Золотой XIX век искусства России.

Век 19й, железный... А в нём - бриллианты живописи, жемчуг музыки, золото слов...
1880 год
Проза 3

1880 Шишкин Ручей в лесу (На косогоре).
1880 Шишкин Ручей в лесу (На косогоре).

Владимир Короленко
Золотой XIX век искусства России. - 1086326203648

В подследственном отделении
…Нас ввели в коридор одной из сибирских тюрем, длинный, узкій и мрачный. Одна стѣна его почти сплошь была занята высокими окнами, выходившими на небольшой квадратный дворик, гдѣ обыкновенно гуляли арестанты. Теперь, по случаю нашего прибытія, арестантов «загнали» в камеры. Вдоль другой стѣны виднѣлись, на небольшом разстояніи друг от друга, двери «одиночек». Двери были черны от времени и частых прикосновеній и рѣзко видѣлялись темными четыреутольниками на сѣрой, грязной стѣнѣ. Над дверями висѣли дощечки с надписями: «За кражу», «За убійство», «За грабеж», «За бродяжничество», а в серединѣ каждой двери виднѣлось квадратное отверстіе со стеклышком, закрываемое снаружи деревянною заслонкой. Всѣ заслонки были отодвинуты, и из-за стекол на нас смотрѣли любопытные, внимательные глаза заключенных.
Мы повернули раз и другой. Над первою дверью третьяго коридора я прочел надпись: «Умалишенный», над слѣдующею — то же. Над третьей надписи не было, а над четвертой я разобрал тѣ же слова. Впрочем, не надо было и надписи, чтоб угадать, кто обитатель этой каморки, — из-за ея двери неслись какіе-то дикіе, тоскующіе, за сердце хватающіе звуки. Человѣк ходил, повидимому, взад и вперед за своею дверью, выкрикивая что-то похожее на еврейскую молитву, то на горькій плач с причитаніями, то на дикую плясовую пѣсню. Когда он смолкал и в коридорѣ наступала тишина, тогда можно было различить монотонное чтеніе какой-то молитвы, произносимой в первой камерѣ однозвучным голосом. Дальше видны были еще такія же двери и из-за них слышалось мѣрное звяканье цѣпи. Надпись гласила: «За убійство».
Это был «коридор подслѣдственнаго отдѣленія», куда нас помѣстили за отсутствіем помѣщенія для пересыльных. По той же причинѣ, т.-е. за отсутствіем особаго помѣщенія, в этом коридорѣ содержались трое умалишенных. Наша камера, без надписи, находилась между камерами двух умалишенных, только справа от одной из них отдѣлялась лѣстницей, над которой висѣла доска: «Вход на малый верх».
Пока надзиратели подбирали ключи, чтоб открыть нашу камеру, сосѣд наш по правую сторону — третій умалишенный — не подавал никаких признаков своего существованія. Сколько можно было видѣть в дверное оконце, в его камерѣ было темно, как в могилѣ.
— Яшка-то молчит нонѣ, — тихо сказал «старшій надзиратель» младшему.
— Не видит… Ну его! — отвѣтил тот так же тихо.
Вдруг из-за стеклышка сверкнула пара глаз, мелькнул конец носа, большіе усы, часть бороды. Вслѣд затѣм дверь застонала и заколебалась. Яшка стучал ногою в нижнюю часть двери так сильно, что желѣзные болты гнулись и визжали. Каждый удар гулко отдавался под высоким потолком и повторялся эхо в других коридорах. Надзиратели вздрогнули. «Старшій» — сѣдой, низенькій старичок из евреев, с наружностью старой тюремной крысы, с маленькими, злыми, точно колющими глазами, сверкавшими из под нависших бровей — весь съежился, попятился к стѣнкѣ и бросил в сторону стучавшаго взгляд полный глубокой ненависти и злобы.
— Полно, Яшка, что задурил-то? — отозвался коидорный надзиратель, серьезный старик с длинными, опущенными вниз усами, в большой папахѣ. — Чего не видал? Видишь, арестантов привели!
Тот, кого называли Яшкой, окинул нас внимательным взглядом. И, как бы убѣдившись, несмотря на наши «вольные» костюмы, что дѣйствительно мы арестанты, прекратил стук и что-то заворчал за своею дверью. Слов мы не могли разслышать, — «одиночка» уже приняла нас в свои холодныя, сырыя объятія. Запоры щелкнули за нами, шаги надзирателя стихли в другом концѣ коридора, и жизнь «подслѣдственнаго отдѣленія» вошла опять в свою обычную колею.
Пять шагов в длину, три с половиной в ширину — вот размѣры новаго нашего жилища. Стекла в небольшом, в квадратный аршин, окнѣ разбиты и в него видна, на разстояніи двух сажен, сѣрая тюремная стѣна. Углы камеры тонули в каком-то неопредѣленном полумракѣ. Карнизы оттѣнены траурною каймой многолѣтней пыли, стѣны сѣры и, при внимательном взглядѣ, видны на них особыя пятна — слѣды борьбы какого-нибудь страдальца с клопами и тараканами, — борьбы, быть-может, многолѣтней, упорной. Я не мог освободиться от ощущенія особаго рода непріятнаго запаха, который, как мнѣ казалось, несся от этих стѣн. Внизу, у самаго пола, в кирпич было вдѣлано толстое желѣзное кольцо, назначеніе котораго для нас было ясно: к нему была нѣкогда придѣлана короткая цѣпь… Двѣ кровати, стул и маленькій столик составляли роскошь «одиночки», которую ей, быть-может, привелось видѣть впервые. В остальных камерах, таких же, как наша, не было ничего, кромѣ тюфяка, брошеннаго на пол, и живого существа, которое на нем валялось…
За стѣной послышалось дребезжаніе телѣги. Мимо окна проѣхал четыреугольный ящик, который везла плохая, заморенная клячонка. Два арестанта вяло плелись сзади, шлепая «кеньгами» по грязи. Они остановились невдалекѣ, открыли люк и так же вяло принялись на работу… Отвратительною вонью пахнуло в наши разбитыя окна и она стала наполнять камеру…
Мой товарищ, улегшійся было на своей постели, встал на ноги и тоскливо оглядѣл комнату.
— Од-на-ко! — сказал он протяжно.
— Д-да! — подтвердил я.
Больше говорить не хотѣлось, да и не было надобности, — мы понимали друг друга. На нас глядѣли и говорили за нас темныя стѣны, углы, затканные паутиной, крѣпко запертая дверь… В окно врывались волны міазмов, и некуда было скрыться. Сколькото нам придется прожить здѣсь: недѣлю, двѣ?… Нехорошо, скверно! А вѣдь вот тут, рядом, наши сосѣди живут не одну недѣлю и не двѣ. Да и в этой камерѣ послѣ нас опять водворится жилец на долгіе мѣсяцы, а может и годы…
https://w.wiki/DejZ

