешь.... А вы слышали: это ужасное убийство? Говорят, двоих поймали, третьего ищут... Сегодня по телевизору сообщили его приметы... – Тропин выпрямился. – ...Невысок, плечист. Рус. Чуть кривой нос. И шрам на щеке. Глаза вроде серые...

Тропина обдало жаром, но никто на него не оглядывался.

«Продали, стервы! Ах, мать их, продали!»...

– ...Как я одну любил, слушай...

– ...Куда прешь, куда? Ноги отдавил, нах-хал...

Автобус обогнала машина, полная молоденьких милиционеров.

«Стоп. Там тебе, Тропин, нечего делать. Ах, продали, суки... На этой остановке выходить нельзя – кругом голо, проходная завода. А дальше, что дальше? Дальше – приговор приведен в исполнение. Пхе... На-ка, выкуси...»

Кому говорил так, он и сам не знал, а злился на людей. Неуловимо метался по огромной России, грабил, воровал. Почему? Когда началось это зло на людей у Тропина? Может быть, тогда, далеко, где-то в детстве? Бежит соседка:

– Василина, а Василина!.. Твой-то Артемий у сельсовета раздемши лежит в снегу...

Мать брала санки, Шурку, маленького, и шла на розыски мужа. Поднимала Артемия на санки, везла домой. Шурка брел следом. Артемий ерепенился. Сваливался с санок. Его поднимали, уговаривали. У своих ворот он начинал хохотать, трезво вставал на ноги и надменно орал на всю улицу: «Я – азиат! Мать вашу так, азиат я!» Драл рубаху на груди и бил жену. Шурка исходил слезами, дико кричал, лез в ноги, а его отпихивали...

А может быть, позднее, когда его, несмелого, колотили сверстники и он терпел. А потом вдруг одичал, и уже его боялись, а не он их.

Или тогда, когда он, мальчишка, стоял в кабинете начальника цеха и думал, что начальник с ним играет дурачка, и тоже старался делать виноватый вид: ругай, мол, ругай, – шарил веселыми отчаянными глазами по стенам кабинета, мял в руках рыжую мохнатую шапку. «Отлично! – думал мальчишка. – Вот графики – почитаем. Очень интересно. Простои мартеновских печей. Тоже интересно».

У седого, изувеченного войной начальника умное озабоченное лицо – бегут кадры. У начальника обязанность спрашивать: «Куда бежишь? Зачем бежишь?» Бежит вот неплохой каменщик Шурка Тропин. Правда, по собственному желанию. Невыносимо стало жить Шурке в этом городе. Шурке нужна свобода. Захотел – вышел на работу, не захотел – не вышел. Захотел – сел на ТУ-104, и на тебе: Север! Камчатка! Море! Рай! А тут? Подумаешь, прицепились – ночь в карты проиграл. Эх-ха, невидаль!

– Да ты садись, Тропин, – предложил начальник. – Куришь? Вот папиросы. Не стесняйся. Ты вот что, Тропин, как-нибудь после работы приходи ко мне в кабинет. Карты захвати. Поиграем. Научу. Ты что, не веришь? Знаешь, как я играю. За пять минут ты бы у меня остался голеньким. А то за одну ночь сорок рублей ветру под хвост. Даже обидно. Что? Думаешь, начальник с тобой дурачка играет? А? Молчишь? Ну кто ты есть?

– Я – азиат!

– Ох ты, мать честная! Хо-хо! Азиат! Ну, а Родина-то у тебя есть? Молчишь? Ты хоть ее, милый, не проиграй в карты.

Шурка посмотрел в глаза начальнику, подумал: «Трави, трави. Подмигивай веселым глазом. Меня не зацепишь. Скользкий я, Юрий Антонович. Аленка вон тоже хотела зацепить меня».

