Василий Баркалов
вчера 19:54
«БЛАЖЕННАЯ ДУРА» ПРИШЛА МЕНЯТЬ ПАМПЕРСЫ «ХОЗЯЙКЕ ЖИЗНИ» - 998295081970

«БЛАЖЕННАЯ ДУРА» ПРИШЛА МЕНЯТЬ ПАМПЕРСЫ «ХОЗЯЙКЕ ЖИЗНИ»

Она годами вытирала об неё ноги. Писала кляузы, называла «блаженной дурой». А потом инсульт приковал её к постели и она осталась умирать... но что произошло дальше?
Жанна Аркадьевна Суслова привыкла, что мир устроен правильно.
Правильно — это когда сильный берёт, а слабый уступает. Когда голос громче — значит, прав. Когда должность выше — значит, лучше. Она прожила шестьдесят восемь лет по этому закону и ни разу в нём не усомнилась.
Тридцать лет заведовала продовольственным магазином — тем самым, на углу Садовой. Тридцать лет распределяла дефицит, решала, кому масло, а кому — очередь до вечера. Тридцать лет смотрела, как перед ней заискивают, и находила это естественным. Так было при Советах. Так осталось после. Менялись вывески, менялись названия — суть оставалась прежней: кто у кормушки, тот и хозяин.
Она вышла на пенсию в девяносто восьмом, но хватка не ослабла. Просто территория сузилась. Теперь её царством стала коммунальная квартира на третьем этаже — четыре комнаты, общая кухня, один санузел на всех.
Соседей она не терпела. Впрочем, «не терпела» — слово слишком мягкое. Она их давила. Методично, со вкусом, с тем особым наслаждением, какое испытывает человек, привыкший властвовать.
Но одну — одну она ненавидела особенно.
Анну.
Анна Тимофеевна Воронцова жила в самой маленькой комнате — той, что окном во двор, куда солнце заглядывает только летом, да и то ненадолго. Работала медсестрой в поликлинике, потом — санитаркой в больнице, когда ноги стали сдавать. Жила одна. Ни мужа, ни детей. По воскресеньям уходила рано и возвращалась после обеда — в церковь ходила, на службу.
Тихая была женщина. Бесшумная, как тень. Здоровалась — негромко, почти шёпотом. Готовила — быстро, стараясь не занимать общую плиту. Мыла за собой — сразу, чтобы никого не задержать. Никогда не спорила, не огрызалась, не повышала голоса.
Жанна Аркадьевна её презирала.
Нет — это тоже не то слово. Презрение предполагает дистанцию, холодность. А здесь было что-то другое. Что-то горячее, личное, почти интимное.
Она бесила её.
Бесила своей тишиной. Своим смирением. Своей вечной готовностью уступить. Бесила тем, что не давала сдачи — а как воевать с тем, кто не воюет? Бесила тем, что по воскресеньям возвращалась со службы с таким лицом, словно знала что-то, чего Жанна Аркадьевна не знала и знать не желала.
— Блаженная, — говорила она соседям, кривя губы. — Дура блаженная. Юродивая. В наше время — и в церковь ходить. Совсем из ума выжила.
Она говорила это громко, чтобы Анна слышала. Анна слышала — и молчала.
И от этого молчания Жанна Аркадьевна бесилась ещё больше.
Война началась с мелочей.
Обувь. Анна ставила свои тапочки у двери — аккуратно, у самой стеночки. Жанна Аркадьевна проходила мимо — и пинала. Не со злости — с ленивым равнодушием, как пинают камешек на дороге.
Анна молча поднимала и ставила обратно.
Потом — коврик. У двери Жанны Аркадьевны лежал коврик. Она завела привычку: вытряхивать его так, чтобы пыль летела на дверь соседки. Каждое утро. Методично. Глядя, как серая пыль оседает на крашеном дереве.
Анна молча вытирала. Иногда — дважды в день.
Потом — кляузы. Жанна Аркадьевна писала в ЖЭК. Писала участковому. Писала в санэпидемстанцию. Анна Воронцова, мол, разводит антисанитарию, шумит по ночам (неправда), пускает посторонних (неправда), нарушает правила общежития (неправда, неправда, неправда).
Приходили проверки. Извинялись. Уходили.
Анна молчала.
— Ты что, не человек? — орала ей Жанна Аркадьевна в коридоре. — Не можешь ответить?! Тряпка! Половая тряпка!
