26 июн 2024

АДВОКАТ

В 1937 году учебный год начался дождливой, слякотной погодой, хотя обычно первое сентября одаривало весёлыми, солнечными днями.
Железнодорожная школа находилась в тридцати-сорока метрах от тупика, куда частенько загоняли порожняки, и мы — ученики младших классов — во все глаза глядели на пыхтевшие под окнами паровозы, горластых сцепщиков, повелительно размахивающих то красными, то жёлтыми флажками.
В длинных барачных корпусах, построенных еще до революции, размещалось по три-четыре класса. Я, ученик третьего класса, не был ни забиякой, ни драчуном, но постоять за себя и слабых умел всегда. И когда второгодник верзила Витька Судаков на глазах у всех накрошил в мою непроливашку карбид и чернила запузырились, а он гоголем прошел мимо, я схватил свою холщёвую, в фиолетовых разводах сумку, тяжёлую от пенала, книг и разных железяк — шурупов, гаек, гвоздей и что есть силы огрел обидчика по спине. Класс, который только что хохотал надо мной, одобрял поступок неофициального предводителя, притих в ожидании страшного, неотвратимого мщения. Судаков развер­нулся и, вырвав у меня сумку, отбросил её в сторону. Инстинкт самозащиты у меня сработал быстрее, чем я подумал, что делать. Не помню, как у меня оказалась в руке тяжелая метровая линейка, которой разлиновывали классную доску.
— Подойдёшь — огрею! — пригрозил я.
Вид у меня на самом деле был, наверно, отчаянный и решительный. Витька постоял, набычившись и вдруг пошёл на мировую:
— Ладно, Яшка, я пошутил... А ты тоже, сразу сумкой...
— А чего ты?.. — буркнул я.
И с тех пор мы стали друзьями.
Учился я на «хорошо» и «очень хорошо», и поэтому, как принято в школах в таких случаях, меня посадили на «камчатку», а Витьку Судакова на первую парту, чтоб он всегда был перед учительским оком. Я очень завидовал ему... Ведь он, сидя напротив, мог часами смотреть на Веру Ивановну, которая была для меня самой красивой на свете учительницей, самой обожаемой. Мы частенько менялись с Судаковым местами — он охотно шёл на «камчатку», а я, затаив дыхание, как самый благовоспитанный ребёнок, с первой парты во все глаза смотрел, счастливый, на учительницу. Большеголовый, оболваненный «под нулевку», как и все мальчишки, наверно, я раздражал её излишним вниманием и ненормально-проницательным блеском глаз, и ещё более тем, что сидел на чужом месте.
Вера Ивановна могла вдруг сказать:
— Яша, почему ты опять сидишь не на своей парте? Сколько раз я могу повторять!
После такого приговора я, чуть не плача, под смех ребят и подхихикивание девчонок понуро шёл на свою «камчатку», навстречу мне так же нехотя двигался Судаков и бурчал: «Говорил я тебе...» А чего говорил, когда сам пулей летел на моё место?..
Так мы с Витькой менялись местами до нового, 1938 года. Вера Ивановна, зная мое маниакальное упорство, часто делала вид, что ничего не произошло, когда я снова оказывался на первой парте перед её глазами. В таких случаях уж торжествовал я над всеми, кто смеялся надо мной. Бывали счастливые дни, когда я просиживал на первой парте все четыре часа.
Не знаю, были ли в других школах такие учителя, как наша Вера Ивановна. Она приглашала нас к себе в дом на Привокзальной улице, рассаживала на скрипучие венские стулья вокруг большого двухтумбового стола с темно-синим суконным верхом и, окинув всех умиротворенным взглядом, брала в руки книги. Мы затихали. Даже самые шальные смирели, и, пожалуй, напоминали херувимов, ожидавших чуда. Так длилась минута-другая. Тишина достигала такого предела, что слышно было биение наших сердец.
Всякий раз я не мог отвести глаз от небольшого, резного по углам, со стеклянной дверцей шкафчика, где лежало двадцать-тридцать книг. Такого огромного количества книг, такого сокровища больше ни у кого в Тайшете не было.
Вера Ивановна наизусть читала сказки. Пушкина, «Конька-Горбунка» Ершова. Читала она так душевно, что мы слушали, замерев, боялись шевельнуться. Для меня, да, наверное, и для всех это были не сказки — мы слушали про удивительный мир, который видела и знала наша счастливая учительница.
У Веры Ивановны были две девочки: Оля — шести лет и лет трёх — Наташа. Девочки тоже внимательно слушали, никогда не капризничали, не шумели. Нам с ними было очень хорошо, и я любил девочек так же искренне, как и Веру Ивановну.
Отца Оли и Наташи мы почему-то ни разу в доме не встретили и не знали, где и кем он работает, хотя мы, детвора, безошибочно могли сказать про любого, что он делает, куда ходит на работу, — поселок Тайшет был небольшой, и люди знали друг о друге абсолютно всё. И только однажды, когда кто-то из девочек полюбопытствовал, что за портрет висит на стене — вихрастый, большеглазый мужчина в гимнастерке, Вера Ивановна тихо и грустно сказала:
— Это наш папа...
— Он в командировку уехал, — добавила Оля.
Тогда я приревновал его к Вере Ивановне и был бесконечно рад, что он уехал в далёкую командировку.
Вера Ивановна впервые в нашей жизни устроила нам новогоднюю ёлку, для которой мы сами сделали игрушки из цветней бумаги, картона, шишек, ваты, конфетных оберток. На земле, пожалуй, тогда не было ёлки нарядней нашей. Я на всю жизнь запомнил тот сказочно весёлый праздник.
Наша Вера Ивановна была под стать той волшебной ёлке. С её ласковостью, веселостью и красотой не могли бы сравниться даже сегодняшние Снегурочки. Русые, коротко подстриженные волосы Веры Ивановны едва касались кружевного воротника голубого платья, перехваченного в талии серебряным узким ремешком. Мы были уверены, что поясок был из чистого серебра. Разрумянившееся лицо её сияло, излучало доброту. Большие голубые глаза дарили любовь каждому из сорока двух ребятишек, которые тоже отвечали ей преданностью и любовью.
Не знаю уж, как Вера Ивановна могла управлять нами, совершенно обалдевшими от счастья. Её девочки — Оля и Наташа с интересом взирали на шумливых учеников мамы.
В тот удивительный, неповторимый вечер, наверно, только я один чувствовал себя неприкаянным и всячески сторонился Веры Ивановны. Я не играл ни в какие игры, не водил хороводы, был, как говорится, тише воды, ниже травы, что так не соответствовало мне, сироте, росшему без присмотра и ро­дительского глаза. Необыкновенная красота Веры Ивановны в тот новогодний вечер сковала меня, и я ненавидел каждого, кто подходил к ней. Меня-то она всегда отдаляла от себя — сажала, на «камчатку»... Я долго пребывал в таком опустошённом состоянии. И неожиданно Вера Ивановна, перекрыв визг, смех, песни ребят, громко окликнула меня:
— Яша, ты что же это нас сторонишься? — и, взяв мою сразу вспотевшую руку, втянула в хоровод и весело запела:
— Как на Яшины женины испекли мы каравай — вот такой ширины, вот такой вышины...
Мальчишки и девчонки стиснули меня, а учительница сказала:
— Ага, Яша, попался! Теперь ты от меня никуда не уйдешь!
От этих ласковых слов, которых мне никто никогда не говорил, моё сердце вдруг забилось часто-часто. Казалось, я родился только теперь и постиг какое-то таинство.
Такого не бывало даже тогда, когда я лазил за огурцами в чужие огороды. Уши предательски запылали, будто с мороза. И вдруг впервые за весь вечер я засмеялся, заверещал, подражая плясунам, затопал валенками и даже безголосо запел. Я был уверен, что моя несравненная, обожаемая, самая красивая, самая добрая на свете учительница любит меня! Ведь только мне одному Вера Ивановна сказала: «Теперь ты от меня никуда не уйдёшь!» Меня уже ничем нельзя было удержать.