Командировка
— Скоро ли станція, ямщик?
— Не скоро еще — до мятели вряд ли доѣхать… Вишь, закуржавѣло как, сиверко идет.
Да, видно, до мятели не доѣхать. К вечеру становится все холоднѣе. Слышно, как снѣг под полозьями поскрипывает, зимній вѣтер, — сиверко, — гудит в темном бору, вѣтви елей протягиваются к узкой лѣсной дорогѣ и угрюмо качаются в опускающемся сумракѣ ранняго вечера.
Холодно и неудобно. Кибитка узка, под бока давит, да еще некстати тут шашки да револьверы провожатых болтаются. Колокольчик выводит какую-то длинную, однообразную пѣсню, в тон запѣвающей мятели.
К счастію, — вот и одинокій огонек станціи на опушкѣ гудящаго бора.
Мои провожатые, бряцая цѣлым арсеналом вооруженія, стряхивают снѣг в жарко натопленной, темной, закопченой небѣ. Бѣдно и непривѣтно. Хозяйка укрѣпляет в свѣтильнѣ дымящую лучину.
— Нѣт ли чего поѣсть у тебя, хозяйка?
— Ничего нѣт-то у нас…
— А рыбы? Рѣка тут у вас недалече?
— Была рыба, да выдра всю позобала.
— Ну, картошки…
— Померзла картошка-то у нас нонѣ…
Дѣлать нечего, — хлѣба дала хозяйка, самовар, к удивленію, нашелся, и то слава Богу! Погрѣлись чайком, хлѣбца поѣли, луковиц принесла хозяйка в лукошкѣ. А вьюга на дворѣ разыгрывалась, мелким снѣгом в окна сыпало, и по временам даже свѣт лучины вздрагивал и колебался. — «Нельзя вам ѣхать-то будет, — ночуйте!»
— Что-ж, — ночуем. Вам вѣдь, господин, торопиться-то некуда тоже. Видите, — тут сторона-то какая, ну, а там еще хуже, — вѣрьте слову! — говорит один из провожатых.
В избѣ все смолкло. Даже хозяйка сложила свою прясницу с пряжей и улеглась, перестав свѣтить лучину. Водворился мрак и молчаніе, нарушаемое только порывистыми ударами налетавшаго вѣтра.
Я не спал. В головѣ, под шум бури, поднимались и летѣли одна за другой тяжелыя мысли.
— Не спится, видно, господин, — произносит тот же провожатый, — «старшой», — человѣк довольно симпатичный, с пріятным, даже как будто интеллигентным лицом, расторопный, знающій свое дѣло и, поэтому, не педант. В пути он не прибѣгает к ненужным стѣсненіям и формальностям.
— Да, не спится.
Нѣкоторое время проходит в молчаніи, но я слышу, что и мой сосѣд не спит; чуется, что и ему не до сна, что и в его головѣ бродят какія-то мысли. Другой провожатый, — молодой «подручный», спит сном здороваго, но крѣпко утомленнаго человѣка. Временами он что-то невнятно бормочет.
— Удивляюсь я вам, — слышится опять ровный, грудной голос унтера: — народ молодой, люди благородные, образованные, можно сказать, — а как свою жизнь проводите…
— Как?
— Эх, господин! Неужто мы не можем понимать!.. Довольно понимаем, что вы не в эдакой, может, жизни были и не к этому с измалѣтства-то привыкли…
— Ну, это вы пустое говорите: дѣло не в том, к чему с измалѣтства привыкали, — было время и отвыкнуть…
— Неужто весело вам? — произносит он тоном сомнѣнія.
— Не весело, что и говорить… А вам весело?..
Молчаніе. Гаврилов (будем так звать моего собесѣдника), повидимому, о чем-то думает.
— Нѣт, господин, что я вам скажу… Вѣрьте слову: иной раз бывает, просто, кажется, на свѣтъ не глядѣл бы… С чего уж это так бывает, — не знаю; только иной раз так подступит, так подступит, — нож особый, да и только.
— Служба, что ли, тяжелая?…
— Служба службой… Конечно, не прогулка, да и начальство, надо сказать, строгое, а только все же не с этого… не от службы.
— Так отчего же?
— Кто знает!..
Опять молчаніе.
… — Еще теперь обтерпѣлся немного, — привык… Ну, и начальство не оставляет, — в унтер-офицеры произведен, штрафов никаких не бывало, да и домой скоро, — в отставку…
— Так что же?
… — А вот я вам, господин, разскажу — случай какой со мной был…
II.
Поступил я на службу в 1874 году, в эскадрон, прямо из сдаточных. Служил хорошо, можно сказать — с полным усердіем, все больше по нарядам: в парад куда, к театру, — сами знаете. Грамотѣ хорошо был обучен, ну, и начальство не оставляло. Маіор у нас земляк мнѣ был и, как видя мое стараніе, — призывает раз меня к себѣ и говорит: «Я тебя, Гаврилов, в унтер-офицеры представлю, — ты в командировках бывал ли»? — Никак нѣт, говорю, ваше высокоблагородіе. — «Ну, говорит, в слѣдующій раз назначу тебя в подручные, — присмотришься, дѣло не хитрое». — Слушаю, говорю, ваше высокоблагородіе, рад стараться.
А в командировках я точно-что не бывал ни разу, — вот с вашим братом, значит. Оно хоть, скажем, дѣло-то не хитрое, а все же, знаете, инструкціи надо усвоить, да и расторопность нужна. Ну, хорошо…
Через недѣлю этак мѣста, зовет меня дневальный к начальнику и унтер-офицера одного вызывает. Пришли. «Вам, говорит, в командировку ѣхать. Вот тебѣ — говорит унтер-офицеру — подручный. Он еще не бывал. Смотрите, не зѣвать, справьтесь, говорит, ребята, молодцами, — барышню вам везти из замка. Вот вам инструкція, завтра деньги получай, и с Богом»!..
Иванов, унтер-офицер, в старших со мной ѣхал, а я в подручных, вот как у меня теперь другой-то жандарм. Старшему сумка казенная дается, деньги он на руки получает, бумаги тоже, он расписывается, счеты эти ведет, ну, а рядовой в помощь ему дается: послать куда, за вещами присмотрѣть, то, другое…
Ну, хорошо. Утром, чуть свѣт еще, — от начальника вышли, — гляжу: Иванов мой уж выпить гдѣ-то успѣл. А человѣк он был, — надо прямо говорить — не подходящій, — разжалован теперь. На глазах у начальства — как слѣдует быть унтер-офицеру, и даже так, что на других кляузы наводил, выслуживался. А чуть с глаз долой, сейчас и завертится, и первым дѣлом выпить любил.
https://w.wiki/Deus

Ненастоящий город
Я стоял на широкой площади уѣзднаго города Вятской губерніи и с любопытством оглядывался в новом для меня мѣстѣ. Как тихо! — вот первое впечатлѣніе от этого города. Невольно вспомнилось Некрасовское:
В столицах шум, гремят витіи…
Кипит словесная война…
А здѣсь стояла дѣйствительно тишина… непробудная, вѣковая, стихійная… Вѣтер качал жидкія березки на берегу быстрой рѣчки, которая крутой излучиной врѣзалась в обширную площадь, к самому центру города. И тут-же за рѣчкой на другом берегу гнулись и тихо волновались под вѣтром созрѣвающіе хлѣба…
Недѣли двѣ назад названіе этого города было для меня лишь отвлеченным географическим термином… Кружок на картѣ на одним из притоков Вятки… Воображеніе прибавляло. тусклое небо, болота, лѣса, туманное лѣто, суровую зиму… И вот, точно вихрь выхватил меня из сутолоки и шума столичной жизни и понес… Куда-же?..
В Вяткѣ мнѣ сказал „по секрету“ простодушный вятич, смотритель тюрьмы, что я назначен в N…
— Что-же это за город? — спросил я.
— Городишко плохенькій, что толковать… Одна церковь… Другую строют, строют, — никак не достроют. Силенки не хватает…
— А населеніе русское?
— В городѣ — русскіе будто. А по деревням — вотяки… Дичь! Бога не знают.
— Позвольте: вѣдь вотяки православные…
— Православные будто… Да что в них толку…
Этот отзыв, в котором слово „будто“ играло такую замѣтную роль, впослѣдствіи вспоминался мнѣ часто.
— Что, небось, не глянется тебѣ город-от наш... — говорила мнѣ на мѣстѣ добродушная обывательница, у которой я снял квартирку…
— А ты, милый, не сумлѣвайся. Ничего-о… Всѣ эдак-ту по началу… Вот тут жид есть, Морхель… Тоже, как пріѣхал, больно не показалось ему мѣсто наше… А теперь ничего: обжился, деньги отдает на проценты. Семейство выписал. Сам теперь говорит: „Дурак был… Не знал, гдѣ мое счастье живет“… Народ у нас простой, повадливый… Может и тебѣ Господь даст…
Я твердо знал, что не найду здѣсь своего счастья… но это не мѣшало мнѣ с любопытством присматриваться к новому мѣсту.
Типичный городок сѣверо-востока. Два, три каменных зданія, остальное все деревянное. В центрѣ полукруглая площадь, лавки, навѣсы, старенькая церковка, очевидно пришедшая в негодность, и рядом огромное недостроенное зданіе новаго храма, окруженное деревянными лѣсами. Он поднялся в центрѣ города, подавляя его своей величиной, но не дорос до конца и остановился. Огромная колокольня высилась вродѣ вавилонской башни, кидая на окружающую мелкоту тѣнь незаконченности и раздумья, пока ей не надоѣло, и она рухнула…
Подальше от центра домишки окраины подходят к ельничку, сосняку, который, выростая вверх по рѣкѣ, становится спокойным дремучим бором…
II.
Я поселился в слободкѣ…
— Эх, напрасно вы это, господин, — упрекнул меня один новый знакомый из мѣстных горожан. — Взяли бы фатерку в городѣ…
— А что?
— Да оно всетаки… В город будто. А слободка, так вѣдь она слободка и есть… Недѣли, прямо сказать, без новости не живет. Гдѣ „качество“ случится, так уж полиція и знает: слободскіе!
— А я, признаться, так и не знаю, какая она слободка живет, — прибавил с усмѣшкой молодой человѣк купеческаго званія, обильно увѣшанный брелоками, — Кромѣ как ночью, я в ней и не бывал…
Вообще я скоро замѣтилъ, что город относится к слободкѣ с высокомѣріем, в котором чувствовалось что-то больше обычнаго спокойного пренебреженія. Слободка в свою очередь платила городу тою-же монетой.
— Господа̀-а!.. Купечество!.. — говорил мнѣ слобожанин сапожник, наскоро отмахивая заказанные сапоги. — Нешто настоящее, напримѣр, купечество, в прочіих мѣстах, такое живет, — как наши?
— А какое?
— Не знаете будто? Вѣдь ежели купец настоящій, так обязан он имѣть свой капитал… Сам наживется и людям даст… А наши и сами-то в долгу кругом… Из чужих рук смотрят… Да у нас и торговать-то нечѣм.
— А Шкиларов? — спросил я.
— Ну, что Шкиларов…
И, понизив голос, он прибавил:
— Торговлей, думаете, разжились они?.. Ка-а-ак-же! Грабительством да разбоем. Старик бывало натюкается у нас-же тут и пойдет хвастать: — „Пять, бает, медвѣдѐй убил… Да зря, — все не шубные. Шестой, говорит, шубный попался… С него, батюшки, и жить пошел“… И заплачет… Вот и понимайте: нѣшто это купечество?.. Настоящее?.. Как в прочіих, напримѣр, мѣстах полагается быть купечеству?..
И, швырнув кое-как отдѣланный сапог, он прибавил:
—Конечно, настоящему, напримѣр, заказчику такая-ли отдѣлка требуется… А энтим… Живе-ётъ и так…
— Нѣшто у нас, напримѣр, ремесло? — меланхолически продолжал он. — Соберите вы сейчас всѣх давальцев и поставьте в ряд. А насупротив выставьте чеботных. Так уж это я вам вѣрно говорю: на давальца придется по чеботному!..
— Да еще, — уныло подтвердил другой: — по зимам, подлецы, валеный сапог таскают… Станет развѣ настоящій купец безперечь в валенкѣ ползать! Настоящему давай теплую калошу. Пришел домой, — калоши снял. На ногѣ у него сапог… Красиво, благородно…
Зато у слобожанина много досуга. Уж он-то не страдает от неудобств излишняго раздѣленія труда, — он представляет полную единицу своего производства. Он сам сходит в лѣс или в поле, на досугѣ облюбует. хорошую „кондовую“ березу, обойдет ее кругом, посмотрит, подумает, перейдет к другой, опять вернется к первой, срубит ее, обвяжет с комля веревкой и вдвоем с сынишкой приволокет к себѣ во двор. Здѣсь обрубит вѣтви, нарѣжет из них бабѣ вѣников и дров, а ствол положит сушиться. Потом снимет бересту для подкладок, напилит чурбашек для колодок, остальное распилит на кружечки. Кружки он расщеплет ножом на тонкія фанерки, а фанерки станет щепать на деревянныя шпильки, который баба высушит ему на печкѣ. На 18 копѣек он мог бы купить полфунта готовых фабричных шпилек, и их хватило бы на мѣсяцы. Но и 18 копѣек для него большія деньги.
https://w.wiki/DexG