Аленка – это его девушка. Тропин еще не знал, что Аленка беременна. Этого он не знал, а чтоб уехать с чистой совестью, прикинулся ревновать ее к своему другу Ивану Пупырину. Опыт удался. Аленка испугалась показаться мещанкой, после сцены ревности не стала говорить Шурке о своей горькой беде. Ее молчаливый уход удивил и расстроил Шурку. В общем-то, она ему нравилась, и вроде бы он вдруг начал любить ее. Но сказано – сделано. Тропин он или не Тропин? Ехать так ехать. А тут еще начальник старается заглянуть к нему в душу. Заговаривает про карты и прочее.

– Ну и куда же ты? – спрашивает начальник.

– На Север, – говорит Шурка.

– Кто там тебя ждет?

– Никто. Поступлю моряком. За границу поеду. В Тихий океан...

– Милый мой, тебе бы учиться.

– Нет. Поеду на Север.

– Ладно, езжай, – устав, сказал начальник цеха. – А заявление я не подпишу. Отрабатывать надо за ФЗО. Выбрось всю дурь из головы и работай. В техникум поступай...

Шурка вышел на улицу, взял камень, огляделся – никого, бросил в окно начальнику и исчез.

Часть третья.
БАНДА В ГОРОДЕ... - 968903426933
Художник Алексей Вольтер (фрагмент картины)

Может быть, и после появилось зло у Тропина, уже в армии. Степь. Проволока. За ней пустыня. Днем в зыбком горизонте зеленело камышом озеро, и оттуда доносился еле слышимый гомон птиц. Он, Шурка Тропин, в свободные часы уходит в жаркую, таинственную степь. Уходит в одних сапогах, в трусах, в шляпе зеленой. Он давит сапогами всякую вредную живность, бьет сурков, а потом долго смотрит, как те мучаются и кричат глазами. Откуда же зло такое?

– Остановка «Сады», – объявляет водитель автобуса.

Нелепо выходить здесь, но еще нелепее ехать дальше. Тропин-Азиат пробирается на выход через заднюю дверь. Выпрыгнул. Все. Автобус ушел на аэродром. «Пусть ловят, – злорадно думает он о тех молоденьких милиционерах. И нравится в эту минуту себе. – А ну, кто кого».

Под сердцем ноет. Но он идет уверенно, с вызовом в главах, мимо садоводов, возвращающихся домой, мимо милиционера, разглядывающего проходящие машины, и круто сворачивает в молодой березовый лесок.

Серые сумерки быстро густеют. Опускается ночь. Он знает, что пешком далеко не уйдет. Знает и то, что, если он попросится на какую-нибудь машину, его не посадят. Шоферы боятся останавливаться ночью.

Возвращаться в город страшно. Если б
не шрам на щеке. Это еще было в ФЗО, когда они дрались с поселковыми. Кто-то ударил его старой доской по голове. Доска скользнула по лицу, и в щеке осталась заноза, а он вгорячах не почувствовал. Потом щека распухла, и врачи не знали отчего, пока не сделали рентген. Разрезали опухоль и долго смеялись, удивлялись, как могла там оказаться щепка. Когда сняли швы, остался рубец с метками от ниток. Рубец походил на жука. Попробуй спрячься.

«Может, расцарапать рану? Глупо».

Пошел вдоль дороги лесом, потом свернул от тракта на тропинку и стал выбираться в сторону мраморных разработок, там, он знал, есть пещеры в скалах у речки. Можно переждать.

Взошла луна. Лес то кончался, то попадались мелкие синеватые под луной кусты, поля пшеницы и ржи, то вновь смыкались над головой березы, горели светляки под ногами, иногда вспархивали какие-то птицы, а он шел. В полночь увидел слабые огоньки деревни. Перешел мост. Где-то на околице тосковал аккордеон. Тропин миновал деревню. У крайнего дома увидел под плетнем белые комья, приблизился – гуси спят. Взял одного, свернул шею и унес с собой. Гусь не пискнул. Стая не проснулась.

Тропин устроился по-царски в узкой закопченной пещере, где до него кто-то жил, – пахло дымом, хвоей, грибами. В дальнем углу на лапнике солома.

Утром его разбудил пионерский горн. Он не обрадовался такому соседству, быстро собрался и кинулся от этого места.