Я ошалелым бесёнком носился возле ёлки, не боясь, что каждое мгновение могу подладиться на горящих парафиновых свечах, защепками прикрепленных к веткам. В ту ночь я впервые в жизни узнал, что такое бессонница. Я долго ворочался на шубе, расстеленной дома под столом, и в который уже раз переживал счастливый новогодний вечер 1938 года. Уснул я под утро, когда в курятнике на кухне сипло закукарекал голошеий петух, накануне изрядно пощипанный неизвестно как появившейся в доме лаской.
После каникул мы долго ожидали появления нашей учительницы. Наконец к нам в класс вошла директор школы. Она поздоровалась с нами и, глядя мимо нас в заснеженное окно, глухо сказала:
— Дети, уроков не будет. Идите домой...
Мы застучали от радости крышками парт, затопали, закричали:
— Каникулы продолжаются!
И тут вбежал Витька Судаков и, задыхаясь, испуганно сказал:
— Ребя, Веру Ивановну арестовали! Она в арестантском вагоне на станции! Айда к ней!
Мы все разом, как вспугнутые галчата, рванули из-за парт и, сшибаясь в дверях, помчались на станцию, благо она была всего в трехстах метрах от школы.
Действительно, на путях напротив вокзала — одноэтажного, дореволюционной постройки здания стоял товарный вагон, возле которого ходил охранник в валенках, белом полубушке, шапке, с винтовкой за спиной.
Оконный заснеженный люк вагона был зарешёчен и обвит колючей проволокой. Незнакомые лица мужчин и женщин глядели на нас. Они что-то говорили охраннику, тот отвечал отрывисто и уныло, отмерял несколько шагов вперед и столько же назад, время от времени почему-то заглядывал под вагон, где с пола свисали застывшими гнойниками ледяные наросты.
Мы выстроились напротив вагона и дружно крикнули:
— Вера Ивановна!
За окном произошло какое-то замешательство, потом показалось лицо учительницы. Она просунула между стальными колючками пальцы и вроде бы помахала нам.
— Это какая-то ошибка... Я скоро вернусь, дети! Идите домой... — голос её дрожал.
— Хрена с два вернешься! А вы, шпана, марш отсюда! — рявкнул охранник.
Мы даже не шелохнулись, продолжали стоять.
— А ты вражина, убери руку! Не то пальну! — пригрозил он Вере Ивановне.
— Зачем же при детях так? — просительно ответила учительница.
— Ах ты, антелигентка! Учить вздумала! Отойди от люка, вражина! — охранник стал снимать с плеча винтовку.
И тут какая-то сила швырнула меня вперед. Я огрел своей тяжелой сумкой охранника по спине. Остальные ребята вцепились в него, словно лайки в медведя-шатуна. Редкие прохожие стороной обходили странную бучу.
— Дети, прошу вас, перестаньте! — испуганно кричала сверху Вера Ивановна. И только, когда она, обессилев, сказала:
— Джамиль, хоть ты-то прекрати, — я словно проснулся и отступил. За мной потянулись остальные ребята. Охранник матюгался нам вслед на чём свет стоит.
...Дома я забрался в конуру к собаке и долго оплакивал свою любовь. Дамка лизала горячим языком мои озябшие руки, мокрое от слез лицо и поскуливала...
Вечером пришел с работы брат и с порога бросил:
— Ну-ка, где там наш адвокат?
— Какой? - не поняла его жена.
— Какой? Грамотей наш.
— На печке.
— Иди-ка сюда, адвокат! — приказал мне брат.
Я понуро подошел, зная, что такой тон ничего хорошего не сулит. Он взял меня ручищей за подбородок и влепил пощечину:
— Ишь, нашёлся!
— За что ты его? — коршуном кинулась между нами невестка.
— Он знает...
— Знаешь? — прижала меня к себе невестка.
— Знаю... — сквозь зубы выдавил я.
— За что?
— Адвокат, говорит... — ответил я, не зная совсем, что означает это слово.
— Хоть знает за что, — довольный отозвался брат и повторил зло: — У-у-у, адвокат...
* * *
| ...Недавно я узнал, что Вера Ивановна была реабилитирована и уехала в Казахстан, где снова учила детей. Девочки её выросли. Одна живет в Иркутске, другая — в Тайшете.
Они сообщили мне, что их мама, моя первая учительница, умерла в 1979 году.
Автор:
Ямиль МУСТАФИН
Известный прозаик, автор многих книг, лауреат ряда литературных премий Ямиль Мустафьевич Мустафин (1927-2021) родился в башкирской деревушке Усманово под Уфой. Вырос в Сибири, в Тайшете, куда выслали семью в 1932 году. Там в 1942 году начал трудовую биографию учеником токаря в механических мастерских на железной дороге.
У меня заглох мотоцикл...
Новенький, только с завода, который стоит бешеных бабок, да меня Натаха живьём сожрёт и так последнее время, как кошка с собакой живём, всё что-то пытаемся доказать друг другу,- думал я, стараясь понять, чего надо этому чудо - зверю.
Мы приехали в гости к моим, здесь я и решил обкатать своего зверя, своего Буцефала, своего нового, но такого долгожданного друга, а он...он заглох.
На полевой дороге, с одной стороны поле пшеничное, а с другой луг и никого...и связи нет, ни одного деления.
Как назло хочется пить, ну это же закон подлости.
Я покатил по дороге своего приятеля, понимая, что я заблудился, что не знаю в какой стороне дом, но!
Кто-то же поле засевал, значит, где -то есть люди, они мне помогут, так думал я...
Я долго шёл, не было никого, что за...
Берёзка с боку, она так и осталась стоять на месте.
Нет, это не другая, похожая берёзка, нет я не сумасшедший и не брежу...Это одна и та же берёзка ощущение, что я иду на месте.
Я устало сел на обочине.
Вокруг меня летали бабочки и стрекозы...
-Привет, - я вздрогнул.
Мальчик, малыш, кого -то смутно мне напоминающей, в чёрных шортах, сандаликах на босу ногу и в белой футболке.
Он смотрел на меня, чуть наклонив голову.
-Привет...ты откуда здесь?
- Оттуда, - кивнул куда -то в сторону берёзки малыш.
Он с любопытством смотрел на меня и тихо улыбался.
- А, где взрослые?
Малыш пожал плечами.
- Но, ты же откуда -то здесь взялся?
- Оттуда, - мальчик опять куда-то кивнул неопределённо.
- Пойдём?- спрашивает малыш и смотрит на меня.
-Куда?
-Туда...Ты же пить хочешь?
Я с интересом смотрю на малыша.
-А потом ты попросишь меня нарисовать барашка?
-Ты умеешь рисовать?- вопросом на вопрос ответил малыш.
-У тебя есть роза?
- Роза? У мамы есть розы, большой куст, он пахнет ирисками и ванилином, - серьёзно говорит мальчик.
-Значит ты не Маленький принц, - разочарованно говорю я.
- Маленький принц? Я не принц и не маленький, мне пять лет. Так ты идёшь? У нас очень мало времени.
-Ты же видение, мираж...сон, я сплю.
-Нет, идём.
-Но, мой мотоцикл...
- Его не тронут, здесь такое место...
- Какое?
-Идём, - малыш взял меня за руку своей тёплой, маленькой ручкой, его ладошка утонула в моей руке, я вдруг почувствовал невыразимое счастье и встал с земли, пошёл за малышом.
Странно, я совсем не чувствовал усталости, я легко шагал и улыбался.
Дверь...Откуда она здесь взялась? я где-то видел такую дверь...с облупившейся краской, с ручкой - скобой.
Мальчик взялся за ручку, повернулся ко мне и улыбаясь потянул за собой.
Я шагнул в дверь.
Там был поздний вечер.
Там, за дверью.
Дом.
В доме горел свет.
Я отчего-то испытал волнение, я это видел, дежавю, да точно...
-Иди.
-Куда?
-Туда.
-Но как...я...
Я повернулся и увидел, что малыш сидел на качели...на качели сделанной из чёрного, пахнущего чем-то безумно вкусным, резиной и ещё чем-то, толстого чёрного ремня, привязанного папой к дереву.
Я знал...
Сейчас шагну и увижу куст... с розами, они пахнут ванилином, что хранит мама завёрнутом в кулёчке из газеты и ирисками.
Я знал...