Николай Лесков
Золотой XIX век искусства России. - 1076591396608

Белый орел
«Есть вещи на свете». С этого обыкновенно у нас принято начинать подобные рассказы, чтобы прикрыться Шекспиром от стрел остроумия, которому нет ничего неизвестного. Я, впрочем, все-таки думаю, что «есть вещи» очень странные и непонятные, которые иногда называют сверхъестественными, и потому я охотно слушаю такие рассказы. По этому же самому, два-три года тому назад, когда мы, умаляясь до детства, начали играть в духовидство, я охотно присоседился к одному из таких кружков, уставом которого требовалось, чтобы в наших собраниях по вечерам не произносить ни одного слова ни о властях, ни о началах мира земного, а говорить единственно о бесплотных духах — об их появлении и участии в судьбах людей живущих. Даже «консервировать и спасать Россию» не дозволялось, потому что и в этом случае многие, «начиная за здравие, все сводили за упокой».
На этом же основании строго преследовалось всякое упоминовение всуе каких бы то ни было «больших имен», кроме единственного имени Божия, которое, как известно, наичаще употребляется для красоты слога. Бывали, конечно, нарушения, но и то с большою осторожкой. Разве какие-нибудь два нетерпеливейшие из политиков отобьются к окну или к камину и что-то пошепчут, но и то один другого предостерегает: «pas si haut!» [Не так громко! — франц.]. А хозяин их уже назирает и шутя грозит им штрафом.
Каждый должен был по очереди рассказывать что-нибудь фантастическое из своей жизни, а как уменье рассказывать дается не всякому, то к рассказам с художественной стороны не придирались. Не требовали также и доказательств. Если рассказчик говорил, что рассказываемое им событие действительно происходило с ним, ему верили или по крайней мере притворялись, будто верят. Такой был этикет.
Меня это больше всего занимало со стороны субъективности. В том, что «есть вещи, которые не снились мудрецам», я не сомневаюсь, но как такие вещи кому представляются — это меня чрезвычайно занимало. И в самом деле, субъективность тут достойна большого внимания. Как, бывало, ни старается рассказчик, чтобы стать в высшую сферу бесплотного мира, а все непременно заметишь, как замогильный гость приходит на землю, окрашиваясь, точно световой луч, проходящий через цветное стекло. И тут уже не разберешь, что ложь, что истина, а между тем следить за этим интересно, и я хочу рассказать такой случай.
ГЛАВА ВТОРАЯ
«Дежурным мучеником», то есть очередным рассказчиком, было довольно высокопоставленное и притом очень оригинальное лицо, Галактион Ильич, которого в шутку звали «худородный вельможа». В кличке этой скрывался каламбур: он действительно был немножко вельможа и притом был страшно худ, а вдобавок имел очень незнатное происхождение. Отец Галактиона Ильича был крепостным буфетчиком в именитом доме, потом откупщиком и, наконец, благотворителем и храмоздателем, за что получил в сей бренной жизни орден, а в будущей место в царстве небесном. Сына он обучал в университете и вывел в люди, но «вечная память», которую пели ему над могилой в Невской лавре, сохранилась и тяготела над его наследником. Сын «человека» достиг известных степеней и допускался в общество, но шутка все-таки волокла за ним титул «худородного».
Об уме и способностях Галактиона Ильича едва ли у кого-нибудь были ясные представления. Что он мог сделать и чего не мог, — этого тоже наверно никто не знал. Кондуит его был короток и прост: он в начале службы, по заботам отца, попал к графу Виктору Никитичу Панину, который любил старика за какие-то известные ему достоинства и, приняв сына под свое крыло, довольно скоро выдвинул его за тот предел, с которого начинаются «ходы».
Во всяком случае надо думать, что он имел какие-нибудь достоинства, за которые Виктор Никитич мог его повышать. Но в свете, в обществе Галактион Ильич успеха не имел и вообще не был избалован насчет житейских радостей. Он имел самое плохое, хлипкое, здоровье и фатальную наружность. Такой же долгий, как его усопший патрон, граф Виктор Никитич, — он не имел, однако, внешнего величия графа. Напротив, Галактион Ильич внушал ужас, смешанный с некоторым отвращением. Он в одно и то же время был типический деревенский лакей и типический живой мертвец. Длинный, худой его остов был едва обтянут сероватой кожей, непомерно высокий лоб был сух и желт, а на висках отливала бледная трупная зелень, нос широкий и короткий, как у черепа; бровей ни признака, всегда полуоткрытый рот с сверкающими длинными зубами, а глаза
Встретить его — значило испугаться.
Особенностью наружности Галактиона Ильича было то, что в молодости он был гораздо страшнее, а к старости становился лучше, так что его можно было переносить без ужаса.
Характера он был мягкого и имел доброе, чувствительное и даже, как сейчас увидим, — сентиментальное сердце. Он любил мечтать и, как большинство дурнорожих людей, глубоко таил свои мечтания. В душе он был поэт больше, чем чиновник, и очень жадно любил жизнь, которою никогда во все удовольствие не пользовался.
Несчастие свое он нес на себе и знал, что оно вечно и неотступно с ним до гроба. В самом его возвышении по службе для него была глубокая чаша горечи: он подозревал, что граф Виктор Никитич держал его при себе докладчиком больше всего в тех соображениях, что он производил на людей подавляющее впечатление. Галактион Ильич видел, что когда люди, ожидающие у графа приема, должны были изложить ему цель своего прихода, — у них мерк взор и подгибались колена… Этим Галактион Ильич много содействовал тому, что после него личная беседа с самим графом каждому была уже легка и отрадна.
https://w.wiki/Ddy2

