Сколько стоит чистота человеческой речи? Для отца Игнатия цена была известна — двойной тариф за ремонт скита. Он заключил с озлобленными, матерящимися работягами безумное пари:огромные деньги в обмен на один день без единого бранного слова.Бригадир Михалыч согласился ради наживы, думая, что это легкая прогулка. Но уже к обеду, задыхаясь от невысказанных проклятий и ломая привычки, рабочие поняли: это был не просто спор на деньги. Это была ловушка для их душ, из которой им уже не выбраться прежними...Ведро с раствором сорвалось с крюка на втором ярусе лесов и с гулким, чавкающим звуком шлепнулось оземь, обдав брызгами свежепобеленную стену притвора.— Да чтоб тебя…! — голос бригадира Михалыча, хриплый от табака и цементной пыли, раскатился по пустым сводам храма, многократно отражаясь от купола. Эхо подхватило грязное, тяжёлое ругательство, прокрутило его под сводами и вернуло вниз, казалось, еще более громким и уродливым.Следом за ведром посыпался инструмент. Витька, молодой подсобник, споткнулся на ровном месте и теперь сидел, баюкая ушибленное колено, и цедил сквозь зубы длинную, витиеватую матерную тираду, ругая этот день, этот скит, этих попов и кривые доски.Работа не шла. Третий день бригада Михалыча — лучшие спецы в районе, между прочим, — билась над простой реставрацией стены старого скита. И третий день здесь творилась чертовщина. То леса покосятся, хотя ставили по уровню. То раствор, замешанный по всем правилам, к вечеру не схватывается, а крошится, как сухой песок. То опытный каменщик Серёга, который с закрытыми глазами кладку ведёт, палец себе молотком размозжит.Михалыч был зол. Он нервно закурил, сплюнув под ноги горькую слюну.— Гнилое место, — буркнул он, глядя на древнюю, облупленную фреску какого-то святого, который смотрел на них строго и печально.— Сырость одна, да и заказчики… жадные. Сэкономили на материалах, а теперь мы виноваты.Он затянулся, собираясь выдать новую порцию отборной брани, чтобы хоть как-то разрядить сгустившуюся атмосферу злобы.— Не ляжет камень, — раздался тихий голос сзади.Михалыч вздрогнул. За спиной стоял отец Игнатий, местный настоятель. Маленький, сухонький монашек в заштопанном подряснике. Он не смотрел на испорченную стену. Он смотрел на строителей.— Чего это не ляжет? — вызверился Михалыч. — Цемент у вас дрянь, батя. И кирпич сырой. Вы нам сказки не рассказывайте, мы двадцать лет на стройках.Игнатий подошел к стене, провёл ладонью по шершавым, старым кирпичам.— Стены эти сто лет молитву пили. Они как губка. А вы в них… смолу льёте. Слов ваших они не держат. Отторгают. Видите, раствор течёт? Это он от сквернословия вашего плывёт. Здесь воздух другой плотности, сынок. Здесь грязь не держится.Бригада загоготала. Витька, забыв про колено, ухмыльнулся:— Ты, отец, нам физику не переписывай. Без крепкого словца работа не стоит. Это ж как смазка. Без мата кирпич криво идёт, это закон.Монах вздохнул. Посмотрел на них с какой-то бездонной, непонятной жалостью.— Хотите заработать? — спросил он вдруг деловито.— Ну, — насторожился Михалыч.— Пари. Один день. Завтрашний. С восхода до заката — ни одного бранного слова. Ни единого. Полная тишина, только по делу и человеческим языком. Если выдержите и работа пойдёт — плачу двойную цену за весь объект.Прямо завтра вечером наличными.Мужики переглянулись. Двойная цена — это были серьезные деньги. Ради такого можно и язык прикусить.— А если не пойдёт работа? — прищурился Михалыч.— Тогда уйдете. И денег не возьму с вас за порчу материала.— Идёт, — хлопнул рукавицами бригадир. — Готовь деньги, батя. Мы и немыми можем побыть, было бы за что.Утро началось с пытки.Привычка материться была не просто привычкой — она была способом дыхания. Когда Серёга поднял тяжеленный мешок с цементом, он по инерции открыл рот, чтобы выдохнуть привычное «Ух, б…», но наткнулся на строгий взгляд Михалыча и поперхнулся воздухом.Мешок пришлось нести молча. Это оказалось физически тяжелее.