Повесть тридцать восьмая Борис Лавренев ГРАВЮРА НА ДЕРЕВЕ Часть 2/6 И как только это стало ясно ему, у него возникло желание еще раз посмотреть на гравюру, чтобы проверить свое впечатление. И он решил поехать завтра снова на выставку и взять с собой Елену. «Нужно хоть на несколько часов оторвать ее от повседневной будничной возни в замкнутом кругу. Это будет ей только полезно». Он опять сел на диван и углубился в журналы. 3 Проснулся Кудрин рано. На часах было четыре тридцать утра, но солнце северной майской ночи, на короткие часы ушедшее под горизонт, уже высоко стояло над крышами города, умытое росой; румяное и веселое, Зыбкий, струящийся свет лился сквозь тюль занавесок, сияющими квадратами распластывался на паркете, кружа в своих лучах хороводы серебристых пылинок. Взглянув на часы, Кудрин тихо встал с постели, стараясь не разбудить еще сладко спавшую на другой постели Елену. Накануне он лег спать, не дождавшись ее и не слыхал, когда она пришла. Ее серенькое будничное платье, небрежно скомканное, было брошено на спинку кровати. Щекой она плотно врылась в подушку, ровно дышала, и сон ее был спокоен, как сон человека, заслужившего отдых добросовестным трудом. Ступая на цыпочках, Кудрин подошел к шкафу, надел пижаму и вышел в столовую. Между рамами окна стоял глиняный кувшин с молоком. Кудрин налил стакан, отрезал ломоть черного хлеба и с удовольствием выпил молоко, сохранившее еще приятную ночную прохладу. Закусив, он ушел в кабинет заняться, как всегда, утренней гимнастикой. Эту привычку он приобрел в эмиграции. Живя в России, он никогда не думал о гимнастике. В революционных кружках молодежи, в которых прошла его юность, на гимнастику взглянули бы с пренебрежительной усмешкой, как на прихоть, недостойную революционера. После побега из Сибири, в первые месяцы жизни в Женеве, он поселился у старого мастера часовой фирмы «Лонжин». Мастеру было за шестьдесят, он был сед, но гибок и строен и, когда по утрам обливался во дворике по пояс ледяной водой, Кудрина удивляли его крепкие, налитые мускулы. На вопрос жильца, как ему удалось сохранить силу и здоровье до такого возраста, мсье лениво помял пальцами вялый и жидкий бицепс на руке Кудрина, присвистнул и произнес с сожалением: — Хе-хе! .. Нет гимнасток, мсье Кудринь... гимнастика Характерное отличие вашего народа. Сердца из стали, тела из желе. Вы всю жизнь думаете, как осчастливить мир, но не принимаете душа по утрам и не разминаете мускулатуры. От этого вы начинаете искать своего бога там, где его нет — в книжках. От неумеренного. пользования книжками у вас, кроме мускулатуры, размягчаются мозги, и в сорок лет вы заканчиваете жизнь, не успев спасти мир, но потеряв зубы и бодрость... Вы любопытный народ! Кудрин вспыхнул, ответил мсье Дениво колкостью насчет благополучного буржуа, которому мускулы заменяют мозг, но над словами швейцарца задумался и, приобрел пару небольших гантелей, стал тайком от хозяина заниматься по утрам гимнастикой. После переезда во Францию он не забросил. гимнастику. Она стала для него такой же необходимой привычкой, как для курильщика утренняя папироса. Проделав все упражнения, он принял в ванной холодный душ и, освеженный, чувствуя, как в теле играет каждый мускул и гудит взбудораженная кровь, вернулся в кабинет и сел за стол разбирать бумаги. Отложив одну, которая требовала срочного ответа, он взял лист из блокнота и стал составлять черновик. Занятый этим, он не заметил, как вошла Елена. Только в ответ на ее «доброе утро» он отложил перо и оглянулся. Елена вошла в ситцевом халатике, наброшенном на плечи. Стриженые волосы ее, смоченные водой, были гладко зализаны кверху. Солнечный свет розовел на полных оголенных руках и икрах ног. Она была красива красотой здоровой тридцатидвухлетней женщины, несколько пышной и громоздкой, но все же привлекательной. Но сама она презирала эту красоту, как что-то стеснительное, мешающее ей жить по установленным для себя законам. И она нарочно носила простецкую, зализанную прическу, мешковатые, бесформенные платья, подражала мужским манерам и всякий намек на то, что она интересна как женщина, принимала за оскорбление. И в брачных отношениях она была равнодушно-холодна, относясь к ним, как к неизбежной, но не увлекающей ее обязанности. — Что ты поднялся в такую рань? — спросила она, протягивая руку Кудрину. Она никогда не позволяла себе целоваться с ним утром, считая это излишней телячьей нежностью. — Что-то не спалось — ответил Кудрин. — Чай на столе! Иди, пей... Я сейчас оденусь. Кудрин вышел в столовую. Самовар шипел на покрытом клеенкой столе. Клеенка была старая, в пятнах, на самоваре застыли мутные натеки. Кудрин сжался. Он давно настаивал на замене этой испятнанной клеенки, прожженной в одном месте утюгом, — скатертью, но Елену это не волновало, как не волновало и то, что самовар был грязен и запущен. — Феня! — сказал Кудрин вошедшей домработнице, стараясь говорить спокойно, — вы не могли бы хоть раз в неделю почистить самовар?. Стыдно ведь на стол поставить. В захолустном трактире и то чище. Возьмите на кухню и приведите его в порядок. — Слушаю, — ответила Феня, недоуменно взглянув на хозяина и почуяв, что он с утра «не в себе». Она унесла самовар. Кудрин взял с тарелки кусок хлеба и стал делать себе бутерброд. Появилась Елена, уже одетая в свое затрапезное платье. — А где же самовар? — спросила она. — Я просил Феню вычистить его, он же в невозможном виде. Не можешь ли ты требовать от Фени соблюдения элементарной чистоты в доме? Право же, неприятно, когда на столе вместо самовара какой-то мусорный ящик. Елена округлила глаза. — Что это с тобой? С левой ноги встал?.. Подумаешь, какая важность, что самовар не начищен, как сапог. У Фени и без того хватает работы, и я не стану эксплуатировать человека для ежедневной чистки самоваров в твое удовольствие. У нее должно быть свободное время для политического развития... И что за беда? Внутри самовар чистый. Что ж тебе еще нужно? — Но противна же грязь... эта прогнившая клеенка времен очаковских и покоренья Крыма... плохо вымытые стаканы. Елена пристально посмотрела на Кудрина, прищурив веки. — Знаешь, что я тебе скажу, Федор!... Не полезно ли было бы тебе на некоторое время бросить твое канцелярское болото и пойти куда-нибудь на производство, к станку... орабочиться? Ты забюрократился, обмещанился. Кудрин отодвинул стакан и взглянул на Елену с сожалением: — Ты понимаешь, какой вздор ты говоришь?.. Если я хочу, чтобы у меня в доме была чистота, то я забюрократился? Елена с явным превосходством повела плечом: — Всегда начинается с чистоты, уюта, идут крахмальные скатерти, фарфор, потом нужна мебель красного дерева, бархатные портьеры, люстры. Потом к этому еще размалеванная дамочка, как у твоего Половцева, и, наконец, растрата, суд и вылет из партии... Самая обычная история! Кудрин расхохотался. —. А ты не можешь себе представить, что можно жить с чистыми скатертями, хорошими севрскими чашками, но без растрат и разврата? — Нельзя! Одно тянет другое. Со скатерти начинается, а под скатертью оказывается топь, которая затягивает... Мне противно видеть, что у тебя растут накопительские замашки, стремление к «красивой жизни». Кудрин промолчал, пока вошедшая Феня поставила на стол несколько отчищенный от потеков самовар. Когда она вышла, он сказал: — У меня накопительские замашки, а у тебя запоздалая и вредная отрыжка нигилизма. Твои якобы пуританские каноны ничего общего с большевизмом не имеют. Мы работаем и боремся за то, чтобы создать для всего народа, для всех трудящихся чистую, хорошую, комфортабельную жизнь. в которой все будет красиво. А ты проповедуешь отвратительное кривлянье. Ты не ведешь за собой, а приспособляешься к наиболее косному и отсталому, которое хочет продолжать сидеть в темноте и в грязи, в какой держал трудящихся капитализм... Однажды покойного Жореса на одном из съездов Интернационала упрекнули в том, что он приехал в вагоне первого класса и поселился в дорогом отеле. Он ответил, что посвятил свою жизнь борьбе за то, чтобы весь пролетариат. ездил в первом классе и мог жить в хороших отелях. И был прав. Если я честно делаю мое дело революционера и коммуниста, то хоть бы я спал на королевской золотой постели — это революции не повредит. Елена снова пожала плечами: — Да, если весь пролетариат тоже будет спать на королевских постелях. А пока этого нет... — Погоди, — перебил Кудрин, — я привел крайний пример. На сегодня, как сказал Маяковский, мне, кроме свежевымытой рубашки... чистого самовара и незадрипанной скатерти, ничего не надо. Это не роскошь, а гигиена. Мы внушаем рабочему классу, что лишь в нормальных и здоровых условиях жизни он сможет не только удержать власть, но и построить могущественное государство Советов. — Начинается законом гигиены, — упрямо повторила Елена, — а кончается скатыванием в мещанское ожирение и застой... и оставим этот бесполезный спор. Кудрин сердито замолчал, размешивая ложечкой сахар. Его неприятно укололо замечание Елены о «размалеванной дамочке» Половцева. Оно было злое и неверное. Артистка драматического театра Маргарита Алексеевна Бем, с которой профессор всюду открыто появлялся, как с женой, никак не подходила под грубую кличку, данную Еленой. Кудрин неоднократно встречал Половцева с Маргаритой Алексеевной, несколько раз заезжал вместе с ним к Маргарите Алексеевне домой и был приятно поражен каким-то особенным уютом и девической скромностью ее маленькой квартиры. В ней не было ничего от ненавидимых Кудриным мещанства и обывательщины. Две светлые, строгие комнаты, рояль, картины известных художников, в большинстве подарки авторов с надписями; почти хирургическая чистота и сама хозяйка, скромная, миловидная женщина с вдумчивыми серыми глазами, которая удивительно тактично и умно держалась с Кудриным, начальником Половцева по работе. В обращении Маргариты Алексеевны с большевиком, бывшим комиссаром гражданской войны, награжденным орденом Красного Знамени за штурм Кронштадта, не было ничего напоминающего поведение жен других специалистов, в домах которых приходилось бывать Кудрину, Там он встречал чаще всего затаенную боязнь или принужденно ласковое заискивание, желание угодить человеку; от которого зависела теперь служебная карьера мужей. В других случаях с ним держались настороженно и неловко, как будто опасаясь, что он вдруг выхватит шашку и начнет рубать буржуев. Хуже всего было там, где он чувствовал за фальшивыми улыбками спрятанное презрение к хаму, которого непонятная судьба вознесла на высоту, такую высоту, что приходится, поджимая от злости губы, но наружно вежливо принимать его у себя за столом. У Половцева он чувствовал себя свободно и просто, Маргарита Алексеевна не делала никакого различия между Кудриным и другими своими гостями и друзьями — крупными художниками, писателями, артистами, учеными. Обо всем, чем жила страна, она имела свое самостоятельное мнение, иногда положительное, иногда резко критическое, но без злорадства и всегда умное. Вначале Кудрин думал, что Маргарита Алексеевна просто повторяет слышанное от Половцева, но однажды в его присутствии она вступила в жестокий спор с профессором по поводу путей развития театра и в этом споре разгромила противника наголову. Эта самостоятельность и оригинальность мысли заставили Кудрина относиться к Маргарите Алексеевне с дружелюбным уважением. Бывая у нее, Кудрин не раз ловил себя на мысли, что он был бы очень рад, если бы у него дома была бы такая же непринужденная, свободная, культурная атмосфера. Он допил чай. Подошел к окну и выглянул. День был солнечный, прозрачный. «На выставку лучше всего будет поехать в полдень, когда будет побольше света»,— подумал он, взглянув на Елену и почувствовал по ее поджатым губам и напряженной позе, что она обижена происшедшим разговором. Он подошел к ней сзади и ласково положил руки на ее плечи. — Ты никуда не уходишь утром? — А что? — спросила Елена. — Я хочу проехать на выставку в зале поощрения художеств. Я вчера побывал там мимоходом, и мне понравилась одна работа. Хочу разглядеть ее повнимательней. Может, проедешь со мной? Елена сделала гримаску: — Картинки?.. Мне нужно к докладу подготовиться. Завтра на «Красной игле» ответственное выступление. — Но успеешь же вечером... Тебе не вредно встряхнуться. — Ну, если тебе это доставит удовольствие, — не возражаю. Только недолго. Вряд ли там есть что-нибудь доящее внимания. Буржуазные игрушки! Пустая забава! — Ладно! — сказал Кудрин. — Тогда я сейчас вызову машину на полдень. Он пошел в кабинет, но в дверях неожиданно обернулся. — Кстати, — внезапно спросил он, вспомнив шамуринскую гравюру, — ты читала «Белые ночи» Достоевского? — Нет, — ответила Елена, — А почему ты спрашиваешь? — Ничего, просто так, — сказал Кудрин, закрывая дверь кабинета. Он позвонил в гараж, заказал машину, положил трубку и несколько секунд постоял, как будто силясь вспомнить что-то нужное. Ему захотелось, прежде чем ехать на выставку, перечитать то место повести, к которому относилась гравюра. В молодые годы он читал повесть, но она как-то слабо удержалась в памяти. Дома Достоевского не было, но Кудрин вспомнил, что площадкой ниже живет молодой литературовед и критик, доцент университета Дергачев. Кудрин вышел на лестницу, спустился на этаж и позвонил, как было указано на двери, тремя долгими звонками. Дверь открыл сам Дергачев, пухлый, холеный, немного косящий одним глазом. Узнав о цели прихода Кудрина, он любезно вынул из книжного шкафа томик Достоевского и вручил гостю. Поблагодарив, Кудрин вернулся к себе и, сев в кресло у окна, стал искать нужное место. Найдя его, он медленно, вполголоса прочел его себе вслух: «...