Кадетский монастырь
У нас не переводились, да и не переведутся праведные. Их только не замечают, а если стать присматриваться — они есть. Я сейчас вспоминаю целую обитель праведных, да еще из таких времен, в которые святое и доброе больше чем когда-нибудь пряталось от света. И, заметьте, все не из чернородья и не из знати, а из людей служилых, зависимых, коим соблюсти правоту труднее; но тогда были… Верно и теперь есть, только, разумеется, искать надо.
Я хочу вам рассказать нечто весьма простое, но не лишенное занимательности, — сразу о четырех праведных людях так называемой «глухой поры», хотя я уверен, что тогда подобных было очень много.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Воспоминания мои касаются Первого петербургского кадетского корпуса, и именно одной его поры, когда я там жил, учился и сразу въявь видел всех четырех праведников, о которых буду рассказывать. Но прежде позвольте мне сказать о самом корпусе, как мне представляется его заключительная история.
До воцарения императора Павла корпус был разделен на возрасты, а каждый возраст — на камеры. В каждой камере было по двадцати человек, и при них были гувернеры из иностранцев, так называемые «аббаты», — французы и немцы. Бывали, кажется, и англичане. Каждому аббату давали по пяти тысяч рублей в год жалованья, и они жили вместе с кадетами и даже вместе и спали, дежуря по две недели. Под их надзором кадеты готовили уроки, и какой национальности был дежурный аббат, на том языке должны были все говорить. От этого знание иностранных языков между кадетами было очень значительно, и этим, конечно, объясняется, почему Первый кадетский корпус дал так много послов и высших офицеров, употреблявшихся для дипломатических посылок и сношений.
Император Павел Петрович как приехал в корпус в первый раз по своем воцарении, сейчас же приказал: «Аббатов прогнать, а корпус разделить на роты и назначить в каждую роту офицеров, как обыкновенно в ротах полковых».
С этого времени образование во всех своих частях пало, а языкознание вовсе уничтожилось. Об этом в корпусе жили предания, не позабытые до той сравнительно поздней поры, с которой начинаются мои личные воспоминания о здешних людях и порядках.
Я прошу верить, а лично слышащих меня — засвидетельствовать, что моя память совершенно свежа и ум мой не находится в расстройстве, а также я понимаю слегка и нынешнее время. Я не чужд направлений нашей литературы: я читал и до сих пор читаю не только, что мне нравится, но часто и то, что не нравится, и знаю, что люди, о которых буду говорить, не в фаворе обретаются. Время то обыкновенно называют «глухое», что и справедливо, а людей, особенно военных, любят представлять сплошь «скалозубами», что, может быть, нельзя признать вполне верным. Были люди высокие, люди такого ума, сердца, честности и характеров, что лучших, кажется, и искать незачем.
Всем теперешним взрослым людям известно, как воспитывали у нас юношество в последующее, менее глухое время; видим теперь на глазах у себя, как сейчас воспитывают. Всякой вещи свое время под солнцем. Кому что нравится. Может быть, хорошо и то и другое, а я коротенько расскажу, кто нас воспитывал и как воспитывал, то есть какими чертами своего примера эти люди отразились в наших душах и отпечатлелись на сердце, потому что — грешный человек — вне этого, то есть без живого возвышающего чувства примера, никакого воспитания не понимаю. Да, впрочем, теперь и большие ученые с этим согласны.
Итак, вот мои воспитатели, которыми я на старости лет задумал хвалиться. Иду по номерам.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
NO 1. Директор, генерал-майор Перский (из воспитанников лучшего времени Первого же корпуса). Я определился в корпус в 1822 году вместе с моим старшим братом. Оба мы были еще маленькие. Отец привез нас на своих лошадях из Херсонской губернии, где у него было имение, жалованное «матушкою Екатериною». Аракчеев хотел отобрать у него это имение под военное поселение, но наш старик поднял такой шум и упротивность, что на него махнули рукою и подаренное ему «матушкою» имение оставили в его владении.
Представляя нас с братом генералу Перскому, который в одном своем лице сосредоточивал должности директора и инспектора корпуса, отец был растроган, так как он оставлял нас в столице, где у нас не было ни одной души ни родных, ни знакомых. Он сказал об этом Перскому и просил у него «внимания и покровительства».
Перский выслушал отца терпеливо и спокойно, но не отвечал ему ничего, вероятно потому, что разговор шел при нас, а прямо обратился к нам и сказал:
— Ведите себя хорошо и исполняйте то, что приказывает вам начальство. Главное — вы знайте только самих себя и никогда не пересказывайте начальству о каких-либо шалостях своих товарищей. В этом случае вас никто уже не спасет от беды.
На кадетском языке того времени для занимавшихся таким недостойным делом, как пересказ чего-нибудь и вообще искательство перед начальством, было особенное выражение «подъегозчик», и этого преступления кадеты никогда не прощали. С виновным в этом обращались презрительно, грубо и даже жестоко, и начальство этого не уничтожало. Такой самосуд, может быть, был и хорош и худ, но он несомненно воспитывал в детях понятия чести, которыми кадеты бывших времен недаром славились и не изменяли им на всех ступенях служения до гроба.
Михаил Степанович Перский был замечательная личность: он имел в высшей степени представительную наружность и одевался щеголем. Не знаю, было ли это щегольство у него в натуре или он считал обязанностию служить им для нас примером опрятности и военной аккуратности.
https://w.wiki/Detk

Несмертельный Голован
Он сам почти миф, а история его — легенда. Чтобы повествовать о нем — надо быть французом, потому что одним людям этой нации удается объяснить другим то, чего они сами не понимают. Я говорю все это с тою целию, чтобы вперед испросить себе у моего читателя снисхождения ко всестороннему несовершенству моего рассказа о лице, воспроизведение которого стоило бы трудов гораздо лучшего мастера, чем я. Но Голован может быть скоро совсем позабыт, а это была бы утрата. Голован стоит внимания, и хотя я его знаю не настолько, чтобы мог начертать полное его изображение, однако я подберу и представлю некоторые черты этого не высокого ранга смертного человека, который сумел прослыть «несмертельным».
Прозвище «несмертельного», данное Головану, не выражало собою насмешки и отнюдь не было пустым, бессмысленным звуком — его прозвали несмертельным вследствие сильного убеждения, что Голован — человек особенный; человек, который не боится смерти. Как могло сложиться о нем такое мнение среди людей, ходящих под богом и всегда помнящих о своей смертности? Была ли на это достаточная причина, развившаяся в последовательной условности, или же такую кличку ему дала простота, которая сродни глупости?
Мне казалось, что последнее было вероятнее, но как судили о том другие — этого я не знаю, потому что в детстве моем об этом не думал, а когда я подрос и мог понимать вещи — «несмертельного» Голована уже не было на свете. Он умер, и притом не самым опрятным образом: он погиб во время так называемого в г. Орле «большого пожара», утонув в кипящей ямине, куда упал, спасая чью-то жизнь или чье-то добро. Однако «часть его большая, от тлена убежав, продолжала жить в благодарной памяти», и я хочу попробовать занести на бумагу то, что я о нем знал и слышал, дабы таким образом еще продлилась на свете его достойная внимания память.
2
Несмертельный Голован был простой человек. Лицо его, с чрезвычайно крупными чертами, врезалось в моей памяти с ранних дней и осталось в ней навсегда. Я его встретил в таком возрасте, когда, говорят, будто бы дети еще не могут получать прочных впечатлений и износить из них воспоминаний на всю жизнь, но, однако, со мною случилось иначе. Случай этот отмечен моею бабушкою следующим образом:
«Вчера (26 мая 1835 г.) приехала из Горохова к Машеньке (моей матери), Семена Дмитрича (отца моего) не застала дома, по командировке его в Елец на следствие о страшном убийстве. Во всем доме были одни мы, женщины и девичья прислуга. Кучер уехал с ним (отцом моим), только дворник Кондрат оставался, а на ночь сторож в переднюю ночевать приходил из правления (губернское правление, где отец был советником). Сегодняшнего же числа Машенька в двенадцатом часу пошла в сад посмотреть цветы и кануфер полить, и взяла с собой Николушку (меня) на руках у Анны (поныне живой старушки). А когда они шли назад к завтраку, то едва Анна начала отпирать калитку, как на них сорвалась цепная Рябка, прямо с цепью, и прямо кинулась на грудцы Анне, но в ту самую минуту, как Рябка, опершись лапами, бросился на грудь Анне, Голован схватил его за шиворот, стиснул и бросил в погребное творило. Там его и пристрелили из ружья, а дитя спаслось».
Дитя это был я, и как бы точны ни были доказательства, что полуторагодовой ребенок не может помнить, что с ним происходило, я, однако, помню это происшествие.
Я, конечно, не помню, откуда взялась взбешенная Рябка и куда ее дел Голован, после того как она захрипела, барахтаясь лапами и извиваясь всем телом в его высоко поднятой железной руке; но я помню момент… только момент. Это было как при блеске молоньи среди темной ночи, когда почему-то вдруг видишь чрезвычайное множество предметов зараз: занавес кровати, ширму, окно, вздрогнувшую на жердочке канарейку и стакан с серебряной ложечкой, на ручке которой пятнышками осела магнезия. Таково, вероятно, свойство страха, имеющего большие очи. В одном таком моменте я как сейчас вижу перед собою огромную собачью морду в мелких пестринах — сухая шерсть, совершенно красные глаза и разинутая пасть, полная мутной пены в синеватом, точно напомаженном зеве… оскал, который хотел уже защелкнуться, но вдруг верхняя губа над ним вывернулась, разрез потянулся к ушам, а снизу судорожно задвигалась, как голый человеческий локоть, выпятившаяся горловина. Надо всем этим стояла огромная человеческая фигура с огромною головою, и она взяла и понесла бешеного пса. Во все это время лицо человека улыбалось.
Описанная фигура был Голован. Я боюсь, что совсем не сумею нарисовать его портрета именно потому, что очень хорошо и ясно его вижу.
В нем было, как в Петре Великом, пятнадцать вершков; сложение имел широкое, сухое и мускулистое; он был смугл, круглолиц, с голубыми глазами, очень крупным носом и толстыми губами. Волосы на голове и подстриженной бороде Голована были очень густые, цвета соли с перцем. Голова была всегда коротко острижена, борода и усы тоже стриженые. Спокойная и счастливая улыбка не оставляла лица Голована ни на минуту: она светилась в каждой черте, но преимущественно играла на устах и в глазах, умных и добрых, но как будто немножко насмешливых. Другого выражения у Голована как будто не было, по крайней мере, я иного не помню. К дополнению этого неискусного портрета Голована надо упомянуть об одной странности иди особенности, которая заключалась в его походке. Голован ходил очень скоро, всегда как будто куда-то поспешая, но не ровно, а с подскоком.
https://w.wiki/DexM