Первые два часа они напоминали рыб, выброшенных на берег. Они открывали рты и закрывали их. Работа стопорилась, потому что они не знали, как назвать мастерок мастерком, а не «той хреновиной».Они злились. Внутри у каждого кипел черный, густой вар раздражения, требующий выхода. Но жадность побеждала. Они мычали, тыкали пальцами, сопели.А потом, ближе к полудню, что-то случилось.В наступившей неестественной тишине вдруг прорезались другие звуки. Михалыч, укладывая ряд, впервые услышал, как звенит мастерок, задевая кирпич — чисто, тонко, как колокольчик.Услышал, как шуршит песок, смешиваясь с водой. Услышал, как где-то высоко, под самым куполом, воркует голубь.Злоба, не находя выхода в словах, перегорела внутри и осела серым пеплом, оставив после себя странную, прозрачную пустоту. И в эту пустоту хлынул покой.Михалыч взял кирпич. Обычный, красный, шершавый брусок. Он положил его на раствор. И кирпич лёг. Идеально. Мягко, как в масло. Не нужно было стучать, подгонять, материться.— Витька, — тихо позвал он. Не заорал «Эй ты, криворукий!», а просто позвал по имени.Парень обернулся.— Раствору, — попросил Михалыч.И Витька принес. Спокойно, без суеты, не расплескав ни капли.К обеду они работали как единый, отлаженный механизм. Исчезла суета. Исчезла нервозность. Им не нужно было тратить силы на сотрясание воздуха проклятиями, и эти сэкономленные силы ушли в руки. Движения стали плавными, точными. Стена росла на глазах — ровная, крепкая, красивая.Ближе к вечеру в храм заглянуло солнце. Косые лучи упали на свежую кладку, на пыльные лица рабочих. Михалыч остановился вытереть пот. Он посмотрел на своих ребят. Серега, вечно угрюмый, сейчас старательно расшивал швы, и лицо у него было спокойное, сосредоточенное, как у иконописца.В голове у Михалыча было звонко и чисто. Как после бани. Он вдруг понял, что за весь день ни разу не почувствовал усталости той, прежней — гнетущей, черной. Была только приятная тяжесть в мышцах. Оказалось, что мат не помогал работе. Он её отравлял. Он сжирал их энергию, как ржавчина железо.Они закончили за час до заката. Сделали объем, который раньше мучили бы три дня.Они вышли на крыльцо, сели на ступеньки перекурить. Отец Игнатий вышел к ним с толстым конвертом в руках. Он улыбался.— Ну что, работнички? Вижу, стоит стена-то. Крепко стоит.Михалыч посмотрел на конверт. Потом на свои руки — грязные, в ссадинах, но не дрожащие.Он взял конверт, не пересчитывая, сунул в карман. Ему нужно было что-то сказать. По уставу, по привычке, нужно было сказать:«Ну что, батя, мы тебя сделали».Или пошутить грубо.Но язык не поворачивался. Михалыч открыл рот, набрал воздуха и… промолчал.Мужики сидели рядом, курили, глядели на закат, разливающийся над лесом, и тоже молчали. Им было страшно заговорить. Они боялись, что первое же слово, произнесенное их привычным, грязным языком, разобьет этот хрустальный купол тишины и чистоты, который накрыл их сегодня.Им было так хорошо и покойно внутри, что любая брань казалась теперь не «смазкой», а грязью, которую страшно брать в рот.— Спасибо, — наконец выдавил Михалыч. Хрипло, тихо, непривычно для самого себя. — За науку… отец.Игнатий поклонился им в пояс и ушел в храм. А они еще долго сидели, не смея нарушить тишину, слушая, как поют птицы, и удивляясь тому, что впервые за многие годы слышат этот звук так ясно.Словом Бог сотворил мир. Словом человек может этот мир разрушить или исцелить. Мы часто не замечаем, как грязь нашей речи становится грязью нашей жизни, как рушатся стены и ломаются судьбы только потому, что мы разучились говорить языком любви и тишины.И иногда нужно просто замолчать, чтобы услышать, как на самом деле прекрасен мир и как легко в нём созидать, когда ты не воюешь с ним каждым своим словом.Автор рассказа: © Сергий Вестник
В ДУХЕ И ИСТИНЕ
ПАРИ, КОТОРОЕ ОЧИСТИЛО ИХ ДУШИ
Сколько стоит чистота человеческой речи? Для отца Игнатия цена была известна — двойной тариф за ремонт скита. Он заключил с озлобленными, матерящимися работягами безумное пари:
огромные деньги в обмен на один день без единого бранного слова.