Там, в окне, если подойду, я увижу, как бабушка в повязанном на самой макушке платке, сидит за столом и раскладывает карты, бабушка часто гадает, на всё...На день, на удачу, на то вырастут помидоры в этом году или нет, на дождь...
Если повернуть голову в право, то можно увидеть дедушку, он сидит в кресле качалке, в очках на кончике носа и читает газету или книгу...
Я смотрю на мальчика, он кивает мне, будто предлагая подойти к окну.
Всё так и есть...
Как это возможно? Как? Моя бабушка, моя бабуля, это её родное, сосредоточенное на гадании, любимое лицо...
Дедушка...Он читает газету "Труд"...мой дедушка, он...он в возрасте моего папы сейчас.
Я понимаю, что если пойду влево за угол, то на крыльце, прижавшись друг к другу, я увижу маму и отца.
Они сидят укрывшись папиным пиджаком и о чём-то говорят, молодые, красивые...
Я тихонько выглядываю из-за угла, так и есть, они о чём -то шепчутся, склонив друг к другу головы.
Я смотрю на качели, малыш высоко раскачивается, его качает девочка...Маришка...соседка Маришка, самая красивая девочка в мире...
Я смотрю на эту картинку что же за сон, господи, кто тот волшебник что показывает мне такой прекрасный, волшебный, полный чудес сон.
-Ты же знаешь, что это не сон.
Я смотрю на малыша, который опять оказался рядом. -Хочешь войти в дом?
-А можно? - мне кажется, что мы поменялись с мальчиком местами и теперь малыш здесь я, а он взрослый.
Мальчик кивает.
Я подхожу к родителям, но они спокойно встают и проходят мимо меня, о чём -то весело беседуют, зовут Маришку и передают её из рук в руки пришедшим за ней её родителям.
-Идём, они не видят тебя, не бойся.
Я захожу в дом.
Мы каждое лето приезжали сюда, мама сажала цветы, потом делала с бабушкой различные закрутки, варили варенье, а я...я просто был счастлив.
Я стоял у двери смотрел на бабушку, на деда, на...
-Кто ты?
-Ты знаешь.
Он прошёл в комнату, проследовал за ним, мы сели рядом на диванчик, на котором я спал.
-Ты...это я?
Мальчик кивнул.
-Что? Это же марки...мне дедушка тогда подарил, я...
Малыш встал и потянулся за кляссером с марками.
- Возьми.
-Нет, ты что...Это же единственное, что останется у тебя в память от деда он...
Я осёкся, хотел сказать, что дедушка...что дедушки, но малыш, улыбаясь протянул мне дедушкин подарок.
-А можно спросить?
Я кивнул.
А ты в космос летал?
-Нее.
-Ууу. А капитаном дальнего плаванья ты стал?
-Нет, мальчик.
-Ну хотя бы к индейцам ты уехал?
- Тоже нет.
-Ну вот. Лётчиком ты тоже не стал?
- А вот лётчиком я как раз и стал.
-Что, праааавда?
-Да.
-А....а вот Марина, она...она стала артисткой.
-Артисткой?
О, да, подумал я, Марина была ещё той артисткой, как она виртуозно выпрашивала сначала у родителей, а потом у родственников, у знакомых, у друзей, денег на...Но я не скажу тебе об этом малыш, Марина старше тебя на три года.
Когда вы подрастёте, твоя маленькая подружка перестанет с тобой дружить, ты ей не будешь интересен, общению тебе, она предпочтёт парней и девчат старше её самой...
Они покажут ей изнанку жизни, они научат её плохому и даже кое-кому потом удастся вылезти из этого плохого, но только не Марине.
Марина плохо закончит, но тебе пока не надо этого знать, живи себе спокойно.
-Да, Марина станет известной артисткой.
Малыш кивает.
-Тебе пора, - вздыхает он, - пойдём, я провожу тебя.
Он берёт меня за руку, мы проходим мимо читающего деда, мимо гадающей бабушки, я стараюсь запомнить их, такими какие они сейчас...деда не станет через три года, его черты давно стёрлись из моей памяти, а бабушка дождётся моей свадьбы, подержит на руках правнука...
Даже поможет Натахе с малышом.
Мы проходим мимо смеющихся, что-то весело обсуждающих родителей моих и Маринки...
Мне так хочется сказать тёть Ирине, чтобы она берегла Маришку, но...я смотрю на малыша, он качает печально головой, меня не услышат, да я понимаю.
Я вдыхаю аромат от куста роз, мы идём под звёздным небом, крепко взявшись за руки.
Мы стоим у двери.
С этой стороны, а мне надо на ту сторону.
-А там...у тебя...есть жена?
-Есть.
-Это не Марина, да?
-Нет, её зовут Наташа, она знаешь...какая классная, она тебе обязательно понравится и ты её полюбишь.
-Хорошо. А дети у тебя есть?
-Да, мальчик и девочка.
-А как их зовут?
-Настя и Максим.
- А ты с ними играешь?
-Ты знаешь...они уже выросли...там...всё поменялось, всё не так, как здесь.
-Там страшно?
-Неет, ты что, мальчик, там весело и интересно.
-Хорошо. Ну ладно, тебе и правда пора.
- Постой, - до меня дошло, - а как же ты пойдёшь один, в темноте, давай я тебя провожу.
-Нет, я не боюсь. Иди.
Я присел перед малышом на корточки, он подошёл ко мне и обнял меня крепко за шею.
-Лёшка, а можно спросить?- прошептал он мне на ухо.
-Давай.
-А ты целовался?
Я опешил, а потом сказал, что да.
-Два раза?
-Почему два раза, - удивился я.
-Ну, Настя и Максим...
-А, получается да. Слышь, Лёх, - я держался за ручку двери, - а ты можешь не ходить в воскресенье на речку?
-Почему?
Я задрал штанину и показал большой, белый, безобразный шрам.
-Я понял, Лёш...ну давай, беги...Знаешь, я так горжусь тобой. Ты это, не подводи меня там, ладно? И Наташе скажи, что я её уже люблю, а ещё..нашим с тобой детям, хорошо?
-Хорошо...а ты бабе с дедом.
-Ладно.
Я толкнул дверь и оказался возле мотоцикла, он завёлся и я поехал домой, откуда -то зная куда ехать.
Я сказал Натахе, что если она меня разлюбит, то я... то я...
-Почему я должна тебя разлюбить?
-А почему ты кричишь на меня по пустякам.
- А почему ты...
Я притянул жену к себе и поцеловал её в пахнущую солнцем макушку.
-Ты знаешь, Наташ, я тебя люблю и ещё один маленький мальчик.
-Какой ещё мальчик, - отпрянула от меня жена, я показал ей на свой портрет, что висел на стене.
-Ууу, я его тоже люблю...
-Он велел передать тебе, что уже любит тебя...
Наташка засмеялась и попросила прокатить её...
Вечером я написал детям смс, что люблю их.
Первой ответила дочь.
Она прислала мне смайликов и сердечек, написала как любит своего папочку и скучает.
Сын был более лаконичен.
- Много не пей.
Вот что ответил мне мой наследник.
А потом написал, что тоже любит меня.
Вечером мама, с чего-то решила разобрать антресоли, они давно живут в этом доме, лет двадцать, как уехали из города.
-Лёшка, смотри...это же твой кляссер, а откуда он здесь взялся? Ты же тогда так горько плакал, что потерял его...
-О, а куда девался твой шрам с колена, спросила дома дочь...
Видимо Лёшка не пошёл на речку и не распорол себе ногу и не лежал потом всё лето в больнице с заражением, понял я.
- Загорел в деревне, вот его и не видно, ответил я дочери...
Иногда я вспоминаю про ту дверь...
Иногда думаю, не появись тогда она, дверь и не приди ко мне малыш Лёшка, смог бы я сберечь семью?
Я гнал от себя плохие мысли, но они сами лезли в голову, я хотел плюнуть на всё и уйти, тем более дети уже выросли, но потом появилась дверь и пришёл Лёха...
-Я не подведу тебя мальчик, - шепчу я иногда в звёздное небо...
Автор Мавридика де Монбазон
САД
Звезда упала на землю и разбилась вдребезги.