Дмитрий Мамин-Сибиряк
Золотой XIX век искусства России. - 1086379106560

Буянка
Жаркій лѣтній полдень. Солнце печет так, что всякая живая тварь попряталась по разным тѣнистым уголкам. Один Иван Петрович оставался на террасѣ своей дачи и продолжал лежать в креслѣ-качалкѣ на самом пеклѣ.
— Дядя, с тобой сдѣлается солнечный удар, — предупреждал время от времени свѣжій женскій голос откуда-то из-за спущенной занавѣски.
— Пусть… — хрипло отвѣтил Иван Петрович, продолжая лежать на солнцѣ.
— Наконец ты просто изжаришься в собственном соку, как хорошій бифштекс!
— Бифштекс вещь недурная…
— Дядюшка, миленькій, нехорошо упрямиться!..
— Отстань!..
Пауза. Гдѣ-то сонно жужжит одурѣвшая от жара муха. Иван Петрович жмурится и закрывает глаза, но благодѣтельный сон не хочет осѣнить его своим темным крылом. В сущности говоря, Иван Петрович невозможный человѣк, что он и сам сознаёт, как отлично сознаёт и то, что он не может быть не Иваном Петровичем. Так уж жизнь сложилась… Единственное достоинство, которое он приписывает себѣ — это то, что он остался старым холостяком… Теперь он живет на дачѣ со своей племянницей Еленой Васильевной, которая случайно заѣхала навѣстить его да как-то так и осталась у него. Присутствіе молоденькой дѣвушки много скрасило холостое одиночество Ивана Петровича, но он из упрямства не хочет сознаться в этом и постоянно ссорится с гостьей из-за всяких пустяков, а больше всего из-за кушаній. Почему, напримѣр, сегодня проклятыя зеленыя щи, а не ботвинья? Он терпѣть не может вот именно этих зеленых щей и должен их ѣсть, потому что так хочет Елена Васильевна. А если он, Иван Петрович, хочет батвиньи? Вообще глупо и еще раз глупо… Зачѣм, напримѣр, исчез его халат? Елена Васильевна не выносит халатов и потихоньку стащила у него любимую вещь. Что она такое ему: мать, жена?.. Вот теперь с утра и залѣзай в костюм из китайскаго шелка и цѣлый день ходи, как связанный. Иван Петрович был недоволен и собственным подчиненіем и капризничал, как слабонервная женщина, что, повидимому, доставляло Еленѣ Васильевнѣ удовольствіе. Да, он часто капризничал, потому что было на ком сорвать расходившееся сердце, а Елена Васильевна умѣла так хорошо уговаривать. В азартѣ Иван Петрович начинал кричать тонким голосом, закатывал глаза и отчаянно жестикулировал, что выходило со стороны очень смѣшно. Кипятился он из-за всяких пустяков, придирался то к кучеру Андрею, то к горничной Дуняшѣ, то к кухаркѣ Матренѣ.
— Дядя, печенка у вас испортится… — хладнокровно замѣчала Елена Васильевна, когда они были одни.
— Вы меня хотите уморить! — стонал Иван Петрович. — Это какой-то заговор…
— А вы до сих пор еще не догадались, что окружены предателями и злодѣями?
Когда Иван Петрович был в хорошем расположеніи духа, он ласково смотрѣл на племянницу и говорил:
— Ну, иди, Буянка, я тебя поцѣлую.
Но «Буянка», в свою очередь, не выносила нѣжностей вообще и уклонялась от родственных поцѣлуев, а Иван Петрович только вздыхал и погружался в мрачное раздумье. В пятьдесят лѣт он выглядѣл совсѣм стариком, — толстый, обрюзгшій, сѣдой, с желтым лицом и мутными глазами. Когда-то он был молодцом, но безсонныя ночи, красное вино и безпорядочная жизнь превратили его в развалину. «Неужели жизнь прошла, — часто думал он в ужасѣ, чувствуя, как холодѣет от одной мысли о старости, — и впереди ничего, ничего, ничего?»… А Елена Васильевна еще смѣется над его капризами и вообще дурным расположеніем духа. Посадить бы ее в его кожу, тогда… э, да что тут толковать: каждый дурак по-своему с ума сходит. Развѣ Иван Петрович когда-нибудь жил? Это была фикція, мираж, самообман, а не жизнь. Да и всѣ другіе тоже… Прожить цѣлую жизнь в губернском городѣ Чащилов и умереть в нем — развѣ это не трагедія? А между тѣм существует голубое южное небо, чудеса цивилизаціи, тѣ завѣтные уголки, гдѣ жизнь кипит ключом. Всего один раз попал Иван Петрович в провинцію да так и похоронил себя в ней, точно застрял в болотѣ. Вѣдь это наконец обидно, тѣм болѣе, что никогда не думал именно так пройти свой жизненный путь. Единственным утѣшеніем оставалась газета, служившая отдаленным эхом творившейся гдѣ-то жизни. Да, гдѣ-то люди живут, волнуются, работают, добиваются успѣха и находят свое удовлетвореніе. Эх, да что тут говорить, когда процесс жизни сводится на халат и ботвинью, как в данном случаѣ, когда Иван Петрович сердился на свою «Буянку» и хотѣл досадить ей хоть тѣм, что жарился на солнцѣ: пусть чувствует. Буянка и чувствовала, но тоже выдерживала характер. Иван Петрович слышал ея осторожные шаги и сдержанный смѣх, и его разбирала злоба. А ей смѣшно, ей это нравится, так он на зло ей заживо изжарит самого себя на солнцѣ.
— Да-с, и буду жариться на солнцѣ, — упрямо повторял уже про себя Иван Петрович, споря с невидимым противником.
В залѣ послышалось глухое бормотанье, щелканье и свист, а потом неистовый крик: «Что? как? почему?…». Это Буянка травила стараго попугая Карла Иваныча старой собачонкой Колдунчиком, которая сначала взвизгивала, а потом залилась азартным лаем, захлебываясь старческой собачьей хрипотой. Но и этого было мало: к Карлу Иванычу и Колдунчику присоединилась обезьяна Форсунка, которая ворчала и дико вскрикивала. Этот концерт покрывался заразительным дѣвичьим смѣхом и аплодисментами
— Браво, Карл Иваныч!.. Колдунчик, пиль… Ха-ха-ха!..
Взбѣшенный этой травлей, Иванъ Петрович вскочил со своей качалки, скомкал газету и ринулся в залу, как разъяренный кабан. Остановившись в дверях, он мог убѣдиться собственными глазами в произведенном Буянкой скандалѣ: в углу, в клѣткѣ, неистово орал Карл Иваныч, поднимая вылинявшія перья, а на него наступали Колдунчик и Форсунка. Сама Буянка в качествѣ публики громко аплодировала.
https://w.wiki/Debx

Городская сестра
Сапожник Маркыч страдал головными болями, особенно по утрам. Он вставал всегда мрачный и недовольный, молча пил чай, тяжело вздыхал и кого-нибудь ругал. Прежде он сильно попивал, а в послѣдніе годы «ничего не принимал», на том основаніи, что сколько ни пей, а всей водки не выпьешь. Благодаря трезвому поведенію, семья жила исправно, хотя заработки Маркыча, из-за конкуренціи других сапожников, и понижались с каждым годом.
— И куда только деньги дѣвались, — удивлялся Маркыч, почесывая в затылкѣ. — Вот тоже взять рыбу: прежде сколько этой самой рыбы было в Волгѣ, а теперь вся перевелась. А куда дѣваться рыбѣ? Кажется, уж что может быть хуже рака, а и тот ушел… Нѣт рака… и конец дѣлу. Не согласен жить в Волгѣ и весь передох, до послѣдняго… А гдѣ прежній покупатель? Тоже перевелся, точно всѣ перестали носить сапоги.
Особенно дѣлался Маркыч мрачным в сѣрые осенніе дни, как сегодня. Прежде и солнышка было гораздо больше, и люди были добрѣе невпримѣр, и даже сапожная кожа была лучше.
Семья Маркыча была небольшая: сам с женой, подросток-сын Петька да дочь Степанида, дѣвушка уже на возрастѣ. Была еще дочь, Авдотья, да только давно отбилась от дому и проживала в Питерѣ у тетки Лизаветы. Петька помогал работать отцу, а Степанида ходила работать на льняную фабрику. В общем всѣ трое зарабатывали порядочно, и семья сводила концы с концами. Большим подспорьем были городскіе подарки, которые время от времени присылала Авдотья — и одежей, и деньгами, и чаем с сахаром. Откуда брала Авдотья деньги — Маркыч старался не думать. Гдѣ же и деньгам быть, как не в Питерѣ. Всѣ он там скопились, как вода в озерѣ. У себя, в сельцѣ Горушках, давно позабыли, какія и деньги бывают на бѣлом свѣтѣ. Одной рукой получил, другой отдал — вот и весь капитал.
Было уже около одиннадцати часов. Старуха Анисья в это время подавала обѣд, а сегодня замѣшкалась, поджидая с фабрики Степаниду. Маркыч уже спрашивал раза два, скоро ли обед…
— Успѣешь, — спокойно отвѣчала Анисья. — Обѣдать — не блох ловить… Куда торопиться-то?..
Маркыч хотѣл окончательно разсердиться; именно в это время вошел в избу Константин, средних лѣт, сгорбленный и худой мужчина, одѣтый по-городскому. Он служил в трактирѣ «с проѣзжающими номерами», под названіем «Бережок».
— Маркычу сорок одно, — поздоровался Константин.
— Здравствуй, — довольно сухо отвѣтил Маркыч.
Константин сѣл на лавку и начал, не торопясь, развязывать какой-то узелок. В узелкѣ оказалась пара штиблет, требовавшая особаго вниманія Маркыча.
— Прихворнули у меня щиблеты малым дѣлом, — проговорил Константин, подавая их Маркычу. — Ежели бы, напримѣрно, подметки подкинуть, каблуки подбить — в лучшем бы вид…
Маркыч долго разсматривал принесенную работу, моргал глазами, чмокал и только потом отвѣтил.
— А у вас в городу, Коскентин, не стало сапожников?
— Как не стало!.. А только мнѣ дѣло вышло, по пути… Тетка у меня в Горушках, засылку мнѣ сдѣлала, что нездорова, ну, оно и вышло по пути…
Стоявшая у печи с ухватом Анисья отнеслась к объясненію Константина очень подозрительно. Что-то как будто и неладно: от города до Горушек четыре версты, и тащит сюда починку уже совсѣм не рука. Да и сам Константин, замотавшійся мужичонка, не пользовался в Горушках особенным довѣріем, хотя и сам был горушкинскій.
— Дѣлать вам нечего, услужающим, — ворчала Анисья. — Вот и придумал тетку…
— Ну, уж это вы, Анисья Петровна, «ах, оставьте!» — с трактирным жаргоном отвѣтил Константин, раскуривая папиросу. — Что касается тетки, так это завсегда с нашим полным уваженіем, потому как сродственница и при этом помирает третій год… А вот что нам, услужающим, дѣлать нечего, так это вы даже совсѣм напрасно. По видимости, легче и нѣт нашей работы: взмахнул салфеткой, принес то да другое — и все тут. А того никто не подумает, что я с салфеткой-то с шести часов утра до двѣнадцати часов ночи, как маятник, хожу. Дѣла не дѣлаешь в другой раз, а стой, как идол… А дух какой в трактирном заведеніи? Не прочихаешься… И все на ногах день денской, как журавль, стоишь. Ѣда, так и та на ходу, в том родѣ, как украл да съѣл. Это вѣдь со стороны все легко кажется… Так ты, Маркыч, того, выправь щиблеты, а я на недѣлѣ как-нибудь заверну.
Когда Константин вышел, Маркыч долго вертѣл в руках его штиблеты, а потом с презрѣніем швырнул их в угол.
— Зебра полосатая! — обругался он.
— Не спроста он навострил к нам лыжи, — поддакивала Анисья, гремя ухватами. — Не таковскій человѣк.
— В шею его надо было прогнать, — соображал Маркыч послѣ времени. — А я еще с ним разговариваю, с полосатым чортом!.. Давай, Анисья, обѣдать, коли на то пошло… Степанида отдѣльно поѣст, коли не знает своего времени. У нас не трактир, чтобы каждому фиціанты услужающіе подавали…
Выйдя из избушки Маркыча, трактирный человѣк Константин нѣсколько времени стоял за воротами. Сѣял мелкій осенній дождь. На избитой ухабами дорогѣ, которая вела в город, стояли лужи грязной воды. Пѣшеходы пробирались окольными тропами по картофельным огородам и оголенному жнивью. Константин не пошел городской дорогой, а свернул налѣво, гдѣ была пробита торная тропа к фабрикѣ. Он издали замѣтил разрозненныя группы дѣвушек и парней, которые шли в Горушки к обѣду по этой фабричной тропѣ.
— Ну и погодка! — ворчал Константин, встряхивая головой и едва вытаскивая ноги из липкой грязи. — Пьяному чорту на свадьбу ѣздитъ…
Возвращавшіеся с фабрики парни и дѣвушки, в свою очередь, замѣтили Константина и встрѣтили его шутками.
https://w.wiki/DenJ

