РУССКИЕ АВТОРЫ НА РАНДЕВУ С ЗАРУБЕЖЬЕМ

«Но когда бы рассказали мне и тысячу таких анекдотов, то я всё не предал бы анафеме такого прекрасного города, как Берлин»
Николай Карамзин. «Письма русского путешественника»
«В 1814 г., в бытность мою в Париже, я жил у Д. и сделался болен. Послал в ближайшую библиотеку за книгами. Приносят «Paul et Virginie», которую я читал уже несколько раз, читал и заливался слезами, и какие слезы!»
Константин Батюшков. «Чужое — моё сокровище»
«Молоденькая горничная-блондинка в переднике и наколке приняла у него из рук хэмфри-богартовский плащ»
Эдуард Лимонов. «Палач»
Сюжет этот начинается вполне достойно и даже как бы благородно, по-джентльменски, а вот потом скатывается в пропахший щами разговор на бессмертную тему «нам, русским, за границей, иностранцы ни к чему». И у кого скатывается: у того, кто вроде бы и есть главный джентльмен нашей словесности, её либеральный барин с характерными барскими причудами — в коротких штанишках, с сачком для ловли бабочек, выступает за всё самое прекрасное, плюс грассирует и сочиняет на басурманском. За пару лет до перехода с родного на иностранный, в последнем своём русском романе — романе о том, что его собственная любовь к литературе больше, чем жизнь других, — Набоков подводит итог ещё одной истории. Истории своей жизни среди немцев, которых об ту пору предпочитал именовать туземцами. Во время сочинения «Дара» он жил уже среди следующих туземцев, французов, а ещё через года три оказался в стране окончательных аборигенов, Америке. Там ему было явно комфортнее, не только из-за практически родного языка и надёжного преподавательского оклада, но и по более простой причине — в североамериканских Соединённых Штатах есть где спрятаться от местных (тем паче что там почти все приезжие). Было и есть. Медвежьих углов хватает заховаться как от американцев, так и от бывших соотечественников. И, опять-таки, раздолье скакать козлом по некошеной прерии, помахивая сачком. Что касается всё-таки местных, то см. «Лолиту». Там всё. Впрочем, и этого оказалось недостаточно: как только доходы волшебно выросли, Набоковы перебрались туда, где туземцев нет вообще, то есть они есть, конечно, но по большей части сведены к обслуживающему персоналу отеля Montreux Palace. Кто-нибудь злобный заметил бы, мол, вот сбылась мечта типичного русского барина — превратить огромный мир в «Чего изволите?». Но я этого говорить не буду, ибо не мне судить чувства и мысли человека, который немалую часть жизни бегал от свор самых разнообразных убийц, а под конец ещё и отбивался от воодушевлённых дураков.
Да, но вернёмся к роману. Это, конечно, «Дар», который, как известно, есть изложение Дао русской литературы, и да(р)о(м) этим обладает герой книги, Фёдор Годунов-Чердынцев, обитающий в эмигрантском Берлине. Время действия — вторая половина 1920-х; местные коричневые с местными красными ещё не схватились в решающей схватке, мировой кризис 1929-го начнётся через несколько месяцев после конца книги. В Берлине тихо (относительно, конечно). Годунов-Чердынцев беден, как почти все русские эмигранты его возраста, зарабатывает он всякой случайной ерундой, в частности уроками языков; распродаёт излишки образования. Работа непыльная, но скучная. Маета лингвистической дрессировки, смягчаемая опасением расстроить ученика настолько, что тот откажется от уроков (и, соответственно, откажется раскошеливаться). Лучше, чем в «Даре», этот род деятельности не описан нигде. Прагматика и даже эротика частного преподавания языков.
Отсюда начинается тема чужака — существа, который не знает известных нам наречий, существа если не немого, то уж точно косноязычного, а чаще всего всё-таки немого. «Немца» то есть. Да и жить Годунову-Чердынцеву приходится среди настоящих, неметафорических немцев, к нему совершенно безразличных — впрочем, столь же безразличных, как и он к ним. Тени они друг для друга, не более того. Тени на экране жизни. К теме теней и экрана мы ещё вернёмся, пока же заметим, что тени немцев стали обретать плоть в начале тридцатых, пока не уплотнились настолько, что превратились во вполне физические, порою даже корпулентные тела мужиков в форме нацистских штурмовиков. И в тела клаки штурмовиков, более многочисленные. Так что от бывших теней Германии Набоковым (да и многим другим) пришлось бежать, но эти бывшие тени — уже снаряжённые танками и самолётами — следовали за ними и на запад, и на юг, пока не пришлось — Владимиру, Вере и Дмитрию, конечно, повезло — сесть на корабль и пересечь океан.