Вдруг со мной случилось самое неожиданное приключение. В сторонке, прислонившись к перилам канала, стояла женщина; облокотившись на решетку, она, по-видимому, очень внимательно смотрела на мутную воду канала. Она была одета в премиленькой желтой шляпке и в кокетливой черной мантильке. «Это девушка, и непременно брюнетка», — подумал я. Она, кажется не слыхала шагов моих, даже не шевельнулась, когда я прошел мимо, затаив дыхание и с сильно забившимся сердцем. «Странно! — подумал я,— верно, она о чем-нибудь очень задумалась», и вдруг я остановился как вкопанный. Мне послышалось глухое рыдание. Да! я не обманулся: девушка плакала, и через минуту еще и еще всхлипывание. Боже мой! У меня сердце сжалось. И как я ни робок с женщинами, по ведь это была такая минута!.. Я воротился, шагнул к ней и непременно бы произнес «Сударыня!» - если б только не знал, что это восклицание уже тысячу раз произносилось во всех русских великосветских романах. Это одно и остановило меня. Но покамест я приискивал слово, девушка очнулась, спохватилась, потупилась и скользнула мимо меня по набережной. Я тотчас же пошел вслед за ней, но она догадалась, оставила набережную, перешла через улицу и пошла по тротуару. Я не посмел перейти через улицу. Сердце мое трепетало, как у пойманной птички». Кудрин дочитал и положил книгу на подоконник. Это окно кабинета выходило на соседний пустырь. За пустырем ровной, скучной стеной тянулись дома; над домами в голубоватой дымке мерцала золотом игла Петропавловской крепости, За ней, невидимая из окна, широко разлеглась меж берегов Нева, а дальше в центральной части города, окаймленные чугунными кружевами решеток, протекали речки и каналы петровского парадиза. Кудрин закрыл глаза, и в красноватой мгле с жестокой ясностью перед ним появилась черная решетка, серо-сиреневая, стылая вода, глухая стена с трупными пятнами отсырелой штукатурки. Беловато-зеленым пятном мелькнуло скорбное лицо девушки. Он почти физически ощутил этот траурный, странный пейзаж. Внизу заревела автомобильная сирена. Водитель давал знать о себе. Кудрин позвал Елену, подал ей пальто, и они спустились на солнечную, весело шумящую улицу. 4 На выставке, как и предполагал Кудрин, народу, несмотря на праздничный день, было немного. Графика не пользовалась популярностью у зрительской массы. В большом зале едва насчитывалось три десятка посетителей. Присматриваясь к ним, Кудрин заметил среди нескольких обывателей неопределенного вида и профессии, то рассеянно, то растерянно глядящих на экспонаты, — группку стриженных по-мальчишески девчушек, в коротеньких по моде юбочках, открывающих худосочные питерские. ноги. Кудрин с первого взгляда узнал их. Это были представительницы той категории «восторженных», которая обожает всякое искусство. Обожает бестолково, Но совершенно бескорыстно и пламенно. Таких девушек всегда можно было встретить на премьерах театров, на концертах отечественных и иностранных музыкальных знаменитостей, в студиях художников, в обществе молодых длинноволосых лирических поэтов, всюду, где так или иначе склонялось слово «искусство». Не сеющие и не жнущие, питающиеся бог знает чем, а главным образом воздухом, эти девушки порхали везде, как беспечные птицы, гордясь своей соприкосновенностью с искусством и его представителями, с беспечной легкостью и бездумностью становясь мимолетными подружками поэтов и художников, не.претендуя ни на что, кроме полусвета задрапированной лампочки в мастерской молодого художника или романтическом логове поэта. Несколько бутербродов, рюмка недорогого вина, порция пылких поцелуев давали им полную радость бытия. Они кучкой блуждали по выставке, чирикая по-воробьиному, о художниках говорили с почтительной нежностью, называя своих друзей уменьшительными именами: «Это Васина работа прошлой осени» или «Петруша при мне резал эту гравюрку». Их блужданье и чириканье напомнило Кудрину Париж. Такие же шаловливые, беззаботные, ничего не требующие мидинетки прибегали в обеденный час в промозглые парижские мансарды, принося своим рыцарям, которые питались чаще всего запахом макового масла и надеждами на славу, более питательные субстанции, вроде жареных каштанов или нескольких сарделек, добытых на трудовые крохи. Они также называли своих возлюбленных уменьшительными именами и гордились каждым их успехом, бегая по мастерским и выставкам, готовые вцепиться в глаза каждому, кто посмеет неодобрительно отозваться о кубической мазне Ги или Октава. И Кудрин с легкой грустью и нежностью вспомнил, что, когда он выходил после трудного рабочего дня из электромеханической мастерской, на Авеню де ла Мотт Пике под газовым фонарем, кутаясь в пальтишко на рыбьем пуху от вечернего тумана над Сеной, его самоотверженно ожидала каждый вечер такая же ласковая подружка, худенькая большеротая девчушка со странным для русского слуха именем Селимены. Она вела его в таверну «L'Аmiral», где они наспех закусывали, потом провожала до мастерской мэтра. Оставив Кудрина там, Селимена уходила к нему в мансарду готовить ужин. И когда Кудрин возвращался, измазанный углем и красками, Селимена заботливо поила его жидким кофе, гасила лампочку и беззаботно ныряла под истертое одеяло. Эта веселая, как птичка, ласковая девушка прошла рука об руку с Кудриным через годы его парижской жизни, и когда он уезжал в семнадцатом году, сорванный с места ветром революции, она провожала его на вокзале и плакала в рукав его пальто, как жена и товарищ. Тронутый этим воспоминанием, Кудрин искоса посмотрел на шедшую рядом с ним Елену Она шла размашистой мужской походкой, смотря на экспонаты выставки неподвижным; сонно-равнодушным взглядом, в котором выражалось нескрываемое презрительное недоумение: к чему все это? Она считала, что искусство — удел людей, неспособных к полезной созидательной работе. Такой работой она считала ту, которую делала сама. Все, лежащее за пределами этой работы, было достойно в лучшем случае хронической усмешки, в худшем — презрения. К живописи и скульптуре она относилась еще со снисхождением, поскольку эти жанры можно было утилизировать для повседневных задач агитации и пропаганды. Музыка, опера, балет были ей совершенно непонятны и чужды. Среди выставленных работ ее внимание и одобрение вызывали те, которые раздражали и злили Кудрина, рождая в нем отвращение. Ее пренебрежительный взгляд оживился и даже утратил сонное выражение, когда она увидела на одном из стендов большой рисунок углем, под которым стояла подпись, знакомая Кудрину по бесконечным репродукциям выполненных художником портретов вождей революции. По ремесленному бездушию и фотографической зализанности эти портреты очень напоминали лица на вывесках провинциальных парикмахеров, но инстанции, которые занимались снабжением различных учреждений и организаций такими портретами, печатали их в сотнях тысяч экземпляров, и уныло унифицированные на один лад лица смотрели со стен дворцов культуры, театральных фойе, клубов, залов заседаний, не узнаваемые даже теми, кого они изображали. Рисунок на стенде изображал первомайскую демонстрацию на Невском проспекте. За первым рядом демонстрантов по проспекту была густо размазана грязноватая масса, похожая на паюсную икру, в которую были густо вклеены квадратики и прямоугольники киновари, изображающие знамена и плакаты. Нарисовано все было небрежно, убого. То ощущение внутреннего подъема и мощного единого движения человеческой массы, одухотворенной общим порывом, которое должно было воздействовать силой искусства на зрителя, — отсутствовало в этой скучной мазне. Кудрину стало противно. Елена повернулась к нему и с удовлетворенной улыбкой сказала: — Вот единственная картина, которую можно считать нашей на этой выставке. Все остальное ерунда. — Тебе нравится? —. жестко и зло спросил Кудрин. — Очень хорошо! — ответила Елена. — Посмотри только, какая масса народа, как ярко горят знамена. Чувствуешь мощь освобожденного от эксплуатации пролетариата. Хочется вмешаться в ряды и идти вместе с ними. А раз есть заражающее, агитирующее начало, значит, картина выполняет свое назначение. Кудрин ощутил спазму в горле и внезапно хрипло сказал: — Прежде всего это не картина, а рисунок углем... А потом, неужели ты не видишь, не чувствуешь жалкого бездушия, лживости и халтурного отношения к творчеству. Эта мазня ни пролетариату, да и никому вообще не нужна. Елена удивленно посмотрела на него: — Почему ты так злишься?.. У тебя даже губы трясутся. Что тебе сделал этот художник? Чем он плох? Кудрин понимал, что нелепо срывать раздражение на Елене, когда оно было вызвано художником, но в то же время Елена представилась ему как бы союзником этого ремесленника и подобных ему, малюющих «революционные» сюжетики с той же циничной лихостью, с которой до революции малевали апельсинные закаты и натюрмортики с убитыми утками для обывательских столовых. И он, еще больше закипая, ответил: — Если ты ничего не смыслишь в искусстве, то уж смотри молча и не высказывайся. Ты видишь тут мощь пролетариата., и подъем, и вдохновение, и еще черт-те что... А я вижу плохой, невежественный рисунок, халтуру, в которой ни признака мастерства, ни ответственного отношения к творчеству, ни уважения к народу, для которого якобы эта пакость пишется. Это растление творчества. Елена вспыхнула: — Что за тон у тебя? Почему я должна молчать? У меня есть право на мое суждение. Суждение рядового зрителя, не такого высокого знатока, как ты, — она насмешливо подчеркнула слово «знаток». — И я удивляюсь твоему наскоку... Кудрин смутился. Елена, конечно, была права, .отчитав его. Чтобы скрыть это смущение и разрядить атмосферу, он предложил: — Хочешь, я покажу тебе единственную на этой выставке работу, которая достойна называться искусством? Пойдем! И он быстро пошел к тому стенду, где висела шамуринская гравюра. Елена, не торопясь, последовала за ним и подошла, когда он уже снова был во власти странного обаяния этой вещи. — Вот, смотри! — указал он на гравюру. — Это делал настоящий художник. Это подлинное. Елена внимательно смотрела на гравюру. Губы ее чуть раскрылись, и в лице появилось выражение напряженного раздумья, от которого даже сошлись ее крутые брови. Казалось, она трудно решала сложное внутреннее недоумение. Ио понемногу выражение недоумения сменилось насмешливой отчужденностью. — Это? — переспросила она. — Да, это! Она криво и насильственно усмехнулась: — Должно быть, ты прав и я решительно ничего не понимаю в искусстве... Особенно в таком искусстве... Что это значит? — спросила она, ткнув пальцем почти в стекло гравюры. — Как что? — переспросил Кудрин. — Это иллюстрация к одному из проникновеннейших произведений нашей литературы, к «Белым ночам» Достоевского. Елена усмехнулась еще раз: — Я уже сказала тебе, что я не читала Достоевского .