Куку
— Ты жив, Альфонс? — спрашивал Куку, останавливая телѣжку через каждыя сто сажен.
— Сегодня так жарко, что даже и умирать неудобно… — отвѣчал слабый, надтреснутый голос.
Этот Альфонс, чахоточный, черноволосый и маленькій, в своей кожаной шведской курточкѣ походил на жука. Он брел за телѣжкой разбитой походкой, широко разставляя кривыя ноги и поправляя сбитую на затылок жокейскую фуражку. Несмотря на томительный, настоящій степной зной, маленькому Альфонсу было холодно: в это время его каждый день била лихорадка. Как это непріятно, когда руки похолодѣют и сдѣлаются влажными, а внутри все точно застынет, — и Альфонс сравнивал себя с замороженной рыбой. Он умѣл даже шутить в моменты, когда от страшной усталости у него темнѣло в глазах и он готов был рухнуть в дорожную пыль своим тщедушным, маленьким тѣлом.
— Эй, братику, держись за карету, а мнѣ все равно! — кричал Куку, налегая своей лошадиной грудью на перегородку оглоблей. — Можешь даже присѣсть… мнѣ все равно. Анджелика, ты его пусти, — мѣста будет двоим, а мнѣ все равно…
— Ты просто глуп, Куку, со своим великодушіем, — ругался Альфонс, стараясь принять бодрый вид. — Вот спроси Пикилло…
Бѣлый пудель Пикилло каждый раз, когда произносили его имя, слабо взмахивал гладко остриженным хвостом с львиной кисточкой на самом концѣ и смотрѣл на хозяина усталыми, покраснѣвшими от пыли глазами. Альфонс его ласкал тѣм особенным свистом, какой заставлял выпархивать придорожных птичек, а сам с завистью смотрѣл на наклоненную спину Куку и его четырехугольный, красный затылок. Нѣт, бѣдняга Куку глуп, но зато какое в нем дьявольское здоровье; скоро пятнадцать верст, как он везет телѣжку, и хоть бы что. Пикилло, и тот давно высунул язык, болтавшійся так смѣшно, точно конец платка из кармана: острый ум Альфонса во всем умѣл отыскивать комичную струнку.
Эта оригинальная группа, медленно подвигавшаяся по пыльной проселочной дорогѣ, обращала на себя общее вниманіе встрѣчных. Нѣкоторые останавливались, с удивленіем провожали медленно катившуюся телѣжку и почесывали затылок. «Вот так штука!..» — бормотали голоса. — «Да, штука!..» И было чему удивляться.
Представьте себѣ телѣжку на двух тонких и высоких колесах. На оси и частью на оглоблях помѣщался длинный ящик, аршина в два, прикрытый сверху чѣм-то в родѣ балдахина. Красныя занавѣски, с мишурной золотой каймой, болтались на выточенных столбиках, а верх замѣняла сложенная вчетверо японская ширмочка. На этой послѣдней были привязаны большіе и маленькіе обручи, обернутые цвѣтной бумагой, свернутые в трубочку флаги и разная другая балаганная дрянь, назначеніе которой трудно опредѣлить; под осью раскачивалась на веревкѣ четырехпудовая гиря, заставлявшая Куку в нырках ворчать: «Ах, проклятая, как она мотается!..». Оглобли телѣжки так устроены, что для самого Куку оставалось небольшое мѣсто у самой перекладины: на спусках, когда приходилось сдерживать телѣжку, кузовом толкало его в спину. Чтобы удобнѣе везти всю «музыку», у оглоблей была сдѣлана широкая кожаная лямка, которая и ложилась всей тяжестью на могучія плечи Куку. Скверно, когда центр пятнадцатипудовой тяжести лежит у вас на затылкѣ и каждый камешек, каждая ямка отдается прямо в голову таким острым толчком, точно невидимая рука била вас по головѣ с удивительной мѣткостью. Куку обвинял во всем мотавшуюся проклятую гирю: но что он значил без нея, без этой гири?.. В концѣ каждой станціи богатырь чувствовал, как у него отекали руки и ноги, особенно в такой зной, как сегодня. Но мы должны сказать, что Куку был очень энергичный человѣк и, отдохнув с час, чувствовал себя совсѣм свѣжим. Если бы не Альфонс, тащившійся, как опоенная лошадь, телѣжка ушла бы далеко вперед; но нельзя же бросить товарища на дорог, тѣм болѣе, что у них было общее дѣло.
Встрѣчных болѣе всего занимало то, что было спрятано за красными занавѣсками, а потом сам Куку в его необыкновенном костюмѣ: длинный жилет с бронзовыми вызолоченными пуговицами, такая же шапочка, как у Альфонса, какіе-то необыкновенно бѣлые штаны в обтяжку, надувшіеся на икрах чулки и тяжелые штиблеты, подкованные гвоздями. Туго выбритое, широкое лицо Куку улыбалось каждому встрѣчному такой добродушной улыбкой, а сѣрые добрые глаза смотрѣли так ласково, совсѣм по-дѣтски. Остриженные под гребенку волосы слипались от пота, как у Пикилло, а сквозь них просвѣчивала бѣлая кожа. Когда встрѣчались женщины, Куку дѣлал необыкновенно смѣшное лицо, закрывал глаза и, вытянув губы, так забавно выкрикивал тонким голосом всего одно слово:
— Ку-ку!..
Это слово было так смѣшно, что занавѣски между передними колонками распахивались, и между ними показывалось хорошенькое личико пятилѣтней дѣвочки и выкрикивало таким же тоном:
— Ку-ку, папочка!..
— Ку-ку, цыпленок!..
— Скоро пріѣдем?..
— Лошадь скверная, цыпленок, да и Альфонс умирает…
— Бѣдняжка, он едва плетется, папочка!..
— А что мама?.. А?
— Лежит…
Этот дѣтскій голосок придавал Куку новыя силы. Но каждая улыбка маленькой дѣвочки давила его хуже четырехпудовой гири: о, она так хорошо улыбалась, эта красавица Сафо, и у Куку падало в его лошадиной груди сердце, точно Сафо наступала на него своими крошечными ножками.
Конечно, телѣжка не легка, и гиря мотается, и плечи одеревянѣли, но всего тяжелѣе был смѣх маленькой Сафо.
— Мнѣ кажется, что эта проклятая степь приведет нас прямо на дно пекла, — говорил Альфонс, когда солнце стояло уже над головой. — Куку, ты устал?
— Мнѣ все равно… А степь, дѣйствительно, проклятое мѣсто!.. Альфонс, посмотри, что там впереди?
Телѣжка остановилась на верху поднимавшейся ребром зеленой возвышенности. Кругом ни деревца ни кустика. Придорожная трава покрыта слоем пыли, — дождя не было ровно двѣ недѣли.
https://w.wiki/Deuy