Осколки запалили камыши, и они в одночасье сгорели, оставив над мутной водой дымящиеся окурки. Луна во весь рот смеялась над самой деревней. Народ сбежался спасать свои лодки и сети. Дым был вонюч и едок. Спохватившийся ветерок прогнал его.
Народ успокоился, бабы пошли по домам, каждая втихоря негодуя на свою поспешность, сколь работы можно было переделать, мужики остались на пристани, почти все курили, разговора не случалось. Намаялись сегодня в лесу.
– Наш кордон вот так же загорелся, вроде ничем ничего, а полыхнуло.
– Бабы говорят, кто-то звезду видел, дескать, она и подожгла.
– На кордоне кто мог видеть?
– Да я про камыши.
– Вчера по телику про пожары кто-то сказал, что при коммунистах столько не горело.
– Поди и правда?
Коля Лётчик громко рассмеялся:
– Вспомнили! А я тебе расскажу про пожары и коммунистов.
Коля старше всех в компании, его не вдруг одёрнешь.
– Я в ту пор совсем молодой был, всё о небе мечтал, кукурузник к нам прилетал посевы травить, вот я насмотрелся, во сне и в яви летал. Семь классов с горем пополам, и в летчики. Меня в Омске поймали, в детской комнате отходили, как следно быть, и вернули по месту жительства с бумагой, что не все дома. Вот тогда и отправил меня председатель молодняк пасти.
Чамин Виктор Степанович насторожился:
– А кто был в председателях?
– Кузьмич, его еще Понти звали.
Кто-то вставил:
– Помню, пологрудым ходил зимой и летом, и ноги нарасшарашку.
– А Понти – потому что любил оговариваться: «Понимаете ли», скороговоркой.
Коля Лётчик дождался тишины:
– Напарником у меня был Гриня Шантё-Мантё, постаре меня, всему обучал. Он тоже слегка тронутый, всё вспоминал, что напустила одна баба на него порчу, а потом лекарство назначила – обожди, вспомню: «Забить годовалую неслученную телушку, варить, чтоб вся грязь вышла, и есть по спичечному коробку». Ну, он и завалил нетель, отец её на смену корове оставлял, знамо, отчихонастил сынка вгоречах и угадал по голове.
– Летчик, ты про коммунистов обещал.
– Экой ты непосидячий ребёнок! Так Гриня тоже в партии состоял. Пригнали мы свой гурт на лесные поляны, а следом Ильинский совхоз заводит шесть гуртов. Зоотехник Кисляк толкует: с этого краю копотиловские пасут, с того казахстанские табуны, а впереди со Сладковского района, глядите – не смешайтесь. Цельное лето мы друг около дружки ходили, бывало, кончатся спички, кричишь: «Эй, мужики, кто ближе?». Отгаркнутся два-три голоса, съездишь, прикуришь. К осени в лесу спичку брошенную можно найти, до танцплощадки все выбивали скотиной. И гореть нечему. Так что коммунисты тут ни при чём.
Заскучали, стали подниматься. Лениво пошли в горку. Коля не спешил, жена Лидея опять лёжкой лежит, головой мается, фельдшерица сказала, чтобы лишний раз не вызывали, а боли оттого, что на солнце бури. Ест таблетки и холодной водой лоб мочит. Он сел на лавочку у забора, вспомнил разговор про Егорку Кузьмича, не к ночи буженного, помер лет пять тому….
Той осенью Коле с Гриней нечаянно счастье привалило, на последней перевеске скота у них такой привес по гурту получился, что зоотехник Кисляк отказался верить: почти по килограмму в сутки, и это в табуне в полторы сотни голов, на одной траве без дробленки. Зоотехник потом смирился, все бумаги подписал, Егор Кузьмич вместе с парторгом прилюдно вручили передовикам – один почетные грамоты, другой наручные часы «Победа».
Перед возвращением гуртов на зимние квартиры зоотехник Кисляк приехал на пересменку, чтобы обоих пастухов захватить. Так, мол, и так, ребята, в вашем табуне четыре головы приблудного скота. Потому сладимся по добру: две скотинки мои, и ваши по штуке. Летчик, помнится, хотел трёкнуться, только зоотехник Кисляк туза козырного обналичил: «Либо как я сказал, либо тюрьма обоим за кражу государственной собственности». Крыть нечем, согласились.
Своих бычков Коля с Гриней сдали в Заготскот, неделю обмывали удачу, потом Лётчик впал в тоску, до этого глызку с чужого двора не пинал, а тут на две сотни сразу наехал. Пошел к председателю, так, мол, и так, каюсь и две сотни в колхоз сдам от стыда. Егор Кузьмич остервился, велел раз и навсегда про быков забыть. «Мне, может, понти, медаль за привесы дадут, а ты со своей сотней!». Но деньги для колхоза взял. На другой день зоотехник Кисляк назвал Лётчика дурачком, потому что он с Кузьмичём бычком-то поделился.
Зашел в дом, спросил, жива–нет Лидея, та простонала, что покуда жива. Похлебал холодной окрошки, прямо из банки попил парного молока. Всё удивлялся: ведь уж под пятьдесят, а всё как ребенок, без молока изо стола не встанет. Детство помнит, вечерами оба с брательником стояли в загончике, ждали, пока мама коровку раздоит и начилькает им в бокальчики, тут же пили, отдувая шапку воздушной белой пены.
С коровкой нынче стало не шибко ловко, за время колхозной жизни отвыкли литовкой косить, грести и стога метать, пока свои ребята в новых крестьянах числились, выручали, косили и метали, по первому снегу на зады стог подтаскивали. Потом как-то всё скукожилось, земельные паи ребята в черных костюмах переоформили на какую-то «Интеграцию», новый директор ездил на квадратной машине и ни с кем не здоровался. Все луга обкосили красненькими тракторами, и сено скрутили в рулоны под целлофановой плёнкой. Лётчик прикинул, что пяти рулончиков ему с коровкой на зиму хватит, она мелковата, жрёт мало, можно и соломкой погрозить, а за рулон новые хозяева заломили так, что всемером не выправить, Коля решил, что осенью Красулю продаст хачикам на колбасу.
«А что же я делать-то буду?» – озаботился Коля Летчик. Коровы лишишься – на дворе никакого заделья нет, в тепло оградку подмести, зимой снег убрать, всех делов. Напрасно Коля себя изводил, была и есть у него отрада, отдохновение души. Лет двадцать назад купили они с Лидеей цветной телевизор, хозяин со скотного двора приходил, умывался, второпях ужинал, а то и уносил едовое в горницу и с коленочек жевал, не отрываясь от цветного окна в мир.
Три вечера кряду показывали кино про садовода, какие он фрукты для советского народа выращивает, какие сады развел по всему теплому краю. Рано утром фильм повторяли, но Коле надо на ферму со скотом управляться, сбегал вечерком к напарнику: «Гриня, братуха, управься один, я тебе через три дня литру поставлю!». Шантё-Мантё рядиться не стал, но интерес проявил, пришлось вкратце рассказать. «Ну и налюбуешься ты на эти черенки и наливы, и куда? Летчик, в Сибири даже помидоры на полатях в пимах дозревают. Не дуркуй, последний умок на сад спустишь».
Три дня, да и много позже ходил Коля в непонятном состоянии, сроду такого с ним не
было, виденный в кино сад приходил во сне, являлся перед глазами поверх кучи навоза, которую толкал он к чавкающему транспортеру. С нового года выписал журнал «Садоводство», Лидее сказал, что будет откладывать деньги и весной поедет в город за саженцами, а солнечный край огорода за баней под помидоры и всякую хрень не даст. «Там у меня, Лидея, сад будет».
Всю зиму после управы на ферме уходил на огород, супротив ветра ставил щиты из камыша, тоже не поленился, нажал серпом целую копну, на санках приволок и навязал защиту для снега. Тут же рыл траншеи, которые за пару дней заметало поземкой. Снега за баней сравнялись с забором, а потом и с самой баней. «Это, Лидея, чтобы водичка для сада была, пока тут тает, у тебя уж высохнет. Наука».
Коля принес под мышкой рулон обоев, вымыл руки и развернул бумагу на столе. Лидея насторожилась, она жалела своего Летчика, зря в деревне говорили, что жена мужа в шиту нитку не ставит, она его еще в парнях отметила, а он стеснительный, трется и молчит, девка взяла под локоток и шепнула: «Смелей, милый, не подкашливай». Бывало, бутылочку с получки ставил на стол, это к делу, но бумагу зачем?!