Анна стояла, опустив глаза. Потом говорила — тихо, почти неслышно:
— Простите меня, Жанна Аркадьевна. Если чем обидела — простите.
И уходила к себе.
И Жанна Аркадьевна стояла в коридоре, задыхаясь от ярости, не понимая, почему эта победа — пустая. Почему хочется кричать ещё громче. Почему внутри — не торжество, а что-то гадкое, липкое, чему нет названия.
Так прошло пятнадцать лет.
Пятнадцать лет маленькой, бессмысленной войны. Пятнадцать лет пинков, кляуз, коврика с пылью. Пятнадцать лет молчания в ответ.
У Жанны Аркадьевны было двое детей — сын и дочь. Оба выросли, оба уехали. Звонили редко. Приезжали ещё реже. Когда приезжали — просили денег.
Она давала. Всегда давала — и злилась на себя за это. Но как не дать? Дети же. Кровь.
Они брали — и исчезали снова. На месяцы. На годы.
Она не жаловалась. Гордость не позволяла. Только сжимала губы и говорила соседям:
— Занятые очень. Дела. Работа. Времени нет.
Соседи кивали. Соседи понимали. Соседи видели то, чего она не хотела видеть: дети давно списали её со счетов. Ждали наследства — комнаты в центре, денег на сберкнижке, — но не её.
Она не была им нужна.
Никому не была нужна.
Но об этом Жанна Аркадьевна не думала. Думать об этом — значит признать, что жизнь прожита неправильно. А она прожила правильно. Сильный берёт, слабый уступает. Так было, так есть, так будет.
Инсульт случился в феврале.
Она проснулась ночью от странного ощущения — будто левая половина тела не её. Не болела, не немела — просто исчезла. Она попыталась встать — и рухнула на пол.
Лежала до утра. Кричать не могла — голос не слушался. Из горла вырывалось только мычание, глухое, животное, страшное.
Утром её нашла соседка — та, что через стенку. Вызвала скорую. Увезли в больницу.
Диагноз: обширный ишемический инсульт. Парез левой стороны тела. Речь — нарушена. Прогноз — неопределённый.
Она пролежала в больнице три недели. Потом её выписали — «под наблюдение родственников».
Приехал сын. Дочь прислала деньги — немного, на первое время. Сын посмотрел на мать — неподвижную, мычащую, пахнущую больницей — и сказал:
— Я тебя к себе взять не могу. У меня семья. Дети. Некуда.
Она хотела крикнуть: «Как — некуда?! Я тебе квартиру купила! Машину купила! Всё отдала!» — но изо рта вырвалось только мычание.
Сын отвернулся.
— Сиделку наймём. Будет приходить.
Сиделка приходила первую неделю. Потом — через день. Потом — раз в три дня. Потом — исчезла. Деньги кончились — или их изначально было слишком мало, Жанна Аркадьевна не знала.
Сын позвонил один раз. Сказал: «Держись, мам. Скоро приеду». И не приехал.
Дочь не позвонила вообще.
Она лежала в своей комнате — той самой, большой, с двумя окнами на улицу.
Дверь была открыта — чтобы воздух шёл. Она не могла её закрыть. Не могла встать, дойти до туалета, приготовить еду, включить телевизор. Не могла ничего.
Она лежала в собственных нечистотах.
Памперсы кончились на третий день. Простыня под ней была мокрой, потом — не только мокрой. Запах стоял такой, что она сама его чувствовала — сквозь всё, сквозь болезнь, сквозь отупение.
Ей было стыдно.
Впервые в жизни — стыдно. Не за что-то конкретное — за всё. За себя. За эту комнату, за этот запах, за это тело, которое её предало. За жизнь, которая привела её сюда.
Она лежала и ждала смерти.
Смерть не приходила.
Приходили только шаги в коридоре. Соседи ходили мимо — на кухню, в ванную, к входной двери. Иногда замедляли шаг у её комнаты. Иногда — останавливались. Она слышала, как они принюхиваются. Слышала шёпот:
— Совсем плохая стала. Дети-то где?
— Бросили. Кому нужна.
— А ведь такая была... Всех строила.
Шаги удалялись. Никто не входил.
Да и зачем? Она ведь сама никому никогда не помогала. Сама топтала, давила, унижала. За что ей помогать?
Она лежала и думала: вот оно, возмездие. Вот оно, справедливое воздаяние. Как ты — так и тебе. Закон жизни.