Субъект
— Что же вы смотрѣли, Жорж? Гдѣ вы были все время? — с раздраженіем в голосѣ спрашивала Анна Павловна. — Теперь я могу говорить с вами откровенно, потому что все кончено… Ах, Боже мой, Боже мой… Я говорю о моей бѣдной Эллис, точно она умерла… И умерла. Да… Нѣт Эллис! Понимаете вы это, несчастный вы человѣк?.. И знаете: если кто виноват во всей этой исторіи, так вы…
— Я?!…
— Да, вы… вы… вы!..
Жорж вытянул губы, поднял брови и сквозь зубы издал неопредѣленный звук. Это был совсѣм приличный молодой человѣк, т.-е. молодой человѣк относительно: под тридцать, а может, и за тридцать лѣт. Петербургскіе молодые люди в этом отношеніи удивительный народ, — как будто и молодой, как будто и старик. Во всяком случаѣ, он находился в том критическом возрастѣ, когда мамаши, имѣющія взрослых дочерей, относятся к таким молодым людям с особенной материнской внимательностью. Ничего особеннаго Жорж, конечно, не представлял, но зато был приличен безусловно. Всегда одѣтъ прилично, как одѣваются солидно-богатые люди, всегда гладко выбрит, спокоен и сдержан. Правда, что у этого типа молодых людей лицо является точно дополненіем всѣх остальных приличій, но вѣдь Жорж не готовился быть оперным пѣвцом, адвокатом, модным дамским портным — слѣдовательно он мог обойтись даже и совсѣм без лица. Он бывал в домѣ около трех лѣт, сдѣлался почти своим человѣком, а между тѣм Анна Павловна только сейчас замѣтила, что у Жоржа русые волосы, предательски начинавшіе рѣдѣть на макушкѣ, маленькія уши, неопредѣленнаго цвѣта глаза и правильный нос, совершенно правильный, точно онъ был взятъ с какого-то другого лица. Анна Павловна посмотрѣла на Жоржа прищуренными глазами, чувствуя, как ненавидит его теперь всей душой — вот именно — за приличіе.
— Скажите, пожалуйста, Жорж, сколько вам лѣт? — спросила она совершенно неожиданно даже для самой себя.
— Мнѣ?.. Гм… Вопрос довольно смѣлый, Анна Павловна, и… и, говоря между нами, запоздалый.
— Под сорок, — рѣшила Анна Павловна, довольная, что хоть этим может кольнуть его. — Вон у вас гусиныя лапки около глаз появляются… макушка лысѣет… одним словом, подержаный джентльмен.
— Если хотите, я согласен на все…
— Вы меня возмущаете, Жоржъ… Я нарочно послала за вами, чтобы сообщить эту ужасную вѣсть… Даже сразу не рѣшалась сказать вам всего прямо, чтобы не убить вас такой неожиданностью. А вы… Я знаю, что вы любите Эллис. Да?..
— Да…
— У вас было объясненіе, я знаю… Помните, когда вы ѣздили на тройках? Эллис вернулась такая взволнованная… Бѣдная дѣвочка воображала, что я ничего не вижу, не понимаю и не чувствую, точно родилась старухой… Впрочем, это общая ошибка всѣх молодых людей. Что же вы мнѣ ничего не отвѣчаете?..
— Виноват, я не понял хорошенько вашего вопроса…
— Ах, Боже мой! Да вы каменный столб какой-то… Было у вас объясненіе с Эллис?..
— Да…
— Ну, и что же?
— Она просила подождать…
— Чего подождать?
— Она хотѣла серьезно подумать… Вообще не рѣшалась…
— Вы дѣлали ей предложеніе?
— То-есть как вам сказать… гм… Я сказал, что очень ее люблю…
— Нуда, — это совершенно одно и то же… Порядочный молодой человѣк не будет шутить подобными словами. Конечно, Эллис стѣснялась мнѣ объяснить все, потому что… Ах, это было такое деликатное, нѣжное созданіе…
Анна Павловна прибѣгла к помощи своего надушеннаго кружевного платка, чувствуя, что в ея годы даже плакать некрасиво. Вѣдь хорошо только молодое горе, и только оно вызывает искреннее сочувствіе, а старыя слезы никому не нужны. Вот сейчас у ней опухнут вѣки, по лицу пойдут какія-то ржаво-красныя пятна, под глазами выступят мѣшки, и вся кожа на лицѣ примет такой противный, дряблый вид, как всякая старая кожа. Рано посѣдѣвшіе волосы придавали Аннѣ Павловнѣ эффектный вид — это единственное, что у нея оставалось, а прежней красоты не было и в поминѣ. Да она и помирилась с собственной старостью, помирилась во имя своей Эллис, в которой начинала жить повторенной жизнью, как всѣ матери. О, ея Эллис будет застрахована от тѣх спеціальных ошибок, которыя с такой роковой послѣдовательностью повторяются всѣми женщинами и которыя непоправимы. Прежде всего молодыя дѣвушки совсѣм не знают, что такое мужчина, потому что видят всего двух-трех молодых людей и в этих предѣлах дѣлают свой выбор. Эллис вращалась в большом кругу и быстро усвоила себѣ равнодушно-ироническій тон по отношенію к молодым людям. Она ставила даже в тупик своими смѣлыми отвѣтами и находчивостью. В этом получалась пикантная прелесть: молоденькая дѣвушка держала себя, как понимающая все женщина. И вдруг Анна Павловна требовала сочувствія от Жоржа, а тот только вѣжливо мычал.
— У вас не кровь в жилах, а мутная вода! — заявила Анна Павловна, выходя из себя окончательно. — Упустить такую дѣвушку, как Эллис… Ну, скажите, гдѣ вы были раньше? Что вы думали? Вѣдь вы уж прошли весь круг ваших скверных удовольствій': всѣ кабаки, ces dames, легкія интрижки с замужними женщинами, — оставался послѣдній шаг. Я знаю, что у вас есть небольшое состояніе, какая-то там служба, ну, одним словом, вам нужно было жениться на Эллис. Понимаете, что я говорю с вами, откинув всякую материнскую гордость, потому что меня это убивает…
Быстро поднявшись, Анна Павловна сдѣлала тур по комнатѣ, шурша шелковым платьем о мебель, — ея гостиная была заставлена всевозможной мебелью, как в мебельном магазинѣ.
https://w.wiki/DezW

