Век 19й, железный... А в нём - бриллианты живописи, жемчуг музыки, золото слов... 1880 год Проза 5
1880 Ярошенко Курсистка
Болеслав Маркевич
Бездна Глухой, словно осипшій от непогод и времени, колокол старинной каменной церкви села Буйносова, Юрьева-тож, звонил ко всенощной. В воздухѣ начинало тянуть предвечернею свѣжестью на смѣну палившаго утром жара. Высоко под лазоревым небом рѣяли ласточки, бѣжали волокнисто-бѣлыя гряды веселых лѣтних облачков. Церковь со своею полуобрушенною, как и сама она, оградой и пятью, шестью кругом нея старыми березами, Бог вѣсть каким чудом уцѣлѣвшими от безпощаднаго мужицкаго топора, стояла особняком у проѣзжей дороги, на половинѣ разстоянія между селом и усадьбой бывших его господ, принадлежавших к древнему, когда-то княжескому и боярскому роду Буйносовых-Ростовских. Когда-то верст на двадцать кругом сплошь раскидывались владѣнія этих господ… Но времена тѣ были уже далеки… В минуту, когда начинается наш разсказ, у церковной ограды остановилась легонькая, на рессорах, телѣжка с тройкой добрых гнѣдых лошадок в наборной по-ямщицки сбруѣ. Молодой парень-кучер, стоя лицом к кореннику, озабоченно и поспѣшно оправлял свернувшуюся на ѣздѣ нѣсколько на бок дугу. Чей-то запыленный, легкой лѣтней матеріи раглан лежал на обитом темно-зеленым трипом сидѣніи телѣжки. — Что это, Григорія Павловича лошади? раздался за спиной кучера звучный гортанный голос молодой особы, медленно подходившей к церкви со стороны пространнаго сада, за которым скрывалась усадьба. Тот обернулся, узнал знакомую «барышню», снял шляпу и поклонился: — Точно так-с, ихнія! — Гдѣ же он? — А сичас вот в церковь прошли… ко всенощной стало-быть… Какая-то странная усмѣшка пробѣжала по ея губам. — Откуда ѣдете? коротко спросила она чрез миг. — Из Всесвятскаго… От генерала Троекурова, добавил он как бы уже с важностью. Она чуть-чуть усмѣхнулась еще раз, вытащила из кармана юпки довольно объемистый кожаный портсигар, прошла за ограду и, замѣтив в муравѣ растреснутую могильную плиту с полустертыми слѣдами высѣченной надписи, усѣлась на ней, дымя закуренною тут же папироской. Парень искоса повел на нее глазом и как бы одобрительно качнул головой. «В акурат барышня!» говорило, казалось, его румяное, бойкое и самодовольное лицо. «Барышня» была дѣйствительно очень красива в своем простеньком, но изящно скроенном платьѣ из небѣленаго холста, убранном русскими кружевами с ободочками узора из красных нитов, под которым вырисовывались пышно развитыя формы высокаго дѣвственнаго стана, и в соломенной шляпѣ à la bergère, утыканной кругом полевыми цвѣтами, только-что нарванными ею в полѣ. Из-под шляпы выбивались густыя пряди темных, живописно растрепавшихся волос кругом правильнаго, строго-овальнаго и блѣднаго лица. Над большими, цвѣта aquae marinae глазами рѣзко выдѣлялись от этой блѣдности кожи тонкія, как говорится, в ниточку, дуги почти совершенно черных бровей… «Берегись женщины блѣдной, черноволосой и голубоглазой», говорят в Испаніи… Она курила и ждала, упершись взглядом в растворенную дверь храма, откуда доносилось до нея уныло торопливое шамканье стараго дьячка. Так прошло с четверть часа. Но вот на проросшую травой каменную паперть вышел из церкви бѣлокурый, статный молодой человѣк лѣт тридцати с чѣм-то, с пушистою свѣтлою бородкой и миловидным выраженіем свѣжаго и нѣжнаго как у женщины лица. Он сразу замѣтил дѣвушку и, с мгновенно засіявшим пламенем в глазах, поспѣшно сбѣжал со ступенек к ней. — Что-ж это вы до богомольства уже дошли? с какою-то холодною ѣдкостью насмѣшки спросила она его первым словом, не трогаясь с мѣста. Он покраснѣл, не находя отвѣта, смущенный не то вопросом, не то радостною неожиданностью встрѣчи с нею. — Да-с, вот проѣзжали, зашли, возразил за него грубоватым тоном вышедшій вслѣд за молодым человѣком толстяк средних лѣт, в черепаховых очках и просторном люстриновом пальто, — не мѣшало бы и вам, полагаю, зайти лобик перекрестить: завтра большой праздник, второй Спас… — Ах, доктор, это вы! перебила она его с пренебрежительным движеніем губ, в отвѣт на его замѣчаніе: — Вы к нам? Сестра посылала в вам сегодня нарочно… — Да-с; посмотрим вот да него, посмотрим… Новые симптомы какіе-нибудь замѣтили? — Все то же!… Возбужден очень был вчера вечером, ночью никому спать не дал… Толстяк скорчил гримасу: — Ну, и требовал?.. — Само собою! — И дали?