Чужак ничего, кроме безразличного презрения, не вызывает; туземец — элемент подвижной фурнитуры берлинской жизни, не более. Он не настоящ. Настоящим же является свой, русский, ведущий — как тут не отметить печальный парадокс? — эфемерную, теневую жизнь политического беженца. Всё поменялось местами, всё чревато обманом, провокацией, нелепостью, неловкостью. Стоит Фёдору Г.-Ч. сесть на общественный транспорт, чтобы отправиться на урок к некоему управляющему, вздумавшему на склоне жизни изучить французский, как с ним происходит неловкость, нелепость, жизнь, которая интереснее фанаберий беглого русского барчука, отвешивает герою поджопник, давай! очнись! хватит! Другие люди существуют. Вот этот великолепный пассаж («Дар», вторая глава):
Он ехал на урок, как всегда опаздывал, и, как всегда, в нём росла смутная, скверная, тяжёлая ненависть и к неуклюжей медлительности этого бездарнейшего из всех способов передвижения, и к безнадёжно-знакомым, безнадёжно-некрасивым улицам, шедшим за мокрым окном, а главное — к ногам, бокам, затылкам туземных пассажиров. Он рассудком знал, что среди них могут быть и настоящие, вполне человеческие особи, с бескорыстными страстями, чистыми печалями, даже с воспоминаниями, просвечивающими сквозь жизнь, — но почему-то ему сдавалось, что все эти скользящие, холодные зрачки, посматривающие на него так, словно он провозил незаконное сокровище (как в сущности оно и было), принадлежат лишь гнусным кумушкам и гнилым торгашам. Русское убеждение, что в малом количестве немец пошл, а в большом — пошл нестерпимо, было, он знал это, убеждением, недостойным художника: а всё-таки его пробирала дрожь, — и только угрюмый кондуктор с загнанными глазами и пластырем на пальце, вечно-мучительно ищущий равновесия и прохода среди судорожных толчков вагона и скотской тесноты стоящих, внешне казался, если не человеком, то хоть бедным родственником человека. На второй остановке перед Фёдором Константиновичем сел сухощавый, в полупальто с лисьим воротником, в зелёной шляпе и потрёпанных гетрах, мужчина, — севши, толкнул его коленом да углом толстого, с кожаной хваткой, портфеля — и тем самым обратил его раздражение в какое-то ясное бешенство, так что, взглянув пристально на сидящего, читая его черты, он мгновенно сосредоточил на нём всю свою грешную ненависть (к жалкой, бедной, вымирающей нации) и отчётливо знал, за что ненавидит его: за этот низкий лоб, за эти бледные глаза; за фольмильх и экстраштарк, — подразумевающие законное существование разбавленного и поддельного; за полишинелевый строй движений, — угрозу пальцем детям — не как у нас стойком стоящее напоминание о небесном Суде, а символ колеблющейся палки, — палец, а не перст; за любовь к частоколу, ряду, заурядности; за культ конторы; за то, что если прислушаться, что у него говорится внутри (или к любому разговору на улице), неизбежно услышишь цифры, деньги; за дубовый юмор и пипифаксовый смех; за толщину задов у обоего пола, — даже если в остальной своей части субъект и не толст; за отсутствие брезгливости; за видимость чистоты — блеск кастрюльных днищ на кухне и варварскую грязь ванных комнат; за склонность к мелким гадостям, за аккуратность в гадостях, за мерзкий предмет, аккуратно нацепленный на решётку сквера; за чужую живую кошку, насквозь проткнутую в отместку соседу проволокой, к тому же ловко закрученной с конца; за жестокость во всём, самодовольную, как-же-иначную; за неожиданную восторженную услужливость, с которой человек пять прохожих помогают тебе подбирать обронённые гроши; за... Так он нанизывал пункты пристрастного обвинения, глядя на сидящего против него, — покуда тот не вынул из кармана номер васильевской «Газеты», равнодушно кашлянув с русской интонацией.
«Вот это славно», — подумал Фёдор Константинович, едва не улыбнувшись от восхищения. Как умна, изящно лукава и в сущности добра жизнь! Теперь в чертах читавшего газету он различал такую отечественную мягкость — морщины у глаз, большие ноздри, по-русски подстриженные усы, — что сразу стало и смешно, и непонятно, как это можно было обмануться».
Набокова можно любить только за этот фокус разоблачения собственной ксенофобии — презирающий немецкую пошлость оказывается ещё пошлее. Настоящий только он, Фёдор Г.-Ч., со своим портативным амаркордом мальчика из богатой семьи, балованного маленького принца с Большой Морской в матросском костюмчике, которому судьба сначала охотно подсовывала всё, что нужно, в нужный момент — вот тебе отец из Жюль Верна, вот тебе Таня из Тургенева и Бунина, но затем она же, судьба, злобно надсмеялась, устроив зачем-то революцию. Чего им там не хватало, всем этим мужикам и бабам, какой кайф поломали. Рай испоганили, пришлось бежать в приют теней, которые даже пальцем погрозить по-человечески не могут.
К. Кобрин
Продолжение следует

РУССКИЕ АВТОРЫ НА РАНДЕВУ С ЗАРУБЕЖЬЕМ - 983639270423

Комментарии

Комментариев нет.