Да и не стремлюсь, судя по тому, что слышала о нем на партийных курсах... И то, что я вижу здесь, — меня не трогает. Изображена кисейная барышненка, терзающаяся страданиями любви, Нам чужды и эти страдания, и такая любовь. Мы не станем из-за любовных переживаний стоять у речки и думать: броситься ли в воду или купить на пятак в аптеке уксусной эссенции. Мне только смешна эта картина. Она говорила громко. Пять-шесть художественных девчушек и два скучающих обывателя, услыхав ее голос, подошли и вслушивались, — девушки со скептическими улыбочками, посетители благоговейно разинув рты. Кудрину стало смешно. — Тебя принимают за пророчицу, — тихо сказал он и добавил громче: — Я ведь говорю тебе не о содержании гравюры. Когда я впервые увидел ее вчера, моей первой мыслью тоже было: «не наше искусство»... Больше того! Если хочешь — прямо враждебное нам искусство... Снаряд, выпущенный по нашим позициям, и снаряд тяжелый потому, что вещь чрезвычайно талантлива и потому вдвойне опасна. Но она неотразимо притягивает своим большим мастерством. Елена еще раз взглянула на гравюру и отвернулась. — А меня нисколько не притягивает. Пусть то, что ты обругал. мазней, менее талантливо, чем эта гниль, но оно возбуждает во мне сочувствие изображенному, помогает организовать сознание в духе наших идей, и мне пока этого достаточно... Кудрин махнул рукой. — Знаю!.. Слыхал! Хоть три сопливеньких, да своих. Но дело в том, что эту гнусную и реакционную теорийку придумал сам сопливенький для оправдания своего существования... Это паскудная ложь! .. Нам не сопливые нужны! В искусстве нам нужны мастера с более честными и более сильными талантами, чем мастера капиталистического мира, где искусство служит богу злата. Только силой нового, нашего искусства мы сможем победить старое. — Но у нас таких мастеров еще нет, — сказала Елена. — И поэтому ты считаешь возможным одобрять и плодить халтурщиков и приспособленцев, которые дискредитируют наше искусство? Не ответив на его вопрос, Елена в свою очередь спросила: — Объясни мне, пожалуйста, чем ты так восхищен в этом произведении? Художественные девушки и обыватели придвинулись вплотную. Видимо, их заинтересовал спор. —Хорошо! — сказал Кудрин. — Об этом я думал вчера и повторю тебе сейчас. Я сравниваю эту вещь неведомого художника с вещами художников весьма маститых и широко известных по околачиванию порогов в передних всяких руководящих органов и товарищей, которые выпрашивают заказы и подрабатывают. Все они до мозга костей «гражданины», все, как мумия бальзамом, пропитаны революционным мировоззрением и «диалектическим материализмом», хотя понимают в нем меньше, чем свинья в апельсинах. Они тебе в течение месяца отшлепают на саженном полотне что твоей душе угодно. Расстрел так расстрел, заседание так заседание, борьбу за что угодно или против чего угодно, лишь бы исправно платили. И все это пишется без всякого соприкосновения с натурой, по плохим фотографиям, наспех, с великолепным презрением к серости заказчика, который в искусстве «ни бе ни ме» и слопает все, что ни подадут проворные попутчики... И вот — эта гравюра. Ее автор наверняка не обивал ничьих порогов и ни в чем не клялся. Сидел над досками, не разгибая спины, может быть — впроголодь, но работал честно и правдиво.. А откуда это тебе известно? — сухо осведомилась Елена. — Вижу по качеству работы... Все же я был художником,— с внезапной горечью ответил Кудрин, — и вот то, что я увидел здесь, поразило меня. Я знаю, что по духу автор этой гравюры чужд нам, даже, возможно, открыто враждебен. Но посмотри, с каким настоящим пафосом и силой он выразил безысходную обреченность свою и своего класса. Тупик, и за ним только пропасть, только эта зловонная глубина канала. Выхода нет!.. В этом творческом взлете, в яркости передачи внутреннего движения человеческой души, мысли, в концентрации чувства и есть подлинное искусство. Вот .почему я ставлю эту глубоко чуждую мне всем своим направлевещь выше всех вот этих грошовых «октябрин в клубе», «Калинычей на родине» и прочего ремесленничества. Здесь искусство — там малярство. Одна из художественных девушек с рыжей челочкой на лбу захлопала в ладоши. Кудрин обернулся. — Здесь, гражданка, не театр... Держите ваши эмоции при себе, — сказал он, покраснев. Елена смотрела на него с обидным сожалением. — Зашился, Федор! — протянула она не то с досадой, не то с удивлением. — Едем лучше домой. Больше здесь смотреть нечего, а сговориться мы не сговоримся. Как бы твои теории не довели тебя до плохого. — Ладно, поедем, — ответил Кудрин, остывая. Они прошли мимо шептавшихся девушек и стали спускаться по лестнице, Вдруг Кудрин остановился: — Подожди меня минутку в машине, Елена. Я сейчас... — Что ты еще затеял? — спросила она уже тревожно. — Пустяки! Один вопрос... Он взбежал по ступеням обратно и подошел к кассирше. — Простите за беспокойство... Какая цена номера триста шестьдесят девять? Автор Шамурин. Мысль приобрести эту гравюру пришла ему в голову совсем неожиданно, пока он спускался к выходу. Зная, что цены на современные картины и гравюры невысоки, он подумал, что не сделает никакой бреши в бюджете, приобретя вещь, которая украсит его пустой кабинет. Кассирша предупредительно открыла каталог с отметками цен, перелистала его и подняла на Кудрина блеклые глаза человека, обиженного жизнью и осужденного на тоскливое сидение .за столиками выставок. Видимо, сама удивляясь непредвиденному обстоятельству, она робко сказала: — Извините, гражданин!.. Не продается! — Как не продается? Почему? — опешил Кудрин. — Не знаю... Вот написано: «Не продается. Собственность художника». Кудрин помолчал секунду, соображая. — А адрес художника вам известен? Кассирша открыла лежавшую слева от нее ученическую тетрадку, порылась в ней и, наконец, назвала Кудрину глухой переулок в конце Мойки, там, где над нефтяной радугой воды, в течение столетий, могучей дугой выгнулась великолепная арка Деламота. Кудрин записал адрес и сбежал вниз. Что у тебя там? - встретила его Елена. Курьезная история, - ответил он, я хотел приобрести эту гравюру, но вопреки ожиданию она не продается. Ку-пить??? Да ты совсем свихнулся, Федор. Право, тебя надо вздрючить. Картинками задумал украшаться? И какими!.. Зачем? Кудрин не ответил. Машина быстро летела к Невскому, свистя покрышками по свежим торцам мостовой, и задержалась на перекрестке. Кудрин услыхал, что его окликают с тротуара. Подняв голову, он увидел Половцева, машущего ему рукой с тротуара. Рядом с ним стояла Маргарита Алексеевна в легком весеннем пальто с кротовым воротником и в лиловой фетровой шляпке. Кудрин снял кепи и поклонился Маргарите Алексеевне. Половцев подошел к машине, поздоровался с Кудриным . и Еленой, широко отмахнув вбок шляпу. — Дорогой шеф, куда вы пропали? — заговорил Половцев, — Я звонил вам без результата и уже собирался ехать к вам, Утром мне позвонил дежурный по управлению. Есть телеграмма на ваше имя из Москвы. На завтра в малом Совнаркоме рассмотрение нашей дополнительной сметы. Значит, надо сегодня выезжать. — Да? .. Вот это отлично! Прокатимся, встряхнемся, — сказал Кудрин, обрадованный перспективой побывать в Москве. — Я уже заказал билеты, — продолжал Половцев.— Вечерком прямо приезжайте на вокзал. — А сейчас вы куда? — Да вот собирался на траме к вашей милости, а теперь остается направить стопы домой. — Тогда садитесь. Я вас довезу, что ж вам пешком мотаться? — Мерси!.. Рита!. — позвал Половцев. Маргарита Алексеевна сошла с тротуара и направилась к машине. Кудрин открыл дверцу. — Познакомьтесь... Маргарита Алексеевна Бем... Моя жена — Елена Афанасьевна. Знакомя женщин, Кудрин с любопытством посмотрел на Елену. Она небрежно пожала затянутую в серую замшу руку актрисы и окинула ее с ног до головы отчужденным взглядом, каким смотрела вообще наженщин, не имеющих партбилета, которые, по ее мнению, были только бесполезными самками, то есть той.породой, которую Елена считала ненужной и тормозящей развитие революции. «Вот ты какая! — казалось, говорил этот взгляд.— В шелку и мехах, и губы подкрашены, и красива, а все же это не меняет дела и для меня ты существо низшей породы». Этот взгляд Елены подметил и Половцев и незаметно лукаво подмигнул Кудрину. Машина тронулась, и сейчас же Половцев заговорил о всяких будничных пустячках, чтобы рассеять ощущение возникшей неловкости и избавить женщин от необходимости разговаривать. Он без умолку болтал до самого дома, перескакивая с предмета на предмет. — Значит, вечером на вокзале, — повторил он, помогая Маргарите Алексеевне выйти из машины. — Да, конечно! Профессор помахал рукой вслед машине. Кудрины ехали молча. День после вчерашнего холодного ветра потеплел, и голубой, упругий майский. воздух обвевал лица теплым и нежащим дыханием. На мосту Елена разжала строго стиснутые губы. — Это и есть любовница твоего спеца? — спросила она. Кудрин возмутился. — Почему «любовница»? — сурово спросил он.— Неужели то, что она .живет с человеком, не записав своих отношений на бумажке, делает ее недостойной уважения. Фактический брак признается нашим законом, как и зарегистрированный. Я думаю, что твоя фраза неуместна в устах члена партии. Елена вдруг зло усмехнулась: — Ого! Вижу, что ты, кажется, втрескался: хороша кошечка! Духи, наряды, чулочки, драгоценности... Шикарно отбить любовницу у спеца... Но когда сядешь на скамью подсудимых, на меня не рассчитывай. Кудрин обернулся и поглядел на Елену так, словно впервые увидел женщину, с которой прожил много лет. — Никогда не думал, что ты так ограниченно злобна, — сказал он, подчеркивая с каким-то удовольствием обидные слова, — Стоит слегка поскрести — и из-под партийного билета, из-под тоненькой пленки заученных истин вылезает самая обыкновенная баба. Елена не ответила, и до самой квартиры они ехали молча. У ворот Елена сказала мужу: — Если тебе не нужна машина, пусть товарищ Григорий отвезет меня. Мне нужно заехать к Семену. — Пожалуйста, — ответил Кудрин, вылезая из машины, и, не оборачиваясь, вошел в подъезд. 5 На вокзал Кудрин приехал за три минуты до отхода скорого. Заграница приучила его к этой точности, и он не терпел российской привычки являться на вокзал со сверточками и кулечками за полчаса, томиться и ждать спасительного третьего звонка. Половцев уже расположился в купе, обложенный купленными на дорогу в киоске газетами и журналами. На столике горела лампа в бронзовом колйачке, постели постланы, и кругом был привычный комфорт международного вагона. Кудрин бросил портфель на верхнюю койку и сел рядом с профессором. — Есть что-нибудь новенькое? — спросил он Половцева, указывая на журналы. — По нашей части ничего... Есть одна занятная статья в «Рабочем и театре». Но для вас театр материя неинтересная. Впрочем, хотите — читайте. — Нет! — отстранился Кудрин. — Это действительно для меня. Я с театром прочных связей не имею. — На том свете, если верить бабушкам, вам, дорогой шеф, будут колоть язык горячими булавками, — засмеялся Половцев, смутив Кудрина, который понял, что, сам того не желая, попал в чувствительное место профессора. — Честное слово, Александр Александрович, я вовсе не хотел... — начал он, но Половцев остановил его: — Верю, верю... Не оправдывайтесь, а то хуже будет. Поезд, ускоряя ход, громыхал и звякал на выходных стрелках. В купе вошел проводник и, отобрав билеты, принес два стакана чаю с печеньем. Кудрин сел пить чай, а Половцев, усмотрев в коридоре какую-то привлекательную попутчицу, тотчас же отправился, как он выразился, на «буровую разведку», Отхлебывая тепловатый чай, Кудрин смотрел через зеркальный прудок оконного стекла на несущиеся мимо тусклые оранжевые огоньки предместий. За тощими осинами перелеска показались черными призраками фабричные трубы. Поезд, лязгая, пронесся мимо деревянной платформы, на которой одиноко стоял дежурный в красной фуражке, с фонариком, мигающим от вихря, поднятого вагонами. Промелькнула надпись «Фарфоровский пост». За этой надписью, за домиком полустанка, в ночи разлегся массивными корпусами, сверкая глазами окон, завод, заложенный еще Ломоносовым, основное и самое мощное предприятие треста. Кудрин вгляделся в темноту. Над корпусами стояло розоватое зарево печей, отражаясь в низких лохматых тучах. Кудрин удовлетворенно вздохнул, как хозяин, который обнаружил, что в хозяйстве царит порядок и все идет по налаженным рельсам. В купе вошел Половцев. — Ну как ваша буровая разведка, Александр Александрович? — усмехнулся Кудрин. — Неважно, — поежился профессор, — порода твердая, руда залегает на большой глубине, разработка невыгодна, — сказал он серьезным тоном инженера, докладывающего о произведенной разведке. — Давайте, Федор Артемьевич, проглядим еще разок матушку-смету и прикинем, что можно уступить совнаркомцам, а что будем отстаивать на живот и на смерть. Иначе нельзя... Не запросишь — не вырвешь! Он вынул из портфеля разграфленные листы сметы и разложил их на диване между собой и Кудриным. — Номер первый, — продолжал он, — капитальное переоборудование гончарного цеха... Отстаивать? — Конечно| — ответил Кудрин. — На этом пункте я не сдамся. Мы от заграницы на триста лет отстали... Срамота! — Добро!.. Смена электрооборудования? — Поставьте птичку, — ответил Кудрин, — тут, видите, какое соображение... Хоть и моторы при последнем издыхании и проводка гнилье, но годика два еще будем на тришкин кафтан латки ставить домашними средствами... А к тому времени наша промышленность начнет давать отечественные электромоторы. Иначе придется валюту бросать. — Ладно! — Автоматическое перо Половцева вывело против графы аккуратную птичку. Они постепенно перебрали пункт за пунктом всю дополнительную смету, иногда молча соглашаясь, иногда вступая в спор. Наконец Половцев сказал: — Слава Марксу и Энгельсу — последнее. Ну это, я думаю, можно отдать без обсуждения. Он с видимым облегчением сложил листы и сунул их в портфель. — Спать?! — произнес он полувопросительно-полуутвердительно и, не ожидая ответа Кудрина, снял пиджак и развязал галстук. Поезд, замедлив ход, переползал через Волхов по дряхлому, вздрагивающему мосту. Кудрин забрался на верхнюю полку, Через несколько минут, он услыхал снизу голос Половцева: — Разделись? — Да! — Можно гасить свет? — Пожалуйста! Щелкнул выключатель, и купе озарилось слабым и нежным голубым огоньком ночника. Кудрин вытянулся во весь рост, радуясь свежести чистого, чуть приивающего хлором белья. Внизу чиркнула спичка, и он уловил ароматный медовый запах иностранного табака. Технический директор имел привычку перед сном выкуривать «на закуску» английскую сигаретку после того, как весь день тянул, не выпуская мундштука изо рта дым «Сафо». И словно с этим чужим, приторным ароматом пришло воспоминание о незаконченном споре, Кудрин приподнялся на локте и спросил: - Вам спать не очень хочется? . — Мгм,— промямлил Половцев, наслаждаясь курением. — Тогда поболтаем... Не возражаете? — Угу — донеслось снизу, — И вот о чем... Помните позавчерашний разговор, О Туткове... алиментах... мещанстве.? — Ага! — Вернемся к нему... Знаете, что меня поражает в вас, Александр Александрович?.. В вас, да и вообще во многих специалистах, пришедших работать с нами. Ведь умные же вы люди! Ум у вас тренированный поколениями, гибкий, иногда до отвращения гибкий. Но как только доходит дело до политической темы, вы... как бы сказать повежливее... ну сразу... тупеете, что ли? — Благодарю за любезность. — Половцев сразу обрел способность изъясняться членораздельно. — В каком же это смысле? — Да в самом прямом. Вот вы способны развивать передовые идеи и в механике, и в физике, и в музыке разбираетесь, и в театре, и можете подать дельную мысль, а как коснется политики, общественных дисциплин... тпру. Черт знает, в чем тут причина? То ли в полном отсутствии политического воспитания в дореволюционных школах и высших учебных заведениях... то ли еще в чем? И самое забавное, что вы не только в революционных, но и в реакционных идеях ничего не смыслите. Стоит с вами заговорить на общественно-философском языке, вм сразу порете чушь! — Это когда же вы заметили? — А тогда же!.. Вы вот упрекнули меня, то есть нас, большевиков, партию, что мы обманули мещан невыполнимыми посулами и теперь негодуем на них за то, что они сразу хотят жить по программе максимум обещанного. — Угу, — односложно подтвердил профессор. — Ио ведь чепуха же это! Чепуха!.. И в самой постановке вопроса. Когда мы обещали что-нибудь мещанам? Где? Да разве самый наш выход на сцену мировой политики не был с первого часа войной и вызовом мещанству? Если мы что-нибудь обещали, то обещали своему классу, пролетариату. И этот наш класс отлично понимает наши затруднения и сознательно идет на лишения, ограничивает себя во всем ради будущего, пока не изменятся общие условия, пока не утвердится прочна советская система... А мещанам мы обещали только, что мы их истребим, и это обещание сдержим, как и остальные. — Хм, — отозвался Половцев, пыхнув дымом,— отлично! Хорошо уж то, что вы признаете нас не дураками. И то, что я говорю, не так глупо, как может показаться попервоначалу. Я способен понять, что вы давали обещания пролетариату, а не кому другому. Но, во-первых, этого пролетариата, то есть рабочего класса, в нашей стране, с ее косолапой кустарной промышленностыо, имеется по самой благожелательной переписи два с половиной — три миллиона на сто сорок миллионов населения вообще. — Что же, по-вашему, все остальные сто тридцать семь — мещане? .— Избави бог, — ответил после паузы Половцев,— с этого счета приходится сбросить миллионов девяносто крестьянства. Крестьянство загадочно... Нет, погодите бросать мне упреки в отрыжке славянофильского мистиизма, утверждающего таинственную духовную миссию русского мужика, который должен очистить мир от скверны. Мое положение не истекает из формулы: «умом России не понять». Крестьянство двойственно. С одной стороны, собственнические инстинкты и страсть к накопительству, к кубышкам в подполе — от мещанства. С другой, у крестьянства есть своя суровая и способная на самоограничения этика. А люди, способные на самоограничение, не мещане. Отличительная черта мещанина понимать свободу как разнузданную анархию, как синоним «все позволено». Самые отъявленные и паршивые мещане — анархисты и их духовный папаша людоед Ницше. Крестьяне не терпят анархистов, исключая батьку Махно, на что были особые причины, пока украинские мужички не разобрались в том, что батько вообще не политик, а сволочь. И крестьяне никогда не будут читать Ницше... Так вот сбросим со счетов мещанства крестьян... Остается... — Остается, — перебил Кудрин с веселым и злорадным смехом, — третье сословие, умственная прослоечка, ваш брат, интеллигенция. С чем вас и поздравляю. Половцев завозился внизу. — Не торопитесь поздравлять, уважаемый шеф, не торопитесь, Вперед батька в пекло прыгать не стоит... Прежде всего — что такое интеллигенция? Кудрин расхохотался. Профессорская метафизика?! Что есть веревка-вервие? Нет, не метафизика. Пустил проклятый памяти Пьер Боборыкин дурацкое словцо, и на радостях стали его лепить направо и налево, не задумываясь о логике. У нас царствует убеждение, по если человек обучился сморкаться в носовой платок и состоит в союзе совторгслужащих, то он чистый интеллигент. Абсолютнейший и вреднейший вздор!.. Полная путаница понятий... Да вот вам пример. На днях пришлось читать в «Известиях» статью Заславского об одном судебном процессе. Ведь, кажется, квалифицированный журналист. А пишет что: «Обвиняемый — интеллигент по происхождению, сын зубного врача». А? Каково! Если индивидуум имел счастье вырасти по соседству с ведром, куда его папаша бросал вырванные зубы, — он интеллигент... А начальник нашего конструкторского отдела Бурков, умница, талант, автор научных трудов не интеллигент? Почему? Потому, что происходит от обыкновенного слесаря? — Бросьте, Александр Александрович! Вы запарились, — сквозь смех сказал Кудрин. — Нет, не запарился! И не брошу! Если бы на скамье подсудимых сидел Бурков, тот же Заславский написал бы: «подсудимый по происхождению рабочий». А Бурков в десять тысяч раз больше интеллигент, чем неведомый отпрыск зубного врача. — Не пойму, что вы стремитесь доказать? — Погодите, — Половцев замолчал и вдруг выругался: — Черт подери, раздразнили вы меня, придется опять закурить. Он зажег спичку, затянулся и продолжал: — Знаете, Федор Артемьевич, сколько у нас сейчас подлинной интеллигенции в высоком смысле этого слова? Ничтожная горстка. Кто интеллигент? Тот, кто несет в жизнь или сам создает интеллектуальные ценности, движет вперед культуру. Человек науки, инженер, врач, художник, педагог. А мы стали называть интеллигентом любого Акакия Акакиевича, который сидит на входящих и исходящих и вечерами ходит в кино смотреть «Атлантиду» и «Тайны Нью-Йорка». Огромная группа, выполняющая подсобные функции, выполняющая волю высшего интеллекта, еще не имеет права на звание интеллигенции. — Договорились!— сказал Кудрин. — Весьма допотопно получается... Спартиаты и плоты. — А я слов не боюсь, — огрызнулся Половцев.— Если бы проводимое мной разделение лишало эту группу какой-либо части гражданских прав — это было бы допотопно. Но я лишаю ее только незаконно присвоенного звания, Вы же лишаете некоторые группы населения не только права именоваться гражданами, но и многих существенных материальных и прочих прав и не считаете это допотопным. Так вот, я хочу сказать, что вышеназванная категория промежуточных индивидуумов и является подлинным источником контингентоз мещанства. — Ха-ха-ха! — расхохотался Кудрин. — Изрек — и доволен... Ну, а скажите, мудрец, вот я, Федор Кудрин, сорока двух лет от роду, сын железнодорожного машиниста, член партии, — кто я, по-вашему? Пролетарий? Интеллигент? Мещанин? — Повторяю, происхождение не играет роли. Но прежде всего каждый член партии — интеллигент, поскольку вся его деятельность направлена на разрешение общественно-философских проблем и практическое применение их в государственной и общественной жизни... А помимо партийной принадлежности, у вас есть какая-нибудь специальность? — Механик-монтер. — А еще? — Художник, — совершенно неожиданно для себя ответил Кудрин. — Значит, прямой, явный и окончательный интеллигент. — Это что же: плохо или хорошо? — спросил Кудрин с деланной усмешкой, досадуя на себя за внезапно вырвавшееся слово. — По-моему, хорошо... Не знаю, как по-вашему. Вы. же вбили себе в голову и продолжаете вбивать народу, что все беды идут от интеллигенции, не уясняя себе, да что же представляет собой этот страшный жупел. — Ну, это вы, Александр Александрович, попросту клеветнически врете. Нашей интеллигенцией, которая идет с нами, мы дорожим, и вы на себе это видите. Половцев не ответил. Под полом вагона мерно постукивали колеса, В щели шторки замелькал свет, лязгнули стыки, и поезд остановился. — Бологое, — сказал Кудрин. Половцев, встал и надел пиджак, наспех зашнуровал ботинки. — Пойду рюмку водки хвачу... Растравил душу! Он вышел. Кудрин заложил руки за голову и закрыл глаза. От спора с Половцевым ему стало нехорошо. Профессор выезжал на парадоксах, как жокей на цирковом коне. Было много словесного блеска, акробатики мысли, но в конце концов за этим была пустота и цинизм опустошенного человека. Поезд снова тронулся. Половцев вошел, разделся и спросил: — Ну как, Федор Артемьевич, не надоело вам? У меня охота продолжать дискуссию. — Валяйте, — лениво отозвался Кудрин. — Вернемся к нашим барашкам. В начале нашего разговора вы изволили сказать, что ничего не обещали мещанам, кроме полного истребления этой человеческой разновидности. Но беда в том, что, отменив все сословия, вы отменили и мещанина. И он стал неуловим для бдительного государственного ока. Продолжение следует…
Чтение как увлечение
52 повести
Повесть тридцать восьмая
Борис Лавренев
ГРАВЮРА НА ДЕРЕВЕ
Часть 2/6
И как только это стало ясно ему, у него возникло желание еще раз посмотреть на гравюру, чтобы проверить свое впечатление. И он решил поехать завтра снова на выставку и взять с собой Елену.