Коля вынул из кармана линейку и коробку с разноцветными карандашами, обчертил черным границы и стал помечать: в ряд кружочки, в другой квадратики, потом треугольнички. Вдоль черты наставил крестиков, все сосчитал и в сторонке выписал. Обернулся к жене, видит, что та не в себе, улыбнулся: «Лидея, глаза у тебя от неожиданности обстекленели, не боись, это сад на бумаге, вот яблоньки, тут сливы, здесь груши, а это сморода, малина у бани, вишенье. И все это, Лидея, есть красота».
В мае тридни подряд ездил в город, нашел там плодопитомник и возвращался с беремем саженцев, до звезд копал ямки, мешал навоз и золу, выкладывал дно камешками для дренажа – всего нахватался в журнале. Легкая рука у Летчика, все высаженное принялось, зазеленело, коромыслом без стеснения воду носил из колонки, согревал в кадках и ковшичком поливал свой сад.
В третий год сад цвел буйно, Лидея смотрела от своих огуречных и морковных грядок, знала, что не любит муж чужой глаз в саду, суеверит. В августе к ее именинам принес Коля в дом корзинку разных яблочек и другой всячины, с гордостью поставил на стол. Он видел, как враз взмокли её глаза, всё понял, он сам это чувствовал, бездетные, они оба подумали сейчас, сколько радости было бы у ребятишек.
Потом Коля начал чудить, на яблоню насадил черенки других сортов, по весне она явилась в цветах разных диковинных, и до морозов одни плоды сменяли другие. Над грушами издевался лет пять кряду, всё, что только можно, приживлял, и всё у него получалось. На груше росла яблоневая ветка, рядом рябиновая, даже ирга и кизильник. Своими фруктами Коля завалил колхозную столовую, в больших стеклянных бутылях, подаренных ветеринаром, нянчил настойку и угощал друзей и товарищей, школьники приходили к нему на экскурсию и уносили полные карманы Колиной доброты. Областное телевидение приехало, цельный день снимали Колю в саду, а потом показывали по цветному телевизору, и Коля вздыхал, вспоминая ту трехдневную передачу…
Красулю погрузили в грязную машину вместе с тремя бычками-сеголетками, Лидея плакала, Летчик хмурился, заросший черной щетиной кавказец отмусолил ему бумажки, подумал и сунул ещё одну. Пришли домой, как-то не по себе, Коля ушел в сад.
***
Той осенью Гриня Шантё-Мантё приехал на выпаса менять Колю и нашел его под кудрявой березкой совсем никакого, глаза навыпучку и лицо набок. До октябрьских праздников он жил в больнице, Лидея приезжала и плакала, то был другой человек, чужой, равнодушный, молчаливый. Дома он лежал на диванчике и думал.
Прошла зима, зазеленел сад, Лидея надеялась, что и Коля оживет, а он вида не подавал, в туалет ходил по огороду, и головы не поворачивал, вот как. Жена из дома только до магазина отлучалась, да постоит с кем из подружек молодости, посплетничает. Пришла и ахнула: нет сада. Все деревца в цвету лежат, кто куда в сторону. Тут же бензопила, и Коля при ней, усталый, но спокойный. «За что ты его так?». «Не шурши, Лидея, сад – это когда в радость, а когда в обязанность – то не надо. Немощный я, не хочу, чтобы сад при моей немощи дохлым стал. Вот так, в цвету и в красоте погинуть – это достойно. Ты карамелек к чаю купила? Тогда ставь самовар».
Автор Ольков Николай
ЗАВЯЗАЛ
Деревня у нас маленькая, все друг друга знают и уже все как родня, даже праздники отмечаем всегда дружно за большим столом. Каждый раз одни и те же привычные байки и истории, всё предсказуемо, но если в гостях кто-то новенький, то эти байки и звучат как в первый раз. Я много лет не была в родной деревне, и старожилы решили этим воспользоваться…
Как-то отмечали мы нашей дружной компанией День рождения деда Михей. Вообще-то зовут его Кориков Михаил Андреевич, а Михей – это мы по привычке его зовем, уже лет сорок как. Исполнилось «деду» всего-то 68 лет, молодой, можно сказать видный жених! Сколько помню, его все за тётю Шуру сватали, как она вдовой стала. Но ни он, ни она на семейные отношения не соглашаются, им и по одиночке хорошо. Все равно же как большая семья все живут рядышком.
На празднике была традиционная уха деда Михея, соленья-варенья, молодая картошечка с укропом, шашлыки, летние салатики и, конечно, для веселья на столе стояли на выбор разные бутылочки – домашнее вишневое вино, рябиновая наливка и самогон.
Я заметила, что дед Михей всем рюмочки наполняет, а сам пьет морс и травяной чай. Меня этот момент заинтересовал, и я спросила, почему он не пьёт вино. И тогда именинник рассказал забавную историю. Рассказывал он её, как истинный артист, а я передаю, что помню.
- По молодости-то я был шебутной, любил выпить, лишь бы повод был. Да и, что греха таить, без повода заливал за воротник. За это жена моя Мария, мощного телосложения женщина, нередко поколачивала меня. Обходилась без подручных средств. Просто-напросто здоровенными кулачищами наподдает по шее и другим костлявым местам и укладывала спать. В любой степени опьянения я понимал, что сопротивляться бесполезно – сам-то был худой и слабый. Это сейчас в тело вошел.
В общем, хорошо я пил, с «зелёным змием» дружил. Жена сильно не одобряла эту дружбу и что только не пробовала, чтобы отучить меня от пьянства. Слыхала анекдот как жена от пьянства мужа отучала? «Бабка знахарка посоветовала ей купить ведро водки и бросить туда дохлую кошку, чтоб у него осталось отвращение к спиртному на всю жизнь. Oна так и сделала. Приходит с работы и видит: Муж стоит над пустым ведром, выжимает кошку и говорит: - Ну кuсoнька, ну
капельку!» Так это почти про мою Машку. Она и к бабкам ходила за зельем, чтобы мне в питьё подмешивать – я только поболею немного и опять за своё. И кодировать меня возила к гипнотизерам – мне хоть бы хны! Только чертей больше видеть стал после пьянки.
Маша про это узнала и решила меня напугать.Завернулась в белую простыню, взяла фонарь и пришла ночью в комнату, когда я пьяный спать завалился. Начала меня трясти, чтобы я проснулся. Я спьяну даже не испугался — Кто ты? — заорал. — Сатана! — замогильным голосом провыла Маша. Ну, я ее, конечно, сразу признал, и говорю.
— А! Привет шурин, я ведь женат на твоей сестре. Чего сразу-то в гости не приходил, выпили бы.
Ох, как Машка тогда разозлилась, отлупила меня и пригрозила: - Пришибу я тебя, если пить дальше будешь.
И вот, как то в один вечер пришёл я домой веселее обычного. На гневный взгляд жены протестующее заявил: - Имею право после трудового дня принять! - Ах ты, сволочь, - закричала она – Я тебе сейчас такие права покажу – надолго запомнишь! И с этими словами сдернула с меня верхнюю одежонку и давай охаживать оплеухами. Я даже не пытался оказывать сопротивление, это бы сильно усугубило моё положение, в ход бы пошли кулачищи. Только приговаривал - Всё, всё! Успокойся, моя дорогая жёнушка. Я уже сплю.
И вправду сразу заснул. Что произошло потом, не сразу понял. Проснулся я, - темнота, выколи глаз. И душно! Лежу смирно, соображаю, где я. Тишина – в ушах звон. Пошевелил рукой – стена, сверху у самой головы – потолок. Ноги упёрты в стенку. От страшной догадки перехватило дыхание: я в гробу! Меня похоронили. Допился!
В страхе стал биться головой и руками. Везде стены и потолок. От ужаса прошибло обильным потом. Духотища такая, что судорожно хватаю ртом воздух. Осенила мысль: могилки-то у дороги. Может, услышит кто меня из-под земли. И я что есть мочи заорал: - Люди! Спасите меня, я в могиле, я живой! Люди, помогите!