Суд идет
Смертный приговор был произнесен…
Прокурор Иван Павлович Мухин, в качествѣ больного, ожидал рѣшеніи консиліума, сидя в своем кабинетѣ у письменнаго стола. Он настолько владѣл собой, что мог заниматься, и во время консиліума «подготовлял» дѣло о мѣщанинѣ Ивановѣ, котораго обвиняла жена в развратном сожитіи с дѣвицей Петровой. Дѣло по существу ничего особеннаго не представляло, и Иван Павлович в другое время не обратил бы на него вниманія. Сейчас он нѣсколько раз тер свой лоб длинной, исхудавшей рукой с напружившимися жилами и, читая протокол слѣдствія, нѣсколько раз поднимал густыя брови с какой-то хорьковой просѣдью. Ему на вид было под пятьдесят, хотя какая-то таинственная внутренняя болѣзнь дѣлала его старше. В лицѣ и во всей фигурѣ чувствовалось что-то строгое и особенно внушительное, что заставляло трепетать не одного подсудимаго. Особенно строго смотрѣли сѣрые большіе глаза. Прибавьте к этому, что Иван Павлович почти никогда не улыбался, и выраженіе его застывшаго лица не смягчалось даже легкой сѣдиной, пробивавшейся в бородѣ и в усах. Одѣт он был тоже как-то строго, несмотря на то, что должен был сидѣть дома. Когда он сидѣл за своим письменным столом, казалось, что он видит перед собой какого-нибудь подсудимаго, как сейчас видѣл вороватаго мѣщанина Иванова, соблазнившаго мѣщанскую дѣвицу Петрову к незаконному сожитію. Ивану Павловичу рисовался этот Иванов во всей своей прелести, — как он лгал в теченіе всей своей мѣщанской жизни, — лгал женѣ, лгал дѣвицѣ Петровой, лгал слѣдователю и будет лгать на судѣ. Закон, в сущности, очень милостиво относится к подобным субъектам.
— Подвергнуть церковному покаянію… — мысленно повторил Иван Павлович будущую фразу судебной резолюціи.
Эти мысли были прерваны поднявшимся в гостиной говором и шумом шагов. Значит, консиліум кончился и доктора расходятся. Иван Павлович поморщился. Лично он был против этой глупой церемоніи, но Ольга Сергѣевна хотѣла устроить консиліум и настояла на своем с чистоженским упрямством. Она вѣрила больше всего своему Костецкому, хотя он, данном случаѣ, был совершенно безполезен, как спеціалист по женским болѣзням. Врачи из гостиной отправились в кабинет.
— Вот Сергѣй Матвѣич объяснит вам все, — говорил старичок доктор Балясин, пользовавшійся в городѣ репутаціей «нашего Захарьина». — Да…
— Да? — как-то некстати проговорил Иван Павлович, продолжая в умѣ казнить развратнаго мѣщанина Иванова.
Докторов собралось пять. Веселый толстяк Чередов, желчный и худой поляк Матвеевич, молчаливый нѣмец Манштейн, Костецкій, немного вертлявый и кокетливый, как всѣ дамскіе доктора, и старик Балясин. Иван Павлович, конечно, всѣх их отлично знал, как знают другъ друга только в провинціальных городах, гдѣ поневолѣ выучивают человѣка наизусть. Балясина Иван Павлович недолюбливал, как стараго хитреца и порядочна! о интригана, подкупавшаго паціентов своими вкрадчивыми, мягкими манерами. Он вѣчно точно подкрадывался к чему-то. Костецкій ушел к Ольгѣ Сергѣевнѣ, которая ожидала его в своем будуарѣ.
— Вы совсѣм кончили, господа? — как-то сухо спрашивал Иван Павлович, предлагая гостям ящик с сигарами.
— Сергѣй Матвѣич объяснит все… — повторил Балясин, потирая свои всегда холодныя руки. — До свиданія, Иван Павлыч!
Манштейн молча протянул свою широкую нѣмецкую руку, походившую на тюленій ласт, и Ивану Павловичу показалось, что и он и Балясин стараются поскорѣе убраться и будут очень рады, когда очутятся на свѣжем воздухѣ. Чередов, против обыкновенія, молчал, посасывая сигару. Он всегда садился на одно мѣсто на диванѣ, в самой неудобной позѣ, и потирал жирное колѣно лѣвой рукой. В гостиной послышался жиденькій тенорок Костецкаго, который тоже, видимо, торопился. Ольга Сергѣевна проводила его до дверей передней и вернулась.
— А у нас устраивается любительскій спектакль… — сообщил Костецкій послѣднюю городскую новость, пожимая руку Ивана Павловича. — Да… В главной роли выступает Анна Ивановна… У ней есть темперамент… священный огонек… Вы вечером будет в клубѣ? Ах, виноват, мы вас подвергаем карантину… да…
Ивану Павловичу казалось, что консультанты держат себя с ним как-то офиціально и говорят совсѣм не то, что думают. Это его раздражало, и он был рад, когда горничная затворила за ними дверь. От волненія у него в послѣднее время получалось ощущеніе какой-то тупой боли в лѣвом боку, и он дергал плечом, инстинктивно стараясь от нея освободиться. Потом ему было непріятно, что жена не вошла в кабинет, хотя и понимал, что ей было тяжело выслушивать во второй раз докторское объясненіе, — он не сомнѣвался, что врачи были против него, т.-е. против его болѣзни, и вперед приготовился выслушать какую-нибудь непріятную новость. В душѣ он не вѣрил врачам, их искусству и медицинѣ вообще.
Доктор Чередов продолжал сидѣть на диванѣ, пуская клубы синяго дыма. Это была его дурная привычка, с которой Ольга Сергѣевна никак не могла помириться.
— Да, многоуважаемый… — заговорил он, когда Иван Павлович вернулся в кабинет.
— Могу помочь тебѣ, — предупредил его Иван Павлович: — я догадываюсь, что вы не согласны с моим сердцем… Я приготовился к самому худшему и боюсь только одного, чтобы напрасно не потревожили Ольгу Сергѣевну. В свое время все будет…
— Да, многоуважаемый… Гм…
Иван Павлович любил Чередова, любил без всякаго основанія, а просто так, как любят друзья. Он чувствовал себя как-то лучше, когда Чередов входил к нему в кабинет; любил его добродушное русское лицо, глядѣвшее так просто своими близорукими, большими карими глазами, любил лѣнивую походку с развальцем, любил его манеру говорить и смѣяться. Чередов был милый человѣк, который всѣм говорил  — «многоуважаемый»: завертывал на минутку а просиживал часы; постоянно терял свою шапку; надѣвал чужія калоши; разсказывал один и тот же анекдот, как новость, и томил хозяина в передней, прощаясь по десяти раз.
https://w.wiki/Dezc

Даниил Мордовцев
Золотой XIX век искусства России. - 1083129842944

Двенадцатый год
1
Полный месяц, ярко вырезываясь на темной, глубокой синеве неба,
серебрит темную зелень сада и заливает серебряным светом широкую аллею, усыпанную пожелтевшими листьями. Тихо, беззвучно в саду, так тихо, как бывает только тогда, когда подходит осень и ни птицы, ни насекомые не нарушают мертвенной тишины умирающей природы. Только слышен шелест засохших листьев: кто-то идет по аллее…
Месяц серебрит белое женское платье и непокрытую женскую, глубоко наклоненную головку.
- Первый раз в жизни она приласкала меня… Неужели же и в последний?.. Ах, мама, мама! за что ты не любила меня?.. За то, что я не похожа на девочку, что я дикарка?.. Бедный папа! ты один любил меня - и от твоего доброго сердца я должна оторвать себя… Папочка, папочка милый! прости свою Надечку, прости, голубчик…
Не то это шепот, не то шорох белого платьица, не то шелест сухих
листьев, усыпавших аллею… Нет, это шепот.
В конце аллеи виднеется небольшой деревянный домик с мезонином – туда направляется белое платьице. В двух крайних окнах домика светится огонек.
- В последний раз я вхожу в мое девическое гнездышко-
Стоящая на столе свеча освещает лицо вошедшей.
Это высокая, стройненькая девочка лет пятнадцати, с бледным,
продолговатым лицом. Белизна молодого личика почти совсем не оттеняется светло-русыми волосами, которые, почти совсем незаплетенные, длинными прядями падают на плечи и на спину. Личико кроткое, задумчивое и как будто бы робкое. Только черные, добрые глаза под совершенно черными бровями составляют резкий контраст с матовою белизною лица и волос. Плечи у девочки и грудь хорошо развиты.
- Надо проститься с папочкой не в белом платье, а в черном капоте -
он его любит, - говорит девочка и, закрывшись пологом стоящей тут же
кровати, наскоро переодевается.
Глаза ее останавливаются на сабле, висящей на стене. Сабля старая,
видимо, бывавшая в боях. Девочка снимает ее со стены, задумчиво смотрит на нее, вынимает из ножен и целует блестящий клинок.
- Милая моя, - шепчет странная девочка, - а холодная, как мама…
Теперь ты будешь моею мамою. Я играла с тобою маленькою… у меня не было кукол, а ты была у меня… Уйдем же с тобою вместе… ты будешь моим другом, моим братом, моею славою… С тобою я найду свободу… Мама говорит, что женщина - раба, жалкое существо, игрушка мужчины… Нет, я не хочу этого - с тобой я буду свободна… Что ж, когда ничем другим женщина не может добыть себе свободы, кроме сабли?.. Да и мужчины тоже - не они правят миром, а сабля да пушка… Папа часто говорит это… Ах, папа мой! бедный папа!..
Она прислушивается. В саду слышен шелест сухих листьев.
- Это он идет - мой папочка… Ох, как сердце упало… Папа! папа! это твоя кровь говорит во мне, ты вложил в меня беспокойную душу… Папа
мой! папа!
Она торопливо вешает саблю на стену. Шаги уже не в аллее, а в сенях.
Отворяется дверь. На пороге показывается мужчина в военном платье. Лысая голова с остатками седых волос и седые усы странным образом придают какую-то моложавость открытому лицу с живыми черными глазами. Он ласково кладет руку на голову девочки и с любовью смотрит ей в лицо.
- Ты что такая бледная, девочка моя? Здорова ли? - говорит он с участием.
- Здорова, папочка.
А сама дрожит, и голос дрожит - в молодой груди что-то словно рвется.
Она не поднимает глаз. Он берет ее за руки, привлекает к себе…
- Что с тобой, дитя мое? У тебя руки как лед, сама дрожишь… Ты больна?
- Нет, папа… Я устала, озябла…
Он опускается в кресло, а девочка припадает головой к его коленям и
ласкает его… Он тихо гладит ее голову.
- Ах, ты моя старушка, - говорит он с любовью: - шутка ли? сегодня
шестнадцатый год пошел… совсем большая - чего большая! старуха уж… Ишь отмахала - пятнадцать лет!.. А сегодня скакала верхом на своем Алкиде?
- Нет, папочка, - ведь гости были.
- Да, да… Ну, завтра наскачешься…
Девочка невольно вздрагивает… "Завтра… где-то я буду завтра?" -
щемит у нее на сердце.
- Теперь ты совсем молодцом ездишь, - продолжает отец. - И посадка гусарская, и усест кавалерийский - хоть на царский смотр… Эх, стар я, а то бы взял тебя с собой против этого выскочки-корсиканца, против Бонапарта… Он что-то недоброе затевает - того и гляди пойдет на Россию…
https://w.wiki/Denw
20250220 Концерт Мастера 03 Мусоргский «Раздумье»
04:49
20250220 Концерт Мастера 03 Мусоргский «Раздумье»

Комментарии

Комментариев нет.