«Нужно хоть на несколько часов оторвать ее от повседневной будничной возни в замкнутом кругу. Это будет ей только полезно». Он опять сел на диван и углубился в журналы.
3
Проснулся Кудрин рано. На часах было четыре тридцать утра, но солнце северной майской ночи, на короткие часы ушедшее под горизонт, уже высоко стояло над крышами города, умытое росой; румяное и веселое,
Зыбкий, струящийся свет лился сквозь тюль занавесок, сияющими квадратами распластывался на паркете, кружа в своих лучах хороводы серебристых пылинок.
Взглянув на часы, Кудрин тихо встал с постели, стараясь не разбудить еще сладко спавшую на другой постели Елену. Накануне он лег спать, не дождавшись ее и не слыхал, когда она пришла. Ее серенькое будничное платье, небрежно скомканное, было брошено на спинку кровати. Щекой она плотно врылась в подушку, ровно дышала, и сон ее был спокоен, как сон человека, заслужившего отдых добросовестным трудом.
Ступая на цыпочках, Кудрин подошел к шкафу, надел пижаму и вышел в столовую. Между рамами окна стоял глиняный кувшин с молоком. Кудрин налил стакан, отрезал ломоть черного хлеба и с удовольствием выпил молоко, сохранившее еще приятную ночную прохладу.
Закусив, он ушел в кабинет заняться, как всегда, утренней гимнастикой. Эту привычку он приобрел в эмиграции. Живя в России, он никогда не думал о гимнастике. В революционных кружках молодежи, в которых прошла его юность, на гимнастику взглянули бы с пренебрежительной усмешкой, как на прихоть, недостойную революционера.
После побега из Сибири, в первые месяцы жизни в Женеве, он поселился у старого мастера часовой фирмы «Лонжин». Мастеру было за шестьдесят, он был сед, но гибок и строен и, когда по утрам обливался во дворике по пояс ледяной водой, Кудрина удивляли его крепкие, налитые мускулы. На вопрос жильца, как ему удалось сохранить силу и здоровье до такого возраста, мсье лениво помял пальцами вялый и жидкий бицепс на руке Кудрина, присвистнул и произнес с сожалением:
— Хе-хе! .. Нет гимнасток, мсье Кудринь... гимнастика Характерное отличие вашего народа. Сердца из стали, тела из желе. Вы всю жизнь думаете, как осчастливить мир, но не принимаете душа по утрам и не разминаете мускулатуры. От этого вы начинаете искать своего бога там, где его нет — в книжках. От неумеренного. пользования книжками у вас, кроме мускулатуры, размягчаются мозги, и в сорок лет вы заканчиваете жизнь, не успев спасти мир, но потеряв зубы и бодрость... Вы любопытный народ!
Кудрин вспыхнул, ответил мсье Дениво колкостью насчет благополучного буржуа, которому мускулы заменяют мозг, но над словами швейцарца задумался и, приобрел пару небольших гантелей, стал тайком от хозяина заниматься по утрам гимнастикой. После переезда во Францию он не забросил. гимнастику. Она стала для него такой же необходимой привычкой, как для курильщика утренняя папироса.
Проделав все упражнения, он принял в ванной холодный душ и, освеженный, чувствуя, как в теле играет каждый мускул и гудит взбудораженная кровь, вернулся в кабинет и сел за стол разбирать бумаги. Отложив одну, которая требовала срочного ответа, он взял лист из блокнота и стал составлять черновик. Занятый этим, он не заметил, как вошла Елена. Только в ответ на ее «доброе утро» он отложил перо и оглянулся.
Елена вошла в ситцевом халатике, наброшенном на плечи. Стриженые волосы ее, смоченные водой, были гладко зализаны кверху. Солнечный свет розовел на полных оголенных руках и икрах ног. Она была красива красотой здоровой тридцатидвухлетней женщины, несколько пышной и громоздкой, но все же привлекательной. Но сама она презирала эту красоту, как что-то стеснительное, мешающее ей жить по установленным для себя законам. И она нарочно носила простецкую, зализанную прическу, мешковатые, бесформенные платья, подражала мужским манерам и всякий намек на то, что она интересна как женщина, принимала за оскорбление. И в брачных отношениях она была равнодушно-холодна, относясь к ним, как к неизбежной, но не увлекающей ее обязанности.
— Что ты поднялся в такую рань? — спросила она, протягивая руку Кудрину. Она никогда не позволяла себе целоваться с ним утром, считая это излишней телячьей нежностью.
— Что-то не спалось — ответил Кудрин.
— Чай на столе! Иди, пей... Я сейчас оденусь.
Кудрин вышел в столовую. Самовар шипел на покрытом клеенкой столе. Клеенка была старая, в пятнах, на самоваре застыли мутные натеки. Кудрин сжался. Он давно настаивал на замене этой испятнанной клеенки, прожженной в одном месте утюгом, — скатертью, но Елену это не волновало, как не волновало и то, что самовар был грязен и запущен.
— Феня! — сказал Кудрин вошедшей домработнице, стараясь говорить спокойно, — вы не могли бы хоть раз в неделю почистить самовар?. Стыдно ведь на стол поставить. В захолустном трактире и то чище. Возьмите на кухню и приведите его в порядок.
— Слушаю, — ответила Феня, недоуменно взглянув на хозяина и почуяв, что он с утра «не в себе». Она унесла самовар. Кудрин взял с тарелки кусок хлеба и стал делать себе бутерброд.
Появилась Елена, уже одетая в свое затрапезное платье.
— А где же самовар? — спросила она.
— Я просил Феню вычистить его, он же в невозможном виде. Не можешь ли ты требовать от Фени соблюдения элементарной чистоты в доме? Право же, неприятно, когда на столе вместо самовара какой-то мусорный ящик.
Елена округлила глаза.
— Что это с тобой? С левой ноги встал?.. Подумаешь, какая важность, что самовар не начищен, как сапог. У Фени и без того хватает работы, и я не стану эксплуатировать человека для ежедневной чистки самоваров в твое удовольствие. У нее должно быть свободное время для политического развития... И что за беда? Внутри самовар чистый. Что ж тебе еще нужно?
— Но противна же грязь... эта прогнившая клеенка времен очаковских и покоренья Крыма... плохо вымытые стаканы.
Елена пристально посмотрела на Кудрина, прищурив веки.
— Знаешь, что я тебе скажу, Федор!... Не полезно ли было бы тебе на некоторое время бросить твое канцелярское болото и пойти куда-нибудь на производство, к станку... орабочиться? Ты забюрократился, обмещанился.
Кудрин отодвинул стакан и взглянул на Елену с сожалением:
— Ты понимаешь, какой вздор ты говоришь?.. Если я хочу, чтобы у меня в доме была чистота, то я забюрократился?
Елена с явным превосходством повела плечом:
— Всегда начинается с чистоты, уюта, идут крахмальные скатерти, фарфор, потом нужна мебель красного дерева, бархатные портьеры, люстры. Потом к этому еще размалеванная дамочка, как у твоего Половцева, и, наконец, растрата, суд и вылет из партии... Самая обычная история!
Кудрин расхохотался.
—. А ты не можешь себе представить, что можно жить с чистыми скатертями, хорошими севрскими чашками, но без растрат и разврата?
— Нельзя! Одно тянет другое. Со скатерти начинается, а под скатертью оказывается топь, которая затягивает... Мне противно видеть, что у тебя растут накопительские замашки, стремление к «красивой жизни».
Кудрин промолчал, пока вошедшая Феня поставила на стол несколько отчищенный от потеков самовар. Когда она вышла, он сказал:
— У меня накопительские замашки, а у тебя запоздалая и вредная отрыжка нигилизма. Твои якобы пуританские каноны ничего общего с большевизмом не имеют. Мы работаем и боремся за то, чтобы создать для всего народа, для всех трудящихся чистую, хорошую, комфортабельную жизнь. в которой все будет красиво. А ты проповедуешь отвратительное кривлянье. Ты не ведешь за собой, а приспособляешься к наиболее косному и отсталому, которое хочет продолжать сидеть в темноте и в грязи, в какой держал трудящихся капитализм... Однажды покойного Жореса на одном из съездов Интернационала упрекнули в том, что он приехал в вагоне первого класса и поселился в дорогом отеле. Он ответил, что посвятил свою жизнь борьбе за то, чтобы весь пролетариат. ездил в первом классе и мог жить в хороших отелях. И был прав. Если я честно делаю мое дело революционера и коммуниста, то хоть бы я спал на королевской золотой постели — это революции не повредит.
Елена снова пожала плечами:
— Да, если весь пролетариат тоже будет спать на королевских постелях. А пока этого нет...
— Погоди, — перебил Кудрин, — я привел крайний пример. На сегодня, как сказал Маяковский, мне, кроме свежевымытой рубашки... чистого самовара и незадрипанной скатерти, ничего не надо. Это не роскошь, а гигиена. Мы внушаем рабочему классу, что лишь в нормальных и здоровых условиях жизни он сможет не только удержать власть, но и построить могущественное государство Советов.
— Начинается законом гигиены, — упрямо повторила Елена, — а кончается скатыванием в мещанское ожирение и застой... и оставим этот бесполезный спор.
Кудрин сердито замолчал, размешивая ложечкой сахар. Его неприятно укололо замечание Елены о «размалеванной дамочке» Половцева. Оно было злое и неверное. Артистка драматического театра Маргарита Алексеевна Бем, с которой профессор всюду открыто появлялся, как с женой, никак не подходила под грубую кличку, данную Еленой. Кудрин неоднократно встречал Половцева с Маргаритой Алексеевной, несколько раз заезжал вместе с ним к Маргарите Алексеевне домой и был приятно поражен каким-то особенным уютом и девической скромностью ее маленькой квартиры. В ней не было ничего от ненавидимых Кудриным мещанства и обывательщины. Две светлые, строгие комнаты, рояль, картины известных художников, в большинстве подарки авторов с надписями; почти хирургическая чистота и сама хозяйка, скромная, миловидная женщина с вдумчивыми серыми глазами, которая удивительно тактично и умно держалась с Кудриным, начальником Половцева по работе.
В обращении Маргариты Алексеевны с большевиком, бывшим комиссаром гражданской войны, награжденным орденом Красного Знамени за штурм Кронштадта, не было ничего напоминающего поведение жен других специалистов, в домах которых приходилось бывать Кудрину, Там он встречал чаще всего затаенную боязнь или принужденно ласковое заискивание, желание угодить человеку; от которого зависела теперь служебная карьера мужей. В других случаях с ним держались настороженно и неловко, как будто опасаясь, что он вдруг выхватит шашку и начнет рубать буржуев. Хуже всего было там, где он чувствовал за фальшивыми улыбками спрятанное презрение к хаму, которого непонятная судьба вознесла на высоту, такую высоту, что приходится, поджимая от злости губы, но наружно вежливо принимать его у себя за столом.
У Половцева он чувствовал себя свободно и просто, Маргарита Алексеевна не делала никакого различия между Кудриным и другими своими гостями и друзьями — крупными художниками, писателями, артистами, учеными. Обо всем, чем жила страна, она имела свое самостоятельное мнение, иногда положительное, иногда резко критическое, но без злорадства и всегда умное. Вначале Кудрин думал, что Маргарита Алексеевна просто повторяет слышанное от Половцева, но однажды в его присутствии она вступила в жестокий спор с профессором по поводу путей развития театра и в этом споре разгромила противника наголову. Эта самостоятельность и оригинальность мысли заставили Кудрина относиться к Маргарите Алексеевне с дружелюбным уважением. Бывая у нее, Кудрин не раз ловил себя на мысли, что он был бы очень рад, если бы у него дома была бы такая же непринужденная, свободная, культурная атмосфера.
Он допил чай. Подошел к окну и выглянул. День был солнечный, прозрачный. «На выставку лучше всего будет поехать в полдень, когда будет побольше света»,— подумал он, взглянув на Елену и почувствовал по ее поджатым губам и напряженной позе, что она обижена происшедшим разговором. Он подошел к ней сзади и ласково положил руки на ее плечи.
— Ты никуда не уходишь утром?
— А что? — спросила Елена.
— Я хочу проехать на выставку в зале поощрения художеств. Я вчера побывал там мимоходом, и мне понравилась одна работа. Хочу разглядеть ее повнимательней. Может, проедешь со мной?
Елена сделала гримаску:
— Картинки?.. Мне нужно к докладу подготовиться. Завтра на «Красной игле» ответственное выступление.
— Но успеешь же вечером... Тебе не вредно встряхнуться.