Было еще прохладно. Тропин карабкался вверх, цеплялся за мокрые от росы кусты, оскальзываясь кожаными ботинками на сосновых иголках. Потом ему показалось, что ушел достаточно далеко от людских мест, спустился к реке, разомкнул заросли совсем мокрого тальника. Присел и общипал гуся. Выпотрошил, перья собрал и закидал их листьями, камнями. У самой воды на песке развел огонь. Обмазал гуся глиной и зарыл в угли. Достал из портфеля механическую бритву, побрился.

Здесь речка была узка, шумлива. Пробиваясь в гранитных скалах, она кое-где вырывалась ненадолго, утихала, тогда в ее зеленую воду засматривались могучие сосны, после она снова кипела в камнях, кидалась на гладкие валуны, которые, кто знает, сколько веков лежат на ее пути.

Тропин не вытерпел, устроил стол из камней, выложил на газету хлеб, кусок буженины, что приготовил себе в дорогу, отыскал на берегу ржавую консервную банку, вычистил ее и вскипятил чай, бросив на заварку земляничных листьев, и сел у костра. Он, конечно же, не переставал думать о том убитом им таксисте. Думал холодно, расчетливо: «И чего вцепился в эту «Волгу», как в свою собственную? А эти жорики отцепить его не сумели. Продали, стервы, а? Меня продали, сволочи, – скрипел он зубами. – Ну, подождите, еще вспомните Шурку-Азиата. Тесна земля».

Неожиданно, совсем рядом где-то послышались ребячьи голоса, свист и топот. И на противоположный берег, на кромку скалы, высыпал пионерский отряд. Ребята замерли, глядя вниз, на бурлящую воду, на скалы и на него, Тропина. Где-то взлаяла собака. Он быстро спрятался за выступ скалы и нащупал в кармане пистолет. Резко обозначились скулы, напряглись мускулы, взбухло и заметалось в груди сердце. «Неужели все?» Прижался спиной к скале. Но вот ребята снова загалдели, голоса стали удаляться. За ними растаял заливистый лай собаки.

Он – человек – был страшен. В его серых маленьких глазах медленно утихал страх, а кулаки все не разжимались, и не проходил озноб. Надо было уходить. Он быстро собрался, завернул в газету недожаренного гуся вместе с глиной и углубился в лес.

К полудню он вдруг наткнулся на туристов. Захотелось подойти, попросить воды напиться, но, увидев две машины с палатками, торопливо свернул в сторону. Потом забрался в глухой ельник, сел, оторвал у гуся ножку, съел ее почти сырую и снова пошел.

Он держал свой путь на Север. Думал уйти подальше и остановиться в какой-нибудь глухой деревушке, переждать там лето, пока ищут. Шел день и еще два дня. И еще день, а к вечеру в проредь леска увидел дорогу. Одна за другой проходили машины. Он устал, стер до крови ноги. Мучили жажда и голод. Просидел в кустах до потемок. Наконец ему повезло. Одна из машин остановилась, остановились за ней и остальные. Он осторожно раздвинул кусты, выглянул, побежал и забрался в кузов последней машины. Прополз меж ящиков к кабине, лег на спину и растянулся на сене. Было тихо, мягко. Робко проклевывались звезды. Скоро он уснул.

А машины эти шли всю ночь в город. Тропин не знал этого, спал. Но ему опять повезло. Он проснулся от паровозного гудка, испуганно приподнялся и узнал свой родной город в туманной дымке. От удивления и растерянности выругался и выпрыгнул.

***

Виктор нашел общежитие и постучал в дверь с номером 13. За дверью кто-то на кого-то кричал, и похоже было, что дрались кастрюлями. Такой там стоял грохот. Двинул кулаком в дверь. Послышались шаги. Дверь открыл щупленькии парень в тренировочных обвисших штанах и желтой майке, тот, что покупал пирожки.

– Ба! Мсье, пришел! Чего стоишь, проходи!

– Добрый вечер! Да я не один... Жить пустите?

– Женатик, что ли?

– Да нет. Вот щенок у меня...