… Сколько? — Не знаю, спросите сестру… Я в это не вмѣшиваюсь, — гадко! воскликнула она вдруг с отвращеніем, подымаясь со своей плиты и направляясь за ограду. — А на чьей это могилкѣ изволили вы проклажаться между прочим? спросил, оглянув покинутое ею сидѣніе, все с тою же гримасой на толстых губах, доктор, в котором читатель, смѣем надѣяться, успѣл узнать знакомаго ему Николая Ивановича Фирсова. — Не знаю, отвѣтила она через плечо, — кого-нибудь из доблестных предков, надо полагать… Он быстро и значительно поглядѣл на молодаго человѣка, как бы говоря: «хороша, а?» Тот подавил вырывавшійся из груди его вздох и опустил глаза. — Прикажете, я вас довезу, Антонина Дмитріевна? спросил ее Фирсов, когда они втроем вышли на дорогу, гдѣ стоял экипаж пріѣзжих. — А Григорій Павловичъ же? В этой таратайкѣ третьему мѣста нѣт. — А Григорій Павлович маленько подождет меня… Я к вам вѣдь не на долго-с. Мы вот спѣшим, чтобы засвѣтло к ним в Углы поспѣть: у Павла Григорьевича Юшкова опять подагра разыгралась. Антонина Дмитріевна иронически прищурилась на него: — А я предлагаю вам ѣхать одному. Это будет удобнѣе для вас… и для меня. А мы вас с Григоріем Павловичем подождем в саду… Пойдемте, Григорій Павлович, проговорила она чуть не повелительно, двигаясь по краешку пыльной дороги. https://w.wiki/Ddx5
Лесник Послѣ трехгодичнаго отсутствія, весною 1873 года, Валентин Алексѣевич Коверзнев пріѣхал в Черниговское имѣніе свое, Темный Кут. Валентину Алексѣевичу было в ту пору 36 лѣт; он был богат, здоров и независим, как птица в небѣ, — если только допустить, что человѣк вообще, и русскій в особенности, способен быть независимым в этой мѣрѣ… Во всяком случаѣ, условія жизни его и воспитанія и его личныя свойства весьма способствовали этой независимости, — составлявшей (он любил это говорить иногда,) «и задачу, и сущность его существованія». Он был внук по матери одного из извѣстных Екатерининских любимцев, жалованнаго огромными помѣстьями на югѣ Россіи; дѣтство Коверзнева — его воспитывал безо всякаго вмѣшательства и контроля со стороны его родных, прямой, жесткій и отважный характером англичанин mister Joshua Fox, — протекло частью за границей, в Швейцаріи или Римѣ, частью в Россіи, в Москвѣ, в Екатеринославском имѣніи, или в Темном Кутѣ, в безбрежных лѣсах котораго пропадал он на цѣлые дни со своим наставником, страстным любителем охоты. На семнадцатом году он поступил в Петербургскій университет на историко-филологическій факультет. Он кончил там курс, когда, почти одновременно, лишился отца своего и матери. Двадцати лѣт от роду он остался один, во главѣ состоянія тысяч во сто доходу. Эта пора его первой молодости совпала со временем небывалаго до тѣх дней возбужденія русскаго общества. Как птицы на зарѣ свѣтлаго дня, встрепенулись в тѣ дни сердца, закипѣла мысль, загремѣли хоры молодых звонких, часто нестройных, почти всегда искренних в своем увлеченіи, голосов. Коверзнев остался как бы в сторонѣ от этого возбужденія. Строже говоря, оно затронуло его не с той стороны, с которой отзывалось на него большинство его однолѣтков… Недаром воспитан он был англичанином, — чистокровным англичанином-реалистом. Ему претило все, что отзывалось, или казалось ему «фразою», — «абстрактом и сентиментальною теоріею», как выражался он. Он искренно был рад, что наслѣдованные им пять или шесть тысяч душ крестьян перестают быть его крѣпостными, — он даже отвел им надѣлы с неожиданною для них щедростью, — но «гражданское воспитаніе» этого освобожденнаго народа, — о чем так много горячих толков и юношескаго гама было в тѣ времена, — нисколько не озабочивало его. "Им все дано, чтобы сдѣлаться людьми; хотят — будут, а не хотят — их дѣло, с какою-то напускною, не русскою холодностью говорил воспитанник мистера Фокса. Во всем этом великом дѣлѣ обновленія Россіи для него важнѣе всего было то, что сам он, Валентин Коверзнев, «переставал быть крѣпостным», что прежніе путы традицій, обычая, «условных обязанностей», связывавшіе до тѣх пор людей «его положенія», распадались теперь сами собой, силою всѣх этих «либеральных» реформ, что никто теперь не станет принуждать его сдѣлаться конно-гвардейцем и камер-юнкером, не «запряжет его в службу». Это понятіе службы Коверзнев ненавидѣл чисто англійскою ненавистью: с ним в его мысли — вѣрнѣе, в его инстинкте, — соединялось неизбѣжно понятіе о ярмѣ, о лжи и приниженіи человѣческаго достоинства, «необходимых послѣдствіях подначалія». «Чему бы там ни служить», доказывал он, «как бы это ни называт и во имя чего бы это ни дѣлать, а раз слуга — ты уже не человѣк, а раб». В силу таких своеобразных убѣжденій, Коверзнев, сдав свой послѣдній экзамен, уѣхал за границу. На первый раз он пробыл там пять лѣт, — вернулся, опять уѣхал… Так прошли многіе годы, так жил он и до сих пор. Постоянная перемѣна мѣст, новыя лица, новыя впечатлѣнія сдѣлались потребностью его существованія. Он то охотился на бизонов в американских саваннах, или ходил облавою на тигров в Индіи, то пристращался к морю, плыл на своей яхтѣ из Лондона в Египет на Мадеру. Изрѣдка, всегда неожиданно, возвращался он в Россію, оставаясь как можно менѣе в Петербургѣ, гдѣ, он уже знал по опыту, ему, как богатому жениху, в свою очередь предстояла роль звѣря, на котораго неудержимою облавою. пойдет