Близко что-то загремело, застучало. От радости, что меня услышали, я заорал ещё истошнее. Чувствую, кто-то тянет меня за ноги, потом услышал: - Ты что, дурак орёшь-то? Черти тебя, что ли душат? - Машенька, - узнал я голос,- родная моя, спаси, вызволи меня из могилы, - кричу.
Вызволенный за ноги, я сел, хватая ртом свежий воздух, ещё не веря в спасение. Маша включила свет. И тут я сообразил, что сижу около печки, из-под которой за ноги меня вытащила моя родненькая жена. Она с вечера, чтобы не валялся под ногами после наказания, запихнула меня в это низкое, узкое пространство под печкой, которое я принял за гроб. Итогом воскресения моего стала трезвая жизнь. С того случая – ни граммульки в рот. Завязал!
Я сидела с открытым ртом под впечатлением от услышанного рассказа. И тут тётя Шура и баба Маня как захохочут. Они мне и объяснили.
- Да не слушай ты его, Светка. Он эту историю каждый раз рассказывает, когда ему выпить предлагают. Кто-то ему рассказал в детстве, он и запомнил. А так никогда сам не пил. Всегда в спорте, потом военная служба. Любит всякие байки рассказывать – хлебом не корми. А Маша у него хорошая баба была, да умерла рано, он никак её забыть не может, так и живет бобылем.
Автор Ольга Усачева.
ВРЕМЯ ПРИШЛО
Первый снег в этом году выпал рано. Не успел начаться октябрь, а уже повалило вовсю. Совсем недавно и признаков зимы не было. Да и осень, местами, все еще боролась с летом, которое напоминало о себе то остатками зеленных листьев, то клочками зеленой травы, а то и просто теплыми, нежными лучами солнца.
А сегодня всё обрубило разом. Снег без разбору залеплял все, что хоть как-то напоминало о недавнем тепле. Станция «Ворошилов Плеть», находившаяся с западной стороны города и незащищенная ни единым строением, стала первой мишенью белого шутника.
– Ух и метёт, по-февральски, – негодовала тётя Зина, местная торговка, ожидавшая прихода состава. Единственный поезд, проходивший здесь раз в сутки, был для нее важнее воздуха. Да и для пассажиров и проводников тоже. Сибирь. От станции до станции сотни километров. А тут – тётя Зина. У неё и водочка, и коньячок, и пирожки «свойские», и детям сладости, в общем, все самое необходимое в дальней дороге. Проводники за глаза называли её «ходячим супермаркетом».
Олег из окна своего купе смотрел на приближающуюся станцию и ему издали казалось, что она вся трясется, словно кого-то боится. Калейдоскоп из снежной пурги, движущегося поезда, постоянно менявшей размеры станции, все это вместе, как магнитом, тянуло смотреть в окно. Но Олег все ж пересилил себя, оторвался от магического зрелища и пошел готовится к остановке. Нужно было запастись кой-какой провизией, да и так, подышать свежим сибирским воздухом. Он не любил летнюю Сибирь. Она казалась ему поддельной, не настоящей. Другое дело, лето в его родном Краснодаре. Когда жара пышет так, словно хочет тебя расплавить. А ты не поддаешься. Течешь весь, трескаешься, но не сдаешься палящему натиску. Может, по той же причине, не мог переносить краснодарскую зиму и его друг-сибиряк, приехавший как-то к нему зимой в гости.
– Ну вот что это? Ты можешь мне объяснить, Олежик? – возмущался он, взяв в руку жменю снега, тут же превратившуюся в жижу, – и это у вас зимой называется?
– Федь, ну а что ты хочешь? Хотел зимы, так не в тут сторону поехал тогда. У нас, братец, юг.
– А я с собой и тулуп, и валенки взял, дурень. А надо было тапочки.
И вот сейчас наступающая ранняя зима радовала Олега. Хотелось побольше побыть с ней, надышаться.
Поезд издал протяжный гудок и начал останавливаться. Олег посмотрел в окно. Теперь станция не казалась ему такой причудливой. Невысокое длинное здание с вытянутой крышей вполне мирно встречало подъезжающих.
– Остановка! Стоим пятнадцать минут, – отчеканила проводница и пошла в свое купе одеваться.
Любителей подышать свежим воздухом оказалось немного. Перрон пустовал. С десяток людей толпились возле тёти Зины. Та выслушивала просьбы, доставала из большого ящика на колёсах товар и одновременно с этим неустанно, голосом, который пробирался в самые отдаленные уголки станции, покрикивала:
– Пирожки! Горячие, свежие, свойския! Подходим! Пирожки…
Вместе с пирожками покупателям предлагались в путь-дорожку водочка, коньячок, вино, олений балык и настоящий сибирский чебак в копченном виде. Чебак был настолько выкопчен, что вместе с провалившимися, почерневшими глазницами, с облупившейся чешуёй напоминал корягу. А его запах пропитывал все в округе, и кажется, даже содержимое бутылок.
Олег постоял, похватал слегка морозный, сладковатый воздух, и пошел тоже к тёте Зине. Таких поездок, как эта, у Олега набралось уже с десятка два. И сколько он помнил, всегда они были шумными, без единого свободного места, тем более, в купейных вагонах. В основном ехали вахтовики. А здесь так случилось, что пересменка была в августе, и из-за аварии на платформе их бригаду оставили еще на два месяца. Все его коллеги – сибиряки, и только он «господин юг», потому и возвращался сейчас в одиночестве.
– Эх, хоть бы душинку занесло одну, уссурийская тоска, – проговорил он вслух, разглядывая в пакете две бутылки водки и нескольких копченных чебаков, – не поезд, а катафалк.
Уже взбираясь по ступеням вагона в тамбур, Олег заметил с головы состава бегущего человека с большой сумкой в руке. Он не смог определить сразу пол, потому что одет человек был не то в пальто, не то в платье, а на голове черная шапка.
– Цыганка, что ли? – вслух проговорил он, – не дай Бог, еще ко мне, и так хоть в гроб с тоски ложись.
Олег зашел в купе, разделся, аккуратно разложил провизию на столе, достал свой походный, раскладной стаканчик, приготовил пакет для костей и уселся на сторону по направлению движения поезда. Особенному церемониалу употребления спиртного он научился в Сибири, на вахте. Когда случался праздник, или просто выходные, когда было «можно», как бы не хотелось остограмиться, никто не позволял себе этого сделать раньше времени. Стол сервировался грубыми мужскими руками так тщательно и изящно, что даже самая опытная домохозяйка не смогла бы повторить церемониал.
Стол аккуратно застилался газетами в определенном порядке, так, что каждый угол газеты свисал равномерно, не меньше и не больше других. По центру стола ставилась большая, десятилитровая бутыль со сбитнем. А по обе стороны от него, в трёх литровых бутылях – настоящий сибирский самогон, настоянный на еловых шишках. Бутылочный натюрморт окружал заборчик из копченной рыбы, уложенный таким образом, чтобы ее мог достать беспрепятственно любой участник застолья. Если застолье случалось после посещения местного лабаза, то стол дополняли разные салаты, преимущественно смешанные из овощей и рыбы. Что и с чем было смешано, не играло никакой роли. Главное – чтоб было красиво разложено.
Потом ставились столовые приборы и посуда. Она хоть и отличалась размером и цветом, но в окружении порезанного треугольниками хлеба, разложенного веером возле приборов, смотрелась вполне гармонично.
Вот и сейчас Олег тщательно повторил сервировку.
Но не успев налить, услышал отъезжающую купейную дверь.
– А я к вам, – обрушился на Олега бархатистый, мужской баритон, тут же заполнивший собой все купе.
В дверях стоял священник.
***
Это был мужчина лет пятидесяти, высокого роста и крепкого телосложения. Слегка начавшая проступать сутулость в осанке могла свидетельствовать, что этот человек занимается какой-то скрупулезной, сидячей работой. Но эта сутулость совсем не портила фигуры, а, скорее, подчеркивала природную красоту. Глаза большие, чуть впалые, смотрели на Олега по-доброму. Такие взгляды Олега окружали последние десять лет, и он их бы не спутал ни с каким другими.
– Сибиряк, коренной, – тут же пронеслось в мыслях Олега.