– Ну, проходи. Да брось ты свои мешки.

Посреди пола лежала швабра, обмотанная тряпкой, и садовая лейка, очевидно приспособленная для орошения пола.

В комнате с желтыми обоями три железных койки и старый диван, облитый в углу чернилами. На одной койке лежал огромный парень с черным бритым затылком, рядом на тумбочке полуметровая дубина колбасы и полбулки хлеба. Парень отщипывал то и другое и читал «Роман-газету». На второй койке лицом к стене, укрывшись простыней до конопатых плеч, лежал еще один, с взлохмаченной рыжей гривой.

– Клим, перестань храпеть! – щупленький наклонился над ухом спящего: – Р-р-р-ав... Ав...

– Ребята, я – Виктор. А вас как?

– Я – Вова Якупов, – огромный парень перестал жевать колбасу и добродушно протянул руку с койки, потом показал на спящего: – А это наша знаменитость, Клим Раннев – довоенного выпуска. Вес у него семьдесят восемь кэгэ. Имеется сберкнижка. Копит на машину. Если придется деньги занимать – кланяйся его левой ноге. Пока не женат...

С койки Клима в Якупова полетела подушка.

– Вы, кончайте опылять квартиру! Кто пол моет? Я, – оборвал тот, что открывал дверь, и повернулся к Зубакину, – Куличков! – сказал он и опустил щенка. – Топай, братец.

Куличков провел Виктора во вторую комнату:

– Вот тебе койка. А это мое лежбище. Но вот сюда прошу не притрагиваться, – показал на чертежную доску с книгами. – Ну, а в остальном располагайся, как тебе приглянется. К кому в бригаду направили?

– К Илье Куличкову.

– Худовато тебе будет у Ильи Куличкова.

– Это почему?

– Очень просто. Хохмачи и привыкли вкалывать.

– Отлично, и меня научите!

– Кто знает? Ну ладно, ты вытряхивай свои мешки, а я помою пол, потом поджарю картошки, и за круглым столом продолжим нашу аудиенцию.

Виктор вытряхнул все из рюкзака на кровать и подошел к Вове Якупову.

– Вова Якупов, ты можешь показать мне магазин?

– Айда, сейчас оденусь.

Виктор, конечно же, знал, где магазин, нужно было только спуститься с пятого этажа и завернуть за угол дома. Просто ему хотелось узнать вкусы ребят, поговорить с Якуповым, который уже успел ему приглянуться.

– Что пьют ребята? – спросил Виктор, разглядывая витрину «Вино – соки».

– В основном водку. Только Клим чисто виноградное. Забота о личном здоровье.

– Ладно, на деньги и купи хлеба и всякой закуси, чтоб не стоять обоим.

– У меня есть деньги, – сказал Вова.

– Кажется, новоселье-то у меня?

– Ну, тогда давай.

Разошлись в разные отделы.

– Девушка, мне четыре «Столичной», – попросил Виктор.

– У вас, наверное, свадьба? Может быть, шампанского дать из холодильника? – лукаво улыбнулась девушка. У нее тонкая шея и блестящий ободок в высокой пышной прическе. «Симпатичная», – подумал Виктор.

– Нет. У меня новоселье. И, если можно, дайте две шампанского, только холодного.

– С удовольствием.

– Вот спасибо! Вы завтра работаете?

– Да.

– А в парк вас пригласить можно?

– Можно, после восьми... – Ее зеленоватые глаза, подведенные синим карандашом, смеялись. – У вас было две жены или одна?

– У меня их было десять, а на одиннадцатую я объявил конкурс.

Девчонка засмеялась, а Зубакина потянули за рубашку.

Вова Якупов подошел с пакетами и трехлитровой банкой томатного сока.

– Здравствуй, Нина!

– Здравствуй, Вова!

– До свидания, Нина!

– До свидания, Вова!

– Пойдем к столу, я все уложу в рюкзак, – сказал Вова, когда отошли от прилавка. – Ты не очень... Это девчонка Соловья, то есть Прутикова.