Она всегда верила в этот закон. Теперь он работал против неё — и она не могла ему возразить.
На пятый день в дверях появилась Анна.
Жанна Аркадьевна увидела её — и сердце остановилось. На мгновение, на долю секунды — остановилось от ужаса.
Она стояла на пороге — маленькая, сухонькая, в стареньком платье. В руках — ведро, тряпка. Через плечо — сумка.
Жанна Аркадьевна замычала. Замычала громко, отчаянно, пытаясь сказать: «Уйди! Не смотри! Не смей!» — но изо рта вырывалось только нечленораздельное мычание, и слёзы текли по щекам, и она не могла их остановить.
Вот оно, думала она. Вот оно. Пришла насладиться. Пришла посмотреть, как хозяйка жизни лежит в собственном дерьме. Пришла отплатить — за все пятнадцать лет, за пинки, за кляузы, за «блаженную дуру».
Заслужила. Сама заслужила.
Анна вошла в комнату.
Перекрестилась на угол, где не было икон — но она перекрестилась так, словно были.
И молча подошла к кровати.
Жанна Аркадьевна зажмурилась. Не могла смотреть. Не могла видеть, как эта женщина — эта тряпка, эта половая тряпка — смотрит на её позор.
Но Анна не смотрела.
Анна работала.
Она откинула одеяло. Размотала грязную простыню. Достала из сумки чистую — откуда? свою, наверное, свою принесла — и начала перестилать.
Жанна Аркадьевна лежала, не открывая глаз, и чувствовала, как её переворачивают — осторожно, бережно, как переворачивают ребёнка. Как протирают влажной тряпкой — тёплой, не холодной. Как меняют памперс — господи, откуда у неё памперс? — как надевают чистую рубашку.
Она не понимала.
Не могла понять.
Она открыла глаза и увидела лицо Анны — близко, совсем близко. Лицо было спокойным. Сосредоточенным. Без тени злорадства, без тени торжества. Просто — лицо человека, который делает работу.
— Вот так, — сказала Анна негромко. — Вот так. Сейчас покушаем.
Она достала из сумки банку. Открыла. Пахнуло кашей — тёплой, молочной. Детским запахом.
Анна села рядом и начала кормить её с ложечки.
Жанна Аркадьевна ела — и плакала. Слёзы текли по щекам, попадали в кашу, но Анна не обращала внимания. Просто кормила. Ложка за ложкой. Терпеливо. Молча.
Когда каша кончилась, она вытерла ей губы — мягкой тряпочкой, как ребёнку.
Потом достала из сумки книгу. Старую, потрёпанную, с крестом на обложке.
— Почитаю вам, — сказала она. — Ладно?
Жанна Аркадьевна не могла ответить. Не могла кивнуть. Только смотрела — и слёзы всё текли.
Анна открыла книгу и начала читать.
— «Придите ко Мне все труждающиеся и обременённые, и Я успокою вас. Возьмите иго Моё на себя и научитесь от Меня, ибо Я кроток и смирен сердцем, и найдёте покой душам вашим...»
Голос её был тихий, ровный. Она читала так, словно делала это каждый день. Словно это было так же естественно, как кормить и мыть.
Жанна Аркадьевна слушала — и впервые в жизни слышала.
Анна приходила каждый день.
Утром — до работы. Вечером — после. Мыла, кормила, меняла бельё. Читала Евангелие — по главе за раз, не больше. Иногда просто сидела рядом и молчала.
Она никогда не говорила о прошлом. Не напоминала о пинках, о кляузах, о «блаженной дуре». Не смотрела с торжеством, не вздыхала многозначительно. Просто делала — то, что нужно.
Жанна Аркадьевна не понимала.
Она лежала ночами, глядя в потолок, и думала: почему? Зачем? Что ей от меня нужно? Комната? Деньги? Какая-то выгода?
Но выгоды не было. Анна ничего не просила. Ничего не требовала. Просто приходила и делала.
Однажды — это было через месяц, или через два — Жанна Аркадьевна попыталась заговорить.
Речь возвращалась — медленно, по слогам. Первые слова были невнятными, но она старалась.
— По... чему? — выдавила она.
Анна посмотрела на неё.
— Что — почему?
— Ты... по-че-му... при-хо-дишь?
Анна помолчала. Потом сказала просто:
— Потому что вам нужно. Больше некому.