Бригадир Михалыч согласился ради наживы, думая, что это легкая прогулка. Но уже к обеду, задыхаясь от невысказанных проклятий и ломая привычки, рабочие поняли: это был не просто спор на деньги. Это была ловушка для их душ, из которой им уже не выбраться прежними...
Ведро с раствором сорвалось с крюка на втором ярусе лесов и с гулким, чавкающим звуком шлепнулось оземь, обдав брызгами свежепобеленную стену притвора.
— Да чтоб тебя…! — голос бригадира Михалыча, хриплый от табака и цементной пыли, раскатился по пустым сводам храма, многократно отражаясь от купола. Эхо подхватило грязное, тяжёлое ругательство, прокрутило его под сводами и вернуло вниз, казалось, еще более громким и уродливым.
Следом за ведром посыпался инструмент. Витька, молодой подсобник, споткнулся на ровном месте и теперь сидел, баюкая ушибленное колено, и цедил сквозь зубы длинную, витиеватую матерную тираду, ругая этот день, этот скит, этих попов и кривые доски.
Работа не шла. Третий день бригада Михалыча — лучшие спецы в районе, между прочим, — билась над простой реставрацией стены старого скита. И третий день здесь творилась чертовщина. То леса покосятся, хотя ставили по уровню. То раствор, замешанный по всем правилам, к вечеру не схватывается, а крошится, как сухой песок. То опытный каменщик Серёга, который с закрытыми глазами кладку ведёт, палец себе молотком размозжит.
Михалыч был зол. Он нервно закурил, сплюнув под ноги горькую слюну.
— Гнилое место, — буркнул он, глядя на древнюю, облупленную фреску какого-то святого, который смотрел на них строго и печально.
— Сырость одна, да и заказчики… жадные. Сэкономили на материалах, а теперь мы виноваты.
Он затянулся, собираясь выдать новую порцию отборной брани, чтобы хоть как-то разрядить сгустившуюся атмосферу злобы.
— Не ляжет камень, — раздался тихий голос сзади.
Михалыч вздрогнул. За спиной стоял отец Игнатий, местный настоятель. Маленький, сухонький монашек в заштопанном подряснике. Он не смотрел на испорченную стену. Он смотрел на строителей.
— Чего это не ляжет? — вызверился Михалыч. — Цемент у вас дрянь, батя. И кирпич сырой. Вы нам сказки не рассказывайте, мы двадцать лет на стройках.
Игнатий подошел к стене, провёл ладонью по шершавым, старым кирпичам.
— Стены эти сто лет молитву пили. Они как губка. А вы в них… смолу льёте. Слов ваших они не держат. Отторгают. Видите, раствор течёт? Это он от сквернословия вашего плывёт. Здесь воздух другой плотности, сынок. Здесь грязь не держится.
Бригада загоготала. Витька, забыв про колено, ухмыльнулся:
— Ты, отец, нам физику не переписывай. Без крепкого словца работа не стоит. Это ж как смазка. Без мата кирпич криво идёт, это закон.
Монах вздохнул. Посмотрел на них с какой-то бездонной, непонятной жалостью.
— Хотите заработать? — спросил он вдруг деловито.
— Ну, — насторожился Михалыч.
— Пари. Один день. Завтрашний. С восхода до заката — ни одного бранного слова. Ни единого. Полная тишина, только по делу и человеческим языком. Если выдержите и работа пойдёт — плачу двойную цену за весь объект.
Прямо завтра вечером наличными.
Мужики переглянулись. Двойная цена — это были серьезные деньги. Ради такого можно и язык прикусить.
— А если не пойдёт работа? — прищурился Михалыч.
— Тогда уйдете. И денег не возьму с вас за порчу материала.
— Идёт, — хлопнул рукавицами бригадир. — Готовь деньги, батя. Мы и немыми можем побыть, было бы за что.
Утро началось с пытки.
Привычка материться была не просто привычкой — она была способом дыхания. Когда Серёга поднял тяжеленный мешок с цементом, он по инерции открыл рот, чтобы выдохнуть привычное «Ух, б…», но наткнулся на строгий взгляд Михалыча и поперхнулся воздухом.