– Что за фрайер? Пардон, ты мне объясни, за какие заслуги присвоили ему этот титул? И кто он?

– И с ним потише... По-моему, он шарит по темным улочкам. Многие его боятся. В общем, сволочь! Но монтажник – артист! Уступает только Куличкову. Живет на нашей площадке. Носит поповскую прическу. Впрочем, сам увидишь.

– И много здесь таких?

– Да есть!

– И вы не можете их прижать!

– А кому охота?

– Вот так всегда, кому охота, – укоризненно сказал Виктор. – А как эта Нина, любит его?

– Куда там! Любовь – как рыбалка: клюет – закидывай удочку, не клюет – сматывай. Соловей – нет. Из-за него ребята к ней не подходят.

– Какие страсти! А что ты будешь делать? – Виктор щелкнул по крышке банки с томатным соком.

– Коктейль «красотка Мэри».

– Это что-то новое. А чем вы занимаетесь вечерами?

– Танцами, картами, водкой, девчонками, прогулками и вздохами при луне...

– Чем же еще?

– Илюшка учится на четвертом курсе политехнического. Клим собирает библиотеку приключений и шпионажа, еще занялся любовью – пропадает где-то по ночам, а я – ничем.

– Молодец, ты и меня научишь!

– Чему? – удивился Якупов, вынося из магазина охапку свертков.

– Заниматься ничем.

В рюкзаке глухо позванивали бутылки. Поднялись на пятый этаж, толкнули дверь с номером 13. В центре комнаты стол, покрытый газетами. На столе две бутылки вермута, стаканы и сковорода с жареной картошкой.

– Уже выфрантились. А мы что?

– И мы тоже, – поддержал Якупова Виктор и полез в чемодан за свежей рубашкой.

Сели. Илья плеснул в стакан томатного сока и по широкому ножу долил до краев водкой.

– Эх, водонька! – вздохнул Якупов.

– Я – шампанское, – сказал Клим.

– Ребята, выпьем «красотку Мэри» вот за этого мсье, – предложил Илья.

Выпили.

– Ну, так кто ты и откуда? – спросил Илья.

– Я? Как видите – я. Прибыл из творческой командировки. Ну, а об остальном я как-нибудь расскажу в другой раз, а то будет очень весело...

– Почти ясно. Кто против?

Выпили томатного сока. Дружно взялись за вилки.

В руках Клима появилась гитара. В открытый балкон было видно, как за узкой речкой, за старой сосновой рощей и дальше за аэродромом на всхолмке тускнел закат. Клим дергал струны гитары и говорил песню:

А меня ругает мама, Что ночами дома нету...

Кто-то открыл дверь. Вошли двое. Один длинный, узкоплечий, но с коротковатыми и кривыми ногами, второй с гитарой в руках, в распахнутом вороте рубахи на волосатой груди крест со спичечную коробку, золотой, каштановые волосы вьются до плеч. Ему лет двадцать восемь. На висках редкая проседь. На тоскливом лице черные глаза. На черном грифе гитары длинная кисть руки с взбухшими венами и перстнем.

Столкнулись глазами. Виктор понял, что это и есть Соловей.

– Нас не приглашают, но мы сядем, – сказал длинный парень, отпинывая стул и садясь на диван.

– Ясное дело, сядем, – поддакнул Якупов и неуверенно взглянул на Соловья, искоса изучающего Виктора.

– Проходи, Слава, – Илья пододвинул стул и налил граненый стакан водки. – Держи. За новоселье этого парня. Будет работать у нас. – Налил и остальным. Соловей положил гитару на кровать Клима и подошел к столу.

– Ну что ж, пить – так водоньку, любить – так королев!

– Не реально! – сказал Вова. – Графиню еще туда-сюда.

Соловей выпил, вытер губы ладонью, запил томатным соком.

– Ну ты, пацан?! – вздыбился кривоногий.

– Это ты вон своих называй пацанами, понял? А я тебе не пацан, понял? – одернул Вова.