— Ну, если тебе это доставит удовольствие, — не возражаю. Только недолго. Вряд ли там есть что-нибудь доящее внимания. Буржуазные игрушки! Пустая забава!
— Ладно! — сказал Кудрин. — Тогда я сейчас вызову машину на полдень.
Он пошел в кабинет, но в дверях неожиданно обернулся.
— Кстати, — внезапно спросил он, вспомнив шамуринскую гравюру, — ты читала «Белые ночи» Достоевского?
— Нет, — ответила Елена, — А почему ты спрашиваешь?
— Ничего, просто так, — сказал Кудрин, закрывая дверь кабинета.
Он позвонил в гараж, заказал машину, положил трубку и несколько секунд постоял, как будто силясь вспомнить что-то нужное. Ему захотелось, прежде чем ехать на выставку, перечитать то место повести, к которому относилась гравюра. В молодые годы он читал повесть, но она как-то слабо удержалась в памяти. Дома Достоевского не было, но Кудрин вспомнил, что площадкой ниже живет молодой литературовед и критик, доцент университета Дергачев. Кудрин вышел на лестницу, спустился на этаж и позвонил, как было указано на двери, тремя долгими звонками. Дверь открыл сам Дергачев, пухлый, холеный, немного косящий одним глазом. Узнав о цели прихода Кудрина, он любезно вынул из книжного шкафа томик Достоевского и вручил гостю. Поблагодарив, Кудрин вернулся к себе и, сев в кресло у окна, стал искать нужное место. Найдя его, он медленно, вполголоса прочел его себе вслух:
«...Вдруг со мной случилось самое неожиданное приключение. В сторонке, прислонившись к перилам канала, стояла женщина; облокотившись на решетку, она, по-видимому, очень внимательно смотрела на мутную воду канала. Она была одета в премиленькой желтой шляпке и в кокетливой черной мантильке. «Это девушка, и непременно брюнетка», — подумал я. Она, кажется не слыхала шагов моих, даже не шевельнулась, когда я прошел мимо, затаив дыхание и с сильно забившимся сердцем. «Странно! — подумал я,— верно, она о чем-нибудь очень задумалась», и вдруг я остановился как вкопанный. Мне послышалось глухое рыдание. Да! я не обманулся: девушка плакала, и через минуту еще и еще всхлипывание. Боже мой! У меня сердце сжалось. И как я ни робок с женщинами, по ведь это была такая минута!.. Я воротился, шагнул к ней и непременно бы произнес «Сударыня!» - если б только не знал, что это восклицание уже тысячу раз произносилось во всех русских великосветских романах. Это одно и остановило меня. Но покамест я приискивал слово, девушка очнулась, спохватилась, потупилась и скользнула мимо меня по набережной. Я тотчас же пошел вслед за ней, но она догадалась, оставила набережную, перешла через улицу и пошла по тротуару. Я не посмел перейти через улицу. Сердце мое трепетало, как у пойманной птички».
Кудрин дочитал и положил книгу на подоконник. Это окно кабинета выходило на соседний пустырь. За пустырем ровной, скучной стеной тянулись дома; над домами в голубоватой дымке мерцала золотом игла Петропавловской крепости, За ней, невидимая из окна, широко разлеглась меж берегов Нева, а дальше в центральной части города, окаймленные чугунными кружевами решеток, протекали речки и каналы петровского парадиза.
Кудрин закрыл глаза, и в красноватой мгле с жестокой ясностью перед ним появилась черная решетка, серо-сиреневая, стылая вода, глухая стена с трупными пятнами отсырелой штукатурки. Беловато-зеленым пятном мелькнуло скорбное лицо девушки. Он почти физически ощутил этот траурный, странный пейзаж.
Внизу заревела автомобильная сирена. Водитель давал знать о себе. Кудрин позвал Елену, подал ей пальто, и они спустились на солнечную, весело шумящую улицу.
4
На выставке, как и предполагал Кудрин, народу, несмотря на праздничный день, было немного. Графика не пользовалась популярностью у зрительской массы. В большом зале едва насчитывалось три десятка посетителей.
Присматриваясь к ним, Кудрин заметил среди нескольких обывателей неопределенного вида и профессии, то рассеянно, то растерянно глядящих на экспонаты, — группку стриженных по-мальчишески девчушек, в коротеньких по моде юбочках, открывающих худосочные питерские. ноги. Кудрин с первого взгляда узнал их. Это были представительницы той категории «восторженных», которая обожает всякое искусство. Обожает бестолково, Но совершенно бескорыстно и пламенно. Таких девушек всегда можно было встретить на премьерах театров, на концертах отечественных и иностранных музыкальных знаменитостей, в студиях художников, в обществе молодых длинноволосых лирических поэтов, всюду, где так или иначе склонялось слово «искусство». Не сеющие и не жнущие, питающиеся бог знает чем, а главным образом воздухом, эти девушки порхали везде, как беспечные птицы, гордясь своей соприкосновенностью с искусством и его представителями, с беспечной легкостью и бездумностью становясь мимолетными подружками поэтов и художников, не.претендуя ни на что, кроме полусвета задрапированной лампочки в мастерской молодого художника или романтическом логове поэта. Несколько бутербродов, рюмка недорогого вина, порция пылких поцелуев давали им полную радость бытия.
Они кучкой блуждали по выставке, чирикая по-воробьиному, о художниках говорили с почтительной нежностью, называя своих друзей уменьшительными именами: «Это Васина работа прошлой осени» или «Петруша при мне резал эту гравюрку».
Их блужданье и чириканье напомнило Кудрину Париж. Такие же шаловливые, беззаботные, ничего не требующие мидинетки прибегали в обеденный час в промозглые парижские мансарды, принося своим рыцарям, которые питались чаще всего запахом макового масла и надеждами на славу, более питательные субстанции, вроде жареных каштанов или нескольких сарделек, добытых на трудовые крохи.
Они также называли своих возлюбленных уменьшительными именами и гордились каждым их успехом, бегая по мастерским и выставкам, готовые вцепиться в глаза каждому, кто посмеет неодобрительно отозваться о кубической мазне Ги или Октава.
И Кудрин с легкой грустью и нежностью вспомнил, что, когда он выходил после трудного рабочего дня из электромеханической мастерской, на Авеню де ла Мотт Пике под газовым фонарем, кутаясь в пальтишко на рыбьем пуху от вечернего тумана над Сеной, его самоотверженно ожидала каждый вечер такая же ласковая подружка, худенькая большеротая девчушка со странным для русского слуха именем Селимены. Она вела его в таверну «L'Аmiral», где они наспех закусывали, потом провожала до мастерской мэтра. Оставив Кудрина там, Селимена уходила к нему в мансарду готовить ужин.
И когда Кудрин возвращался, измазанный углем и красками, Селимена заботливо поила его жидким кофе, гасила лампочку и беззаботно ныряла под истертое одеяло.
Эта веселая, как птичка, ласковая девушка прошла рука об руку с Кудриным через годы его парижской жизни, и когда он уезжал в семнадцатом году, сорванный с места ветром революции, она провожала его на вокзале и плакала в рукав его пальто, как жена и товарищ. Тронутый этим воспоминанием, Кудрин искоса посмотрел на шедшую рядом с ним Елену Она шла размашистой мужской походкой, смотря на экспонаты выставки неподвижным; сонно-равнодушным взглядом, в котором выражалось нескрываемое презрительное недоумение: к чему все это?
Она считала, что искусство — удел людей, неспособных к полезной созидательной работе. Такой работой она считала ту, которую делала сама. Все, лежащее за пределами этой работы, было достойно в лучшем случае хронической усмешки, в худшем — презрения. К живописи и скульптуре она относилась еще со снисхождением, поскольку эти жанры можно было утилизировать для повседневных задач агитации и пропаганды. Музыка, опера, балет были ей совершенно непонятны и чужды.
Среди выставленных работ ее внимание и одобрение вызывали те, которые раздражали и злили Кудрина, рождая в нем отвращение.
Ее пренебрежительный взгляд оживился и даже утратил сонное выражение, когда она увидела на одном из стендов большой рисунок углем, под которым стояла подпись, знакомая Кудрину по бесконечным репродукциям выполненных художником портретов вождей революции. По ремесленному бездушию и фотографической зализанности эти портреты очень напоминали лица на вывесках провинциальных парикмахеров, но инстанции, которые занимались снабжением различных учреждений и организаций такими портретами, печатали их в сотнях тысяч экземпляров, и уныло унифицированные на один лад лица смотрели со стен дворцов культуры, театральных фойе, клубов, залов заседаний, не узнаваемые даже теми, кого они изображали.
Рисунок на стенде изображал первомайскую демонстрацию на Невском проспекте. За первым рядом демонстрантов по проспекту была густо размазана грязноватая масса, похожая на паюсную икру, в которую были густо вклеены квадратики и прямоугольники киновари, изображающие знамена и плакаты. Нарисовано все было небрежно, убого. То ощущение внутреннего подъема и мощного единого движения человеческой массы, одухотворенной общим порывом, которое должно было воздействовать силой искусства на зрителя, — отсутствовало в этой скучной мазне. Кудрину стало противно.
Елена повернулась к нему и с удовлетворенной улыбкой сказала:
— Вот единственная картина, которую можно считать нашей на этой выставке. Все остальное ерунда.
— Тебе нравится? —. жестко и зло спросил Кудрин.
— Очень хорошо! — ответила Елена. — Посмотри только, какая масса народа, как ярко горят знамена. Чувствуешь мощь освобожденного от эксплуатации пролетариата. Хочется вмешаться в ряды и идти вместе с ними. А раз есть заражающее, агитирующее начало, значит, картина выполняет свое назначение.
Кудрин ощутил спазму в горле и внезапно хрипло сказал:
— Прежде всего это не картина, а рисунок углем... А потом, неужели ты не видишь, не чувствуешь жалкого бездушия, лживости и халтурного отношения к творчеству. Эта мазня ни пролетариату, да и никому вообще не нужна.
Елена удивленно посмотрела на него:
— Почему ты так злишься?.. У тебя даже губы трясутся. Что тебе сделал этот художник? Чем он плох?
Кудрин понимал, что нелепо срывать раздражение на Елене, когда оно было вызвано художником, но в то же время Елена представилась ему как бы союзником этого ремесленника и подобных ему, малюющих «революционные» сюжетики с той же циничной лихостью, с которой до революции малевали апельсинные закаты и натюрмортики с убитыми утками для обывательских столовых. И он, еще больше закипая, ответил:
— Если ты ничего не смыслишь в искусстве, то уж смотри молча и не высказывайся. Ты видишь тут мощь пролетариата., и подъем, и вдохновение, и еще черт-те что... А я вижу плохой, невежественный рисунок, халтуру, в которой ни признака мастерства, ни ответственного отношения к творчеству, ни уважения к народу, для которого якобы эта пакость пишется. Это растление творчества.
Елена вспыхнула:
— Что за тон у тебя? Почему я должна молчать? У меня есть право на мое суждение. Суждение рядового зрителя, не такого высокого знатока, как ты, — она насмешливо подчеркнула слово «знаток». — И я удивляюсь твоему наскоку...
Кудрин смутился. Елена, конечно, была права, .отчитав его. Чтобы скрыть это смущение и разрядить атмосферу, он предложил:
— Хочешь, я покажу тебе единственную на этой выставке работу, которая достойна называться искусством? Пойдем!
И он быстро пошел к тому стенду, где висела шамуринская гравюра. Елена, не торопясь, последовала за ним и подошла, когда он уже снова был во власти странного обаяния этой вещи.
— Вот, смотри! — указал он на гравюру. — Это делал настоящий художник. Это подлинное.
Елена внимательно смотрела на гравюру. Губы ее чуть раскрылись, и в лице появилось выражение напряженного раздумья, от которого даже сошлись ее крутые брови. Казалось, она трудно решала сложное внутреннее недоумение. Ио понемногу выражение недоумения сменилось насмешливой отчужденностью.
— Это? — переспросила она.
— Да, это!
Она криво и насильственно усмехнулась:
— Должно быть, ты прав и я решительно ничего не понимаю в искусстве... Особенно в таком искусстве... Что это значит? — спросила она, ткнув пальцем почти в стекло гравюры.
— Как что? — переспросил Кудрин. — Это иллюстрация к одному из проникновеннейших произведений нашей литературы, к «Белым ночам» Достоевского.