Мешок пришлось нести молча. Это оказалось физически тяжелее.
Первые два часа они напоминали рыб, выброшенных на берег. Они открывали рты и закрывали их. Работа стопорилась, потому что они не знали, как назвать мастерок мастерком, а не «той хреновиной».
Они злились. Внутри у каждого кипел черный, густой вар раздражения, требующий выхода. Но жадность побеждала. Они мычали, тыкали пальцами, сопели.
А потом, ближе к полудню, что-то случилось.
В наступившей неестественной тишине вдруг прорезались другие звуки. Михалыч, укладывая ряд, впервые услышал, как звенит мастерок, задевая кирпич — чисто, тонко, как колокольчик.
Услышал, как шуршит песок, смешиваясь с водой. Услышал, как где-то высоко, под самым куполом, воркует голубь.
Злоба, не находя выхода в словах, перегорела внутри и осела серым пеплом, оставив после себя странную, прозрачную пустоту. И в эту пустоту хлынул покой.
Михалыч взял кирпич. Обычный, красный, шершавый брусок. Он положил его на раствор. И кирпич лёг. Идеально. Мягко, как в масло. Не нужно было стучать, подгонять, материться.
— Витька, — тихо позвал он. Не заорал «Эй ты, криворукий!», а просто позвал по имени.
Парень обернулся.
— Раствору, — попросил Михалыч.
И Витька принес. Спокойно, без суеты, не расплескав ни капли.
К обеду они работали как единый, отлаженный механизм. Исчезла суета. Исчезла нервозность. Им не нужно было тратить силы на сотрясание воздуха проклятиями, и эти сэкономленные силы ушли в руки. Движения стали плавными, точными. Стена росла на глазах — ровная, крепкая, красивая.
Ближе к вечеру в храм заглянуло солнце. Косые лучи упали на свежую кладку, на пыльные лица рабочих. Михалыч остановился вытереть пот. Он посмотрел на своих ребят. Серега, вечно угрюмый, сейчас старательно расшивал швы, и лицо у него было спокойное, сосредоточенное, как у иконописца.
В голове у Михалыча было звонко и чисто. Как после бани. Он вдруг понял, что за весь день ни разу не почувствовал усталости той, прежней — гнетущей, черной. Была только приятная тяжесть в мышцах. Оказалось, что мат не помогал работе. Он её отравлял. Он сжирал их энергию, как ржавчина железо.
Они закончили за час до заката. Сделали объем, который раньше мучили бы три дня.
Они вышли на крыльцо, сели на ступеньки перекурить. Отец Игнатий вышел к ним с толстым конвертом в руках. Он улыбался.
— Ну что, работнички? Вижу, стоит стена-то. Крепко стоит.
Михалыч посмотрел на конверт. Потом на свои руки — грязные, в ссадинах, но не дрожащие.
Он взял конверт, не пересчитывая, сунул в карман. Ему нужно было что-то сказать. По уставу, по привычке, нужно было сказать:
«Ну что, батя, мы тебя сделали».
Или пошутить грубо.
Но язык не поворачивался. Михалыч открыл рот, набрал воздуха и… промолчал.
Мужики сидели рядом, курили, глядели на закат, разливающийся над лесом, и тоже молчали. Им было страшно заговорить. Они боялись, что первое же слово, произнесенное их привычным, грязным языком, разобьет этот хрустальный купол тишины и чистоты, который накрыл их сегодня.
Им было так хорошо и покойно внутри, что любая брань казалась теперь не «смазкой», а грязью, которую страшно брать в рот.
— Спасибо, — наконец выдавил Михалыч. Хрипло, тихо, непривычно для самого себя. — За науку… отец.
Игнатий поклонился им в пояс и ушел в храм. А они еще долго сидели, не смея нарушить тишину, слушая, как поют птицы, и удивляясь тому, что впервые за многие годы слышат этот звук так ясно.
Словом Бог сотворил мир. Словом человек может этот мир разрушить или исцелить. Мы часто не замечаем, как грязь нашей речи становится грязью нашей жизни, как рушатся стены и ломаются судьбы только потому, что мы разучились говорить языком любви и тишины.
И иногда нужно просто замолчать, чтобы услышать, как на самом деле прекрасен мир и как легко в нём созидать, когда ты не воюешь с ним каждым своим словом.
Автор рассказа: © Сергий Вестник