Но самым привлекательным в этом красивом человеке была борода. От нее невозможно было отвести глаз. Олег не раз и сам пытался растить оную. Получалось плохо – редкая, клочкообразная поросль. А вот у большинства его сибирских друзей бороды имелись. Они были разные: короткие, постриженные, темные, рыжие, с проседью, но всегда небольшие. Даже если случалось задержаться на вахте, то у обладателей бород она приобретая штыкообразную форму.
А вот такой бороды он никогда в жизни не видел. У человека, стоящего пред ним, вместо нижней части лица красовался самый настоящий круг подсолнечника, тот самый, что растет у них в Краснодаре. Никаких других ассоциаций у Олега этот шароообразный пук переплетенных темных, местами рыжих, местами уже с островками седины волос, напоминающих усеянное семенами полотно подсолнечника – не вызывал.
– Ну, как говорится, мир дому, – начал священник и шагнул внутрь купе. При его приближении Олег еще раз оценил масштабность фигуры.
– И вам, батюшка, того же. Далеко едете? – все еще не отойдя от первого впечатления чуть ли не шёпотом проговорил Олег.
– А что, уже надоел? – священник вопросительно посмотрел на Олега и тут же рассмеялся. Смех был до того искренен и добродушен, что и на лице Олега засветилась улыбка.
– Да нет, не надоели. Так, для приличия спросил.
– Ну раз для приличия, то это другое дело. Да нет, недалеко. Три станции, а на четвертой сойду. У знакомого батюшки престольный праздник. Хочу проведать.
– Да, совсем недалеко, – сказал Олег, а про себя подумал: «Четыре станции, это километров пятьсот. Чего бы и не сходить в гости за полтысячи километров. Как говорится, одна нога здесь, другая там».
– А вы, следовательно, вахтовик?
– Это вот прям на лице написано?
– Нет, не написано. Просто на этом поезде в основном ваш брат ездит.
Олег молчал, совершенно не вникая в суть разговора, а продолжал зачарованно разглядывать бороду.
– А вы священник? – начал Олег после минутной паузы.
– Да. Служу уже двадцать пять лет. Отучился после армии в Иркутской семинарии и меня сразу сюда распределили, в Ворошилов Плеть, в храм святителя Дмитрия Ростовского. Так вот и служу по сей день.
– А я, как вы верно заметили, вахтовик. 12 лет уже тружусь в ваших краях.
– И как вам? Нравится?
– Очень. К другу после армии поехал. Он мне в армии все уши прожужжал про тайгу, про озера, про рыбалку. А как приехал, так и влюбился в Сибирь.
И тут Олег понял, что они все еще стоят друг против друга.
– Вы садитесь, батюшка. Стол у меня, конечно, небогатый, но вот стопочкой могу угостить. Или у вас пост?
– Отчего же не выпить, выпью. И поста сейчас нет.
– А я ведь вас издалека за цыганку принял, – продолжил разговор Олег. – Оно ведь, одежда ваша, на платье похожа.
– Так это и есть платье, по крою. Подрясником это уж мы его называем, священники. А так, это самое настоящее платье. Вот вы издали и приняли меня за барышню.
Олег достал еще один раскладной стаканчик, имевшийся у него на подобный случай, разлил, вспомнил, что у него был шоколад, достал, развернул, подвинув ближе к священнику.
– Ну что, батюшка? За здоровье?
– А за чье здоровье?
– Так за наше, – в недоумении ответил Олег.
– Меня вот зовут Кириллом, если удобно, можно отец Кирилл.
– А, это мы упустили. Я – Олег.
– Тогда, Олег, и за знакомство, и за здоровье, – и отец Кирилл, улыбнувшись, перекрестился и взял стаканчик.
– Я, отец Кирилл, сам-то верующий. Маманька у меня очень набожная, уж много лет по церквам и монастырям ездит. Как отец мой умер, так и мотается. Но я не совсем такую набожность принимаю. У меня семья. Оно ведь, ходи – не ходи, и хоть лоб разбей, а благосостояние не увеличишь. Все ровно трудится надобно. Так ведь?
– Все так, Олег. И даже больше скажу: это нам Бог так и заповедал – трудиться. Я вот, хоть и священник, и своего, священнического труда хватает, но и от земного не отгораживаюсь. У меня тоже семья. А то, что ваша мамаша по церквам стала ездить, это неплохо. Душа в ней живая, страдает без мужа, вот и ищет утешения. А где его можно найти, как не в Боге? Я ведь, так понимаю, вы не особо ее своим внимание балуете, раз уж столько лет в Сибири?
– Что есть, то есть. Совсем не балую. Да и когда приезжаю, тоже не выходит. Семейных дел набирается, дом понемногу строю. Знаете, я если бы так рано не женился, то тут бы остался. Все мне мило здесь: лес, реки, да и сам воздух другой, чистый. Я скорее домой не на отдых, а на работу еду. А отдыхаю здесь, в Сибири. Душой отдыхаю, понимаете?
– Понимаю. Очень даже понимаю. Но вот вы говорите, душой отдыхаете. Стало быть, есть у вас душа? Вы ведь сказали, что верующий?
– Душа, душа… Так у кого её нет? Она у всех есть, просто мы все по-разному её понимаем. Для кого-то это просто мысли, а для кого-то нет. Кто-то чувствует ее, как она в груди крутится, то проглядывает, то испугавшись чего-то, прячется внутрь, как лиса в нору. Вот вы чувствуете душу?
– Чувствую, Олег, еще как чувствую. И не только свою. Чужую даже больше чувствую, а через чужую свою познаю.
– И как же вы чужую душу чувствуете?
– Вам приходилось, наверное, слышать, что умирающему человеку часто священника зовут? Это нередко случается с людьми верующими, которые и в храм ходили, и исповедовались, и причащались в жизни. Вот с ними все как-то обычно происходит, естественно. А случается, позовут к умирающему, а он никогда порога церковного не переступал, не то что в таинствах церковных участвовать.
Вот позвали меня к одному такому человеку. Звали его Иван Петрович. Был он в прошлом партработником, в партии состоял. Да и потом, когда Союз развалился, чиновником работал. В доме у него – как в склепе. Ни икон, ни даже картин красивых. Шкафы с книгами, кресла еще с советских времен, диванчик. Жизни нет. Я-то вырос в семье староверов. Все у нас было живое. Несколько красных уголков со старорусским образами, вечерами освещаемые лампадами. Да еще и лампады разные, повседневные из зеленного стекла, праздничные – из красного. На каждом образе ручничок с кружевами. В пост темные ручники вешали, пост кончался – светлые. Красота. Все жизнью дышало.
А тут – мертвечина сплошная. Мне еще тогда подумалось, как же это человек может жить во всем этом? И не просто жить, а жизнь свою строить, детей растить, воспитывать.
– Многие, батюшка, так и живут. Это вам все дорого, вы к Богу поближе.
– Кто поближе к Богу еще выяснить нужно. Приехал я к этому Ивану Петровичу. Может, он когда-то и был важным человеком, но тогда передо мной лежал высохший старик с совершенно желтой кожей и с почти провалившимися глазами. Перед этим сестра его, которая меня позвала, рассказала о нем не в лучшем свете. Не любили, говорит, его люди. Уж больно дотошный был. Она один раз мебель польскую хотела купить по блату, так он, узнав, не дал ей. Сказал – не по закону.
Честно скажу, Олег, и во мне он при первом впечатлении не вызвал никакого сочувствия. Наша семья старообрядческая, натерпелась от таких в советское время. Со свету сживали, ничем не давали заниматься. Но мне он хоть и неприятен был, но отказать в исповеди я не мог. А сестра мне его так и сказала: уж который день священника завет.
И вот сел я рядом с ним на стул и спрашиваю:
– Иван Петрович, вы в Бога веруете?
– Как же, – говорит, – верю. С детства верю. Только вот стыдился я веры своей и заставлял себя не верить. А вот сейчас думаю, я ведь всю жизнь, получается, с мыслью о Боге жил. Что бы я не делал, о Нём только и думал, хоть и не хотел думать.
– Но раз веровали с детства, что ж в церковь не ходили тогда? – спрашиваю его.