– Бросьте вы, ребята! – морщась, сказал Илья. – А ты, Вова, не порть нам вечер. Да и чего зря чесать языками, идите вон в сквер, помашите руками. Охламоны!

– А чего он выпендривается! – огрызнулся Вова.

Кривоногий небрежно кинул в рот сигаретку, прикурил от зажигалки-пистолета, взял у Клима гитару и бабским, отчаянно-протяжным голосом запел:

– И-иэх, расскажи, да расскажи, бродяга, а чей ты р-родом, да откуда ты-ы?.. – Неожиданно прижал ладонью струны. – А кто из вас, мальчики, тайгу нюхал?

– Чё ее нюхать-то? Пусть медведи нюхают. Вот Кузьмич наш на Кремле звезду устанавливал – это да! – сказал Вова.

– Нет ли у вас на стройке того пацана, что полетел на Марс? – спросил парень.

– Не слыхал о таком.

– Жаль, о нем писали в газете...

– Да ну?! – притворно удивился Вова.

– Точно!

– Ну ты, пацан, замри! – бросил кривоногий Якупову.

– Га-ад! – задохнулся Вова.

– Вот что, парень, а сам ты на что годен? – повернувшись резко, вместе со стулом, спросил Виктор.

– Выйдем, покажу.

Виктор давнул ему рукой на плечо, и тот недоуменно притиснулся к спинке стула.

– А еще, кроме «выйдем», что? – спокойно спросил Виктор.

– Пойдем, Виктор, погуляем, – встал Вова. – Вот это мы тебя встретили. И чего они приперлись?

– Чепуха, Вова. Пойдем-ка действительно погуляем, – сказал Виктор.

Спустились и пошли по вечерним улицам к парку.

– Знаешь, Вова, еще после войны здесь был лес, мшары, болота, а вот сейчас уже огромный город. Когда я уезжал отсюда, этих улиц еще не было. Была барачная улица Социалистическая. «Улица любви». И был парк. Мы бегали на танцплощадку. Давно это было...

* * *

Зубакина еще не допускали на высоту, хотя он и был дипломированным сварщиком. До переэкзаменовки оставалась неделя, а пока он работал внизу.

– Ты что делаешь? – спросил Зубакин своего напарника, сидящего на корточках перед опрокинутым мятым ведром.

– Познаю истину. Вчера в парке на мою красивую физику опустился кулак. Во-от такой! Вроде твоего! – ответил Женька, растирая что-то на ведре в синей бумажке. – Во, Кузьмич принес, говорит, золотое средство от синяков – бодяга. У тебя зеркальца нет?

– Женька! – гулко, весело разнеслось сверху. – Кончай пудриться. Давай резак.

У Женьки нежное овальное лицо с темным пушком над губой, глаза карие, ласковые.

Женька вскочил, поймал конец брошенной веревки и, оглядевшись по сторонам, погрозил кулаком:

– Слушай, ты, Феня! Выключи приемник...

«Феня» – никто другой, как Вова Якупов, – выразительно махал руками, стоя на краю фермы.

– Ах, аюшки! – по-старушечьи взвизгнул с высоты Якупов. – Да я с таким синякатым не пойду сегодня в кино. И вообще, в партком побегу, нажалуюсь на тебя, паршивца, всю жисть мою исковеркал, измял, разлюбил... – Вова, дурачась, кокетливо изогнулся, придерживая воображаемые концы косынки.

В пролете от стены до стены качался гомерический хохот.

– Давай, давай, спустишься, я тут тебя пообнимаю... – пообещал Женька.

С конца пролета, размахивая кулаком над седой головой, появился прораб. Хохот усилился и тотчас сник.

– Куда вы меня загоните, циркачи, анчихристы проклятые? – взмолился прораб. – Куда, а? Где Куличков? Где эта светлая личность стройки? Цирк, цирк расплодили! В парткоме слышно, как вы тут хохмочки откалываете. Якупов, Якупов, ах, укуси тебя черт за ногу! Немедленно привяжись! Слышишь, что я говорю?

– Слышу, Кузьмич, да я к вам и к этим стальным кружевам сердцем привязан, а не токмо этой цепью. Да мы за вас, Кузьмич, головой вниз, да мы...