— Но я... я же...
Жанна Аркадьевна не могла произнести. Не могла выговорить то, что жгло изнутри. «Я же тебя топтала. Я же тебя унижала. Я же пятнадцать лет вытирала об тебя ноги. Почему ты здесь?»
Анна, казалось, поняла без слов.
— Это было тогда, — сказала она. — А сейчас — сейчас.
— Но... как... как ты мо-жешь?
Анна улыбнулась. Впервые за всё время — улыбнулась.
— Не я, — сказала она. — Не я могу. Он — может.
Она не уточнила, кто — Он. Не нужно было уточнять.
Жанна Аркадьевна отвернулась к стене и заплакала.
Плакала долго, беззвучно. Не от жалости к себе — от чего-то другого. От того, что не знала раньше и не могла назвать. Плакала — и чувствовала, как что-то внутри неё ломается. Что-то твёрдое, жёсткое, то, что держало её всю жизнь.
Анна сидела рядом. Не утешала, не гладила по голове — просто была рядом.
Весной Жанна Аркадьевна начала садиться.
Потом — вставать. С помощью, с поддержкой — но вставать.
Врач приходил раз в месяц, удивлялся: «Хороший уход. Редко такое вижу». Жанна Аркадьевна молчала. Не говорила, что уход — от соседки. От той, которую она пятнадцать лет называла «блаженной дурой».
К лету она уже могла дойти до кухни.
Сидела там, смотрела, как Анна готовит. Иногда — говорила. Речь восстановилась почти полностью, только левый угол рта ещё плохо слушался.
— Я была страшным человеком, — сказала она однажды.
Анна помешивала суп. Не обернулась.
— Все мы — страшные, — ответила она. — Пока не увидим.
— Что — увидим?
— Себя настоящих.
Жанна Аркадьевна долго молчала. Потом сказала:
— Прости меня.
Два слова. Впервые в жизни — эти два слова. Она никогда их не произносила. Никогда, ни разу за шестьдесят восемь лет. «Простить» — значит признать вину. Признать вину — значит быть слабой. А она не могла быть слабой.
Теперь — могла.
Анна обернулась. Посмотрела на неё — долго, внимательно.
— Давно простила, — сказала она. — Ещё тогда.
— Тогда — когда?
— Когда вы в первый раз на меня накричали. Много лет назад.
Жанна Аркадьевна не поняла.
— Как — тогда? Как можно было — тогда?
Анна пожала плечами.
— Обида — это яд. Если держать — сама отравишься. Я не хотела травиться.
Она говорила это просто, буднично — как говорят о погоде или о ценах на хлеб. Без пафоса, без торжества, без «я вам покажу, как надо жить».
И от этой простоты у Жанны Аркадьевны перехватило горло.
Осенью приехала дочь.
Первый раз за год. Вошла, огляделась, увидела чистую комнату, ухоженную мать, Анну у плиты.
— Это кто? — спросила она.
— Соседка, — ответила Жанна Аркадьевна.
— Сиделка, что ли? Сколько платите?
— Нисколько.
Дочь нахмурилась. Посмотрела на Анну с подозрением.
— А зачем тогда?
Анна не ответила. Жанна Аркадьевна тоже промолчала.
Дочь пробыла два часа. Попила чаю, поговорила о своих делах, пожаловалась на мужа, на работу, на детей. Про мать почти не спрашивала. Потом встала, чмокнула её в щёку и ушла.
У двери остановилась.
— Мам, ты бы завещание написала. А то мало ли что.
И ушла.
Жанна Аркадьевна сидела неподвижно. Смотрела в окно, за которым падали жёлтые листья.
— Вот, — сказала она наконец. — Вот что я вырастила.
Анна молчала.
— Я думала — у меня дети. Семья. Я думала — это главное. А оказалось...
Она не договорила. Не могла.
Анна села рядом. Взяла её руку — сухую, старую, в коричневых пятнах.
— У вас есть я, — сказала она.
Жанна Аркадьевна посмотрела на неё. На эту маленькую женщину с тихим голосом и тёплыми руками. На ту, которую она топтала пятнадцать лет. На ту, которая пришла, когда все отвернулись.
И впервые в жизни она поняла, что такое — любовь.
Не та, которую покупают. Не та, которую требуют. Не та, которую заслуживают.
© Сергий Вестник

Комментарии

Комментариев нет.