Елена усмехнулась еще раз:
— Я уже сказала тебе, что я не читала Достоевского .Да и не стремлюсь, судя по тому, что слышала о нем на партийных курсах... И то, что я вижу здесь, — меня не трогает. Изображена кисейная барышненка, терзающаяся страданиями любви, Нам чужды и эти страдания, и такая любовь. Мы не станем из-за любовных переживаний стоять у речки и думать: броситься ли в воду или купить на пятак в аптеке уксусной эссенции. Мне только смешна эта картина.
Она говорила громко. Пять-шесть художественных девчушек и два скучающих обывателя, услыхав ее голос, подошли и вслушивались, — девушки со скептическими улыбочками, посетители благоговейно разинув рты.
Кудрину стало смешно.
— Тебя принимают за пророчицу, — тихо сказал он и добавил громче: — Я ведь говорю тебе не о содержании гравюры. Когда я впервые увидел ее вчера, моей первой мыслью тоже было: «не наше искусство»... Больше того! Если хочешь — прямо враждебное нам искусство... Снаряд, выпущенный по нашим позициям, и снаряд тяжелый потому, что вещь чрезвычайно талантлива и потому вдвойне опасна. Но она неотразимо притягивает своим большим мастерством.
Елена еще раз взглянула на гравюру и отвернулась.
— А меня нисколько не притягивает. Пусть то, что ты обругал. мазней, менее талантливо, чем эта гниль, но оно возбуждает во мне сочувствие изображенному, помогает организовать сознание в духе наших идей, и мне пока этого достаточно...
Кудрин махнул рукой.
— Знаю!.. Слыхал! Хоть три сопливеньких, да своих. Но дело в том, что эту гнусную и реакционную теорийку придумал сам сопливенький для оправдания своего существования... Это паскудная ложь! .. Нам не сопливые нужны! В искусстве нам нужны мастера с более честными и более сильными талантами, чем мастера капиталистического мира, где искусство служит богу злата. Только силой нового, нашего искусства мы сможем победить старое.
— Но у нас таких мастеров еще нет, — сказала Елена.
— И поэтому ты считаешь возможным одобрять и плодить халтурщиков и приспособленцев, которые дискредитируют наше искусство?
Не ответив на его вопрос, Елена в свою очередь спросила:
— Объясни мне, пожалуйста, чем ты так восхищен в этом произведении?
Художественные девушки и обыватели придвинулись вплотную. Видимо, их заинтересовал спор.
—Хорошо! — сказал Кудрин. — Об этом я думал вчера и повторю тебе сейчас. Я сравниваю эту вещь неведомого художника с вещами художников весьма маститых и широко известных по околачиванию порогов в передних всяких руководящих органов и товарищей, которые выпрашивают заказы и подрабатывают. Все они до мозга костей «гражданины», все, как мумия бальзамом, пропитаны революционным мировоззрением и «диалектическим материализмом», хотя понимают в нем меньше, чем свинья в апельсинах. Они тебе в течение месяца отшлепают на саженном полотне что твоей душе угодно. Расстрел так расстрел, заседание так заседание, борьбу за что угодно или против чего угодно, лишь бы исправно платили. И все это пишется без всякого соприкосновения с натурой, по плохим фотографиям, наспех, с великолепным презрением к серости заказчика, который в искусстве «ни бе ни ме» и слопает все, что ни подадут проворные попутчики... И вот — эта гравюра. Ее автор наверняка не обивал ничьих порогов и ни в чем не клялся. Сидел над досками, не разгибая спины, может быть — впроголодь, но работал честно и правдиво..
А откуда это тебе известно? — сухо осведомилась Елена.
— Вижу по качеству работы... Все же я был художником,— с внезапной горечью ответил Кудрин, — и вот то, что я увидел здесь, поразило меня. Я знаю, что по духу автор этой гравюры чужд нам, даже, возможно, открыто враждебен. Но посмотри, с каким настоящим пафосом и силой он выразил безысходную обреченность свою и своего класса. Тупик, и за ним только пропасть, только эта зловонная глубина канала. Выхода нет!.. В этом творческом взлете, в яркости передачи внутреннего движения человеческой души, мысли, в концентрации чувства и есть подлинное искусство. Вот .почему я ставлю эту глубоко чуждую мне всем своим направлевещь выше всех вот этих грошовых «октябрин в клубе», «Калинычей на родине» и прочего ремесленничества. Здесь искусство — там малярство.
Одна из художественных девушек с рыжей челочкой на лбу захлопала в ладоши. Кудрин обернулся.
— Здесь, гражданка, не театр... Держите ваши эмоции при себе, — сказал он, покраснев.
Елена смотрела на него с обидным сожалением.
— Зашился, Федор! — протянула она не то с досадой, не то с удивлением. — Едем лучше домой. Больше здесь смотреть нечего, а сговориться мы не сговоримся. Как бы твои теории не довели тебя до плохого.
— Ладно, поедем, — ответил Кудрин, остывая.
Они прошли мимо шептавшихся девушек и стали спускаться по лестнице, Вдруг Кудрин остановился:
— Подожди меня минутку в машине, Елена. Я сейчас...
— Что ты еще затеял? — спросила она уже тревожно.
— Пустяки! Один вопрос...
Он взбежал по ступеням обратно и подошел к кассирше.
— Простите за беспокойство... Какая цена номера триста шестьдесят девять? Автор Шамурин.
Мысль приобрести эту гравюру пришла ему в голову совсем неожиданно, пока он спускался к выходу. Зная, что цены на современные картины и гравюры невысоки, он подумал, что не сделает никакой бреши в бюджете, приобретя вещь, которая украсит его пустой кабинет.
Кассирша предупредительно открыла каталог с отметками цен, перелистала его и подняла на Кудрина блеклые глаза человека, обиженного жизнью и осужденного на тоскливое сидение .за столиками выставок. Видимо, сама удивляясь непредвиденному обстоятельству, она робко сказала:
— Извините, гражданин!.. Не продается!
— Как не продается? Почему? — опешил Кудрин.
— Не знаю... Вот написано: «Не продается. Собственность художника».
Кудрин помолчал секунду, соображая.
— А адрес художника вам известен?
Кассирша открыла лежавшую слева от нее ученическую тетрадку, порылась в ней и, наконец, назвала Кудрину глухой переулок в конце Мойки, там, где над нефтяной радугой воды, в течение столетий, могучей дугой выгнулась великолепная арка Деламота.
Кудрин записал адрес и сбежал вниз.
Что у тебя там? - встретила его Елена.
Курьезная история, - ответил он, я хотел приобрести эту гравюру, но вопреки ожиданию она не продается.
Ку-пить??? Да ты совсем свихнулся, Федор. Право, тебя надо вздрючить. Картинками задумал украшаться? И какими!.. Зачем?
Кудрин не ответил. Машина быстро летела к Невскому, свистя покрышками по свежим торцам мостовой, и задержалась на перекрестке. Кудрин услыхал, что его окликают с тротуара. Подняв голову, он увидел Половцева, машущего ему рукой с тротуара. Рядом с ним стояла Маргарита Алексеевна в легком весеннем пальто с кротовым воротником и в лиловой фетровой шляпке. Кудрин снял кепи и поклонился Маргарите Алексеевне. Половцев подошел к машине, поздоровался с Кудриным . и Еленой, широко отмахнув вбок шляпу.
— Дорогой шеф, куда вы пропали? — заговорил Половцев, — Я звонил вам без результата и уже собирался ехать к вам, Утром мне позвонил дежурный по управлению. Есть телеграмма на ваше имя из Москвы. На завтра в малом Совнаркоме рассмотрение нашей дополнительной сметы. Значит, надо сегодня выезжать.
— Да? .. Вот это отлично! Прокатимся, встряхнемся, — сказал Кудрин, обрадованный перспективой побывать в Москве.
— Я уже заказал билеты, — продолжал Половцев.— Вечерком прямо приезжайте на вокзал.
— А сейчас вы куда?
— Да вот собирался на траме к вашей милости, а теперь остается направить стопы домой.
— Тогда садитесь. Я вас довезу, что ж вам пешком мотаться?
— Мерси!.. Рита!. — позвал Половцев. Маргарита Алексеевна сошла с тротуара и направилась к машине. Кудрин открыл дверцу.
— Познакомьтесь... Маргарита Алексеевна Бем... Моя жена — Елена Афанасьевна.
Знакомя женщин, Кудрин с любопытством посмотрел на Елену. Она небрежно пожала затянутую в серую замшу руку актрисы и окинула ее с ног до головы отчужденным взглядом, каким смотрела вообще наженщин, не имеющих партбилета, которые, по ее мнению, были только бесполезными самками, то есть той.породой, которую Елена считала ненужной и тормозящей развитие революции.
«Вот ты какая! — казалось, говорил этот взгляд.— В шелку и мехах, и губы подкрашены, и красива, а все же это не меняет дела и для меня ты существо низшей породы».
Этот взгляд Елены подметил и Половцев и незаметно лукаво подмигнул Кудрину. Машина тронулась, и сейчас же Половцев заговорил о всяких будничных пустячках, чтобы рассеять ощущение возникшей неловкости и избавить женщин от необходимости разговаривать. Он без умолку болтал до самого дома, перескакивая с предмета на предмет.
— Значит, вечером на вокзале, — повторил он, помогая Маргарите Алексеевне выйти из машины.
— Да, конечно!
Профессор помахал рукой вслед машине.
Кудрины ехали молча. День после вчерашнего холодного ветра потеплел, и голубой, упругий майский. воздух обвевал лица теплым и нежащим дыханием.
На мосту Елена разжала строго стиснутые губы.
— Это и есть любовница твоего спеца? — спросила она.
Кудрин возмутился.
— Почему «любовница»? — сурово спросил он.— Неужели то, что она .живет с человеком, не записав своих отношений на бумажке, делает ее недостойной уважения. Фактический брак признается нашим законом, как и зарегистрированный. Я думаю, что твоя фраза неуместна в устах члена партии.
Елена вдруг зло усмехнулась:
— Ого! Вижу, что ты, кажется, втрескался: хороша кошечка! Духи, наряды, чулочки, драгоценности... Шикарно отбить любовницу у спеца... Но когда сядешь на скамью подсудимых, на меня не рассчитывай.
Кудрин обернулся и поглядел на Елену так, словно впервые увидел женщину, с которой прожил много лет.
— Никогда не думал, что ты так ограниченно злобна, — сказал он, подчеркивая с каким-то удовольствием обидные слова, — Стоит слегка поскрести — и из-под партийного билета, из-под тоненькой пленки заученных истин вылезает самая обыкновенная баба.
Елена не ответила, и до самой квартиры они ехали молча. У ворот Елена сказала мужу:
— Если тебе не нужна машина, пусть товарищ Григорий отвезет меня. Мне нужно заехать к Семену.
— Пожалуйста, — ответил Кудрин, вылезая из машины, и, не оборачиваясь, вошел в подъезд.
5
На вокзал Кудрин приехал за три минуты до отхода скорого. Заграница приучила его к этой точности, и он не терпел российской привычки являться на вокзал со сверточками и кулечками за полчаса, томиться и ждать спасительного третьего звонка.
Половцев уже расположился в купе, обложенный купленными на дорогу в киоске газетами и журналами.
На столике горела лампа в бронзовом колйачке, постели постланы, и кругом был привычный комфорт международного вагона. Кудрин бросил портфель на верхнюю койку и сел рядом с профессором.
— Есть что-нибудь новенькое? — спросил он Половцева, указывая на журналы.
— По нашей части ничего... Есть одна занятная статья в «Рабочем и театре». Но для вас театр материя неинтересная. Впрочем, хотите — читайте.
— Нет! — отстранился Кудрин. — Это действительно для меня. Я с театром прочных связей не имею.
— На том свете, если верить бабушкам, вам, дорогой шеф, будут колоть язык горячими булавками, — засмеялся Половцев, смутив Кудрина, который понял, что, сам того не желая, попал в чувствительное место профессора.
— Честное слово, Александр Александрович, я вовсе не хотел... — начал он, но Половцев остановил его:
— Верю, верю... Не оправдывайтесь, а то хуже будет.
Поезд, ускоряя ход, громыхал и звякал на выходных стрелках. В купе вошел проводник и, отобрав билеты, принес два стакана чаю с печеньем. Кудрин сел пить чай, а Половцев, усмотрев в коридоре какую-то привлекательную попутчицу, тотчас же отправился, как он выразился, на «буровую разведку», Отхлебывая тепловатый чай, Кудрин смотрел через зеркальный прудок оконного стекла на несущиеся мимо тусклые оранжевые огоньки предместий. За тощими осинами перелеска показались черными призраками фабричные трубы. Поезд, лязгая, пронесся мимо деревянной платформы, на которой одиноко стоял дежурный в красной фуражке, с фонариком, мигающим от вихря, поднятого вагонами. Промелькнула надпись «Фарфоровский пост». За этой надписью, за домиком полустанка, в ночи разлегся массивными корпусами, сверкая глазами окон, завод, заложенный еще Ломоносовым, основное и самое мощное предприятие треста.