А он отвечает:
– Так оттого и не ходил, что веровать не хотел. И в комсомол вступил, и в партию пошел оттого только, чтобы в церковь не ходить. Из моего окна видны кресты Свято-Никольской церкви. Вот, посмотрите, они и сейчас видны.
– Да, – говорю, – видны. И что от того?
– А то, что я всю мебель в комнате развернул так, чтобы на них не смотреть и не думать о Боге. Бывало, утром проснусь, забудусь и к окну иду. А они на меня смотрят. И тогда я о Боге только весь день и думал.
– Так вы, получается, жили-то в Богомыслии? – начал я его подбадривать. Хоть все еще и с неприязненным отношением к нему.
– Не знаю, как это называется, но вот так и жил. Всю жизнь. Я сейчас бы все изменил, но только вот сил уже нету. Умираю. Я ведь дурным человеком был. Характер у меня скверный. Много на руководящих должностях работал. С проверками разными ездил. И вот нередко видел, что оно, может, и не стоит какую-нибудь нестыковку оголять, а я оголю. Иногда из вредности оголю. Вижу, как человек страдает, съёживается весь. А я пишу. Отправляю. А потом дома лежу как мешок с цементом. И сам не знаю, отчего я так поступаю. А мысль о Боге рядом. Как пришпиленная. Думаю, все, не буду больше кляузничать. А на другой день в другое место еду, и опять недочеты выискиваю. А потом опять лежу. Вот так, батюшка.
И вот в тот самый момент, глядя на этого умирающего старика, проработавшего всю жизнь мелким чиновником и строчившим на всех подряд жалобы, увидел я душу живую!.. Увидел, как она мечется в этом человеке, словно загнанная в клетку птица. И такая это душа была большая, столько в неё всего вмещалось, что меня как будто током ударило. И вспомнил я тогда притчу о Закхее мытаре. Вы слышали о таком?
– Нет батюшка, не слышал, – ответил Олег, внимательно слушавший рассказ отца Кирилла. Вместо жизнерадостного, крупного человека, вошедшего в купе два часа назад, перед Олегом сидел совсем другой человек. Он все еще был обаятелен, но он сам как будто куда-то ушел, его внимание было не здесь, не в купе, а, возможно, в той самой комнате Ивана Петровича.
– Закхей был тоже чиновником, как и Иван Петрович. Он был начальником мытарей. Этих людей очень не уважали в народе израильском. Так как они собирали со своего народа налоги и отдавали их римлянам. И вот таким человеком был Закхей. А Христос в то время проходил через Иерихон, окруженный учениками и своими почитателями. И вот этот Закхей, мало того, что не пользовался любовью, так он еще и роста был маленького. И захотел только посмотреть на Христа. А я вот уверен, что он тогда пребывал вот в точно таком же состоянии, как и исповедуемый мною Иван Петрович. И вот Христос обратился к нему, заметил, да еще и в гости захотел. А народ вознегодовал. Он же грешник, как ты смеешь к нему идти? Вот вы, Олег, представьте нашего Ивана Петровича с портфельчиком, в очках, невысокого и полненького. И вот он пробивается к какому-то святому человеку. Мы же его сами и прогоним. Точно так же скажем, куда ты, негодный человек, лезешь?
– Что так, то так, – проговорил Олег. – Я бы, наверное, первым ему морду начистил.
– А вот Христос не начистил. Ведь у такого Ивана Петровича, всеми нами презираемого, души может оказаться больше, чем у нас. Живет такой Иван Петрович, скрипит, как этот поезд, лезет во всякую дырку, о которой и думать срамно. И, казалось, нет житья от него никому. Пишет все что-то, вынюхивает, подсчитывает. Письмеца разные, неприятные шлет. Но во всем этом общем негодяйстве есть маленькая закорючка, какая-то черточка от общего порядка, который и должен быть на земле. И вот в конце пути своего такой Иван Петрович, сам уже сомневается в том, что он делает, и от полученных тумаков страдает и мучается. И вот этой самой закорючки, которой у нас, у добрых и порядочных отродясь не было, хватает вполне, что б оказаться заметным Богу. И Господь уже шагает мимо нас, наступая на наши полы подрясников и кричит такому Ивану Петровичу:
– Эй, слышишь, Иван Петрович? К тебе хочу! В гости! Ты, говорят, устал от праведников? И я устал! Житья мне от них нет никакого! А ну, ставь на стол самогонку, задушевные беседы вести станем.
Последние слова отец Кирилл произнес с каким-то особенным придыханием, словно очнувшись от короткого забытья. И сказал Олегу:
– Ну, наливай, а то мне еще бы отдохнуть хотелось перед высадкой. Я к другу как раз к вечерней службе поспеваю. Служить будем, потом беседы вести.
Олег стал разливать.
– Да, отец Кирилл, неожиданным вы собеседником оказались. Не думал. И рассказ мне ваш очень понравился, за душу взял. И Ивана Петровича представил, приходилось мне встречать не раз таких Иванов Петровичей, особенно, когда кредит взял и с платежами просрочивал. Только вот одного уяснить не могу, отчего же он так долго терпел и мысль о Боге гнал от себя?
– Это нам неизвестно. У каждого человека свое время прихода к Богу. Ведь как мудрый Самсон сказал: каждой вещи свое время на этой земле.
Ближе к вечеру Олег проводил отца Кирилла. Они постояли на перроне. Крепко обнялись, как старые друзья, по-сибирски. Отец Кирилл перекрестил Олега, пожал руку и тут же растворился в спускающихся сумерках. А Олег пошел к себе в купе.
***
Весь последующий путь Олега ни на минуту не оставляли попутчики. Часть дороги он провел с двумя солдатами, возвращающимися на дембель из ракетных войск. Они рассказывали Олегу всякие случаи из армейской жизни. Ему нисколько не было с ними скучно, он внимательно выслушивал, смеялся, и тут же рассказывал свою историю, тоже из армейской жизни.
От Москвы до Краснодара он ехал с семейной парой, которая все время выясняла отношения. Муж, когда супруга уходила, или ложилась отдыхать, все время просил Олега плеснуть ему для смелости.
Но что бы не происходило теперь, Олег никак не мог отделаться от того впечатления, полученного в беседе с отцом Кириллом, которое теперь и стало его настоящим попутчиком. Он даже задремав, вдруг увидел его бороду – подсолнечник, потянулся к ней, захотел пощупать руками, но борода тут же растворилась вместе с отцом Кириллом.
На вокзале его встречал родной дядя. У него был зеленый «москвич», которым он очень гордился. Он всегда легко соглашался кого-то отвезти или привести. Хоть мог в дороге и пожаловаться на большую занятость, или на усталость, или на то, что «все его достали», но по горящему огоньку в глазах было совершенно видно, что делает он это с большим удовольствием.
– Здравствуй, дядь Жень! – Олег обнял дядю.
– Здорово, племяш! Подожди, ты опять поздоровел? На сибирских пельменях не мудрено.
– Какие пельмени, дядь Жень, их там сроду не ел. Рыбка и оленина. Вот этого добра там много. Я привез тебе сушенного балычка. Сейчас приедем, отпразднуем.
– Садись в машину. Поедем. Мамка заждалась. Все хотела со мной, а у нее что-то сердечко стало пошаливать. Растрясёт в дороге. Отговорил её.
Дядя Женя умело объехал автомобильные заторы, и через полчаса они уже во всю гнали к родному поселку. Вечерело. Солнце, словно не желая заползать за горизонт, играло лучами со всем, что попадалось ему навстречу. Вдалеке засветились купала Всех-Скорбященского монастыря. Увидев их, Олег вспомнил отца Кирилла. Внутри появилось какое-то щекочущее, чувство, до этого не знакомое Олегу. Словно это были вот те самые солнечные лучи, которые пробрались к нему внутрь и теперь вовсю там резвились. Сейчас ему хотелось ехать вот так, с этим новым ощущением жизни, целую вечность, не останавливаясь.
– Вот буду тебя просить, Олежка, помочь крышу перекрыть. – Нарушил зачарованность Олега голос дяди Жени.
– А что так, прохудилась?
– Время пришло, – спокойно ответил дядя Женя, глядя на дорогу.
Олег улыбнулся.
Автор Акинин Павел

Комментарии

Комментариев нет.