– Ох и гад же ты, Якупов! – похвалил прораб, потом разулыбался беззубым ртом, добродушно махнул рукой, повернулся и ушел. Вверху прокатился скромный смешок.

– Как прораб? – спросил Зубакин у Женьки.

– Ничего, парень свой. Тут легенда ходит, как он никогда в жизни не привязывался, ходил, словно по канату, по семидесятимиллиметровому уголку на фермах. А однажды с какого-то горя наклюкался так, что лег на балку, обхватил ее и отключился. Вся стройка сбежалась, когда его снимали краном. А еще он сам рассказывал, как в молодости влюбился. Однажды ему надо было обрезать балку, так он сел на этот конец балки и обрезал... Ну и упал с десятиметровой высоты. Приземлился лучше космонавта, прямо-таки сел в коробку с раствором. Правда, штаны лопнули. Зато сейчас его любимая жена ябедничает ходит, будто он на молодушек заглядывается. Прямо жалко, как унижает нашего прораба...

– А что это вы Якупова все Вова да Вова?

– А как же его звать, если он в паспорте – Якупов Вова, и все. Детдомовец.

– Тебя из-за девчонки побили?

– Ну и что?

– Женька, принимай бачок, давай электроды, – попросил сверху Вова.

– А лимонадику тебе не надо? – съязвил Женька.

– Не откажусь, давай!

Женька взял ведро, положил в него пачку электродов и бутылку лимонада, привязал к веревке, на которой Якупов спустил бачок.

– Вира! – пронзительно свистнул Женька.

С противоположного конца фермы сыпались голубые искры.

– Слушай, Витя, что у тебя на руках такие рубцы? – спросил Женька, укладывая нарезанный уголок в пакет.

– Я не помню, Женя, или медведь, или собака чуть-чуть погрызли.

– Ясно! Это там?..

– Ничего тебе еще не ясно, котенок!

– Что я, маленький? – обиделся Женька.

– Я вот большой, да мне ничего в жизни не ясно.

– Не хочешь, не рассказывай. Я же не настаиваю. Пойдем вон лучше кронштейны перетаскаем. Ты идешь с нами в кино?

– Нет. Как-нибудь в другой раз.

– Чего так?

– Надо с матерью повидаться.

– Разве у тебя здесь живет мать?

– Жила.

Женька пристально глянул на Виктора и ничего не понял. Запел:

– От Махачкалы до Баку, до Баку волны плавают на боку, на боку...

В обеденный перерыв в тени у сцены на агитплощадке поели холодных беляшей с кефиром. Якупов взобрался на сцену, прошелся «умирающим лебедем».

– Давай лезгинку!

– Нет. Хотите, буду читать стихи?

– Давай!

Якупов снял желтую каску, брякнул цепью на шее, возвел скошенные, с наплывшими веками татарские глаза в небо:

– А вот:

Айда, голубарь, пошевеливай, трогай,

Коняга, мой конь вороной.

Все люди, как люди, поедут дорогой,

А мы пронесем стороной...

А вот еще:

Дни-мальчишки, вы ушли, хорошие,

Мне оставили одни слова.

Я за это рыженькую лошадь

В губы мягкие расцеловал...

– Знаешь, Витя, эх и здорово он читает! – вздохнул Женька. – Степью запахло. Ветром. Ускакать бы. Давай залезем на крышу. Видок – ахнешь! И ветер!

– Айда!

Якупов перестал читать стихи, сел на край сцены, спустил ноги. Клим и Илья лежали в тени на земле и задумчиво разглядывали в спокойном голубом небе росчерк реактивного самолета.

После работы, переодевшись, ребята пошли к трамвайной остановке, а Зубакин свернул к месту своего бывшего домика.

Постоял. Посидел у берез. Медленно встал, снял с розовой метелки кипрея паутинку шлаковаты и тихо побрел за забор, в степь.

Скопировано: блог "Стакан молока" на Дзене.
Продолжение следует.....

Комментарии