Кудрин вгляделся в темноту. Над корпусами стояло розоватое зарево печей, отражаясь в низких лохматых тучах. Кудрин удовлетворенно вздохнул, как хозяин, который обнаружил, что в хозяйстве царит порядок и все идет по налаженным рельсам.
В купе вошел Половцев.
— Ну как ваша буровая разведка, Александр Александрович? — усмехнулся Кудрин.
— Неважно, — поежился профессор, — порода твердая, руда залегает на большой глубине, разработка невыгодна, — сказал он серьезным тоном инженера, докладывающего о произведенной разведке. — Давайте, Федор Артемьевич, проглядим еще разок матушку-смету и прикинем, что можно уступить совнаркомцам, а что будем отстаивать на живот и на смерть. Иначе нельзя... Не запросишь — не вырвешь!
Он вынул из портфеля разграфленные листы сметы и разложил их на диване между собой и Кудриным.
— Номер первый, — продолжал он, — капитальное переоборудование гончарного цеха... Отстаивать?
— Конечно| — ответил Кудрин. — На этом пункте я не сдамся. Мы от заграницы на триста лет отстали... Срамота!
— Добро!.. Смена электрооборудования?
— Поставьте птичку, — ответил Кудрин, — тут, видите, какое соображение... Хоть и моторы при последнем издыхании и проводка гнилье, но годика два еще будем на тришкин кафтан латки ставить домашними средствами... А к тому времени наша промышленность начнет давать отечественные электромоторы. Иначе придется валюту бросать.
— Ладно! — Автоматическое перо Половцева вывело против графы аккуратную птичку.
Они постепенно перебрали пункт за пунктом всю дополнительную смету, иногда молча соглашаясь, иногда вступая в спор. Наконец Половцев сказал:
— Слава Марксу и Энгельсу — последнее. Ну это, я думаю, можно отдать без обсуждения.
Он с видимым облегчением сложил листы и сунул их в портфель.
— Спать?! — произнес он полувопросительно-полуутвердительно и, не ожидая ответа Кудрина, снял пиджак и развязал галстук.
Поезд, замедлив ход, переползал через Волхов по дряхлому, вздрагивающему мосту. Кудрин забрался на верхнюю полку, Через несколько минут, он услыхал
снизу голос Половцева:
— Разделись?
— Да!
— Можно гасить свет?
— Пожалуйста!
Щелкнул выключатель, и купе озарилось слабым и нежным голубым огоньком ночника. Кудрин вытянулся во весь рост, радуясь свежести чистого, чуть приивающего хлором белья. Внизу чиркнула спичка, и он уловил ароматный медовый запах иностранного табака. Технический директор имел привычку перед сном выкуривать «на закуску» английскую сигаретку после того, как весь день тянул, не выпуская мундштука изо рта дым «Сафо».
И словно с этим чужим, приторным ароматом пришло воспоминание о незаконченном споре, Кудрин приподнялся на локте и спросил:
- Вам спать не очень хочется? .
— Мгм,— промямлил Половцев, наслаждаясь курением.
— Тогда поболтаем... Не возражаете?
— Угу — донеслось снизу,
— И вот о чем... Помните позавчерашний разговор, О Туткове... алиментах... мещанстве.?
— Ага!
— Вернемся к нему... Знаете, что меня поражает в вас, Александр Александрович?.. В вас, да и вообще во многих специалистах, пришедших работать с нами. Ведь умные же вы люди! Ум у вас тренированный поколениями, гибкий, иногда до отвращения гибкий. Но как только доходит дело до политической темы, вы... как бы сказать повежливее... ну сразу... тупеете, что ли?
— Благодарю за любезность. — Половцев сразу обрел способность изъясняться членораздельно. — В каком же это смысле?
— Да в самом прямом. Вот вы способны развивать передовые идеи и в механике, и в физике, и в музыке разбираетесь, и в театре, и можете подать дельную мысль, а как коснется политики, общественных дисциплин... тпру. Черт знает, в чем тут причина? То ли в полном отсутствии политического воспитания в дореволюционных школах и высших учебных заведениях... то ли еще в чем? И самое забавное, что вы не только в революционных, но и в реакционных идеях ничего не смыслите. Стоит с вами заговорить на общественно-философском языке, вм сразу порете чушь!
— Это когда же вы заметили?
— А тогда же!.. Вы вот упрекнули меня, то есть нас, большевиков, партию, что мы обманули мещан невыполнимыми посулами и теперь негодуем на них за то, что они сразу хотят жить по программе максимум обещанного.
— Угу, — односложно подтвердил профессор.
— Ио ведь чепуха же это! Чепуха!.. И в самой постановке вопроса. Когда мы обещали что-нибудь мещанам? Где? Да разве самый наш выход на сцену мировой политики не был с первого часа войной и вызовом мещанству? Если мы что-нибудь обещали, то обещали своему классу, пролетариату. И этот наш класс отлично понимает наши затруднения и сознательно идет на лишения, ограничивает себя во всем ради будущего, пока не изменятся общие условия, пока не утвердится прочна советская система... А мещанам мы обещали только, что мы их истребим, и это обещание сдержим, как и остальные.
— Хм, — отозвался Половцев, пыхнув дымом,— отлично! Хорошо уж то, что вы признаете нас не дураками. И то, что я говорю, не так глупо, как может показаться попервоначалу. Я способен понять, что вы давали обещания пролетариату, а не кому другому. Но, во-первых, этого пролетариата, то есть рабочего класса, в нашей стране, с ее косолапой кустарной промышленностыо, имеется по самой благожелательной переписи два с половиной — три миллиона на сто сорок миллионов населения вообще.
— Что же, по-вашему, все остальные сто тридцать семь — мещане?
.— Избави бог, — ответил после паузы Половцев,— с этого счета приходится сбросить миллионов девяносто крестьянства. Крестьянство загадочно... Нет, погодите бросать мне упреки в отрыжке славянофильского мистиизма, утверждающего таинственную духовную миссию русского мужика, который должен очистить мир от скверны. Мое положение не истекает из формулы: «умом России не понять». Крестьянство двойственно.
С одной стороны, собственнические инстинкты и страсть к накопительству, к кубышкам в подполе — от мещанства. С другой, у крестьянства есть своя суровая и способная на самоограничения этика. А люди, способные на самоограничение, не мещане. Отличительная черта мещанина понимать свободу как разнузданную анархию, как синоним «все позволено». Самые отъявленные и паршивые мещане — анархисты и их духовный папаша людоед Ницше. Крестьяне не терпят анархистов, исключая батьку Махно, на что были особые причины, пока украинские мужички не разобрались в том, что батько вообще не политик, а сволочь. И крестьяне никогда не будут читать Ницше... Так вот сбросим со счетов мещанства крестьян... Остается...
— Остается, — перебил Кудрин с веселым и злорадным смехом, — третье сословие, умственная прослоечка, ваш брат, интеллигенция. С чем вас и поздравляю.
Половцев завозился внизу.
— Не торопитесь поздравлять, уважаемый шеф, не торопитесь, Вперед батька в пекло прыгать не стоит... Прежде всего — что такое интеллигенция?
Кудрин расхохотался.
Профессорская метафизика?! Что есть веревка-вервие?
Нет, не метафизика. Пустил проклятый памяти Пьер Боборыкин дурацкое словцо, и на радостях стали его лепить направо и налево, не задумываясь о логике. У нас царствует убеждение, по если человек обучился сморкаться в носовой платок и состоит в союзе совторгслужащих, то он чистый интеллигент. Абсолютнейший и вреднейший вздор!.. Полная путаница понятий... Да вот вам пример. На днях пришлось читать в «Известиях» статью Заславского об одном судебном процессе. Ведь, кажется, квалифицированный журналист. А пишет что: «Обвиняемый — интеллигент по происхождению, сын зубного врача». А? Каково! Если индивидуум имел счастье вырасти по соседству с ведром, куда его папаша бросал вырванные зубы, — он интеллигент... А начальник нашего конструкторского отдела Бурков, умница, талант, автор научных трудов не интеллигент? Почему? Потому, что происходит от обыкновенного слесаря?
— Бросьте, Александр Александрович! Вы запарились, — сквозь смех сказал Кудрин.
— Нет, не запарился! И не брошу! Если бы на скамье подсудимых сидел Бурков, тот же Заславский написал бы: «подсудимый по происхождению рабочий». А Бурков в десять тысяч раз больше интеллигент, чем неведомый отпрыск зубного врача.
— Не пойму, что вы стремитесь доказать?
— Погодите, — Половцев замолчал и вдруг выругался: — Черт подери, раздразнили вы меня, придется опять закурить.
Он зажег спичку, затянулся и продолжал:
— Знаете, Федор Артемьевич, сколько у нас сейчас подлинной интеллигенции в высоком смысле этого слова? Ничтожная горстка. Кто интеллигент? Тот, кто несет в жизнь или сам создает интеллектуальные ценности, движет вперед культуру. Человек науки, инженер, врач, художник, педагог. А мы стали называть интеллигентом любого Акакия Акакиевича, который сидит на входящих и исходящих и вечерами ходит в кино смотреть «Атлантиду» и «Тайны Нью-Йорка». Огромная группа, выполняющая подсобные функции, выполняющая волю высшего интеллекта, еще не имеет права на звание интеллигенции.
— Договорились!— сказал Кудрин. — Весьма допотопно получается... Спартиаты и плоты.
— А я слов не боюсь, — огрызнулся Половцев.— Если бы проводимое мной разделение лишало эту группу какой-либо части гражданских прав — это было бы допотопно. Но я лишаю ее только незаконно присвоенного звания, Вы же лишаете некоторые группы населения не только права именоваться гражданами, но и многих существенных материальных и прочих прав и не считаете это допотопным. Так вот, я хочу сказать, что вышеназванная категория промежуточных индивидуумов и является подлинным источником контингентоз мещанства.
— Ха-ха-ха! — расхохотался Кудрин. — Изрек — и доволен... Ну, а скажите, мудрец, вот я, Федор Кудрин, сорока двух лет от роду, сын железнодорожного машиниста, член партии, — кто я, по-вашему? Пролетарий? Интеллигент? Мещанин?
— Повторяю, происхождение не играет роли. Но прежде всего каждый член партии — интеллигент, поскольку вся его деятельность направлена на разрешение общественно-философских проблем и практическое применение их в государственной и общественной жизни... А помимо партийной принадлежности, у вас есть какая-нибудь специальность?
— Механик-монтер.
— А еще?
— Художник, — совершенно неожиданно для себя ответил Кудрин.
— Значит, прямой, явный и окончательный интеллигент.
— Это что же: плохо или хорошо? — спросил Кудрин с деланной усмешкой, досадуя на себя за внезапно вырвавшееся слово.
— По-моему, хорошо... Не знаю, как по-вашему. Вы. же вбили себе в голову и продолжаете вбивать народу, что все беды идут от интеллигенции, не уясняя себе, да что же представляет собой этот страшный жупел.
— Ну, это вы, Александр Александрович, попросту клеветнически врете. Нашей интеллигенцией, которая идет с нами, мы дорожим, и вы на себе это видите.
Половцев не ответил. Под полом вагона мерно постукивали колеса, В щели шторки замелькал свет, лязгнули стыки, и поезд остановился.
— Бологое, — сказал Кудрин.
Половцев, встал и надел пиджак, наспех зашнуровал ботинки.
— Пойду рюмку водки хвачу... Растравил душу! Он вышел. Кудрин заложил руки за голову и закрыл глаза. От спора с Половцевым ему стало нехорошо. Профессор выезжал на парадоксах, как жокей на цирковом коне. Было много словесного блеска, акробатики мысли, но в конце концов за этим была пустота и цинизм опустошенного человека. Поезд снова тронулся. Половцев вошел, разделся и спросил:
— Ну как, Федор Артемьевич, не надоело вам? У меня охота продолжать дискуссию.
— Валяйте, — лениво отозвался Кудрин.
— Вернемся к нашим барашкам. В начале нашего разговора вы изволили сказать, что ничего не обещали мещанам, кроме полного истребления этой человеческой разновидности. Но беда в том, что, отменив все сословия, вы отменили и мещанина. И он стал неуловим для бдительного государственного ока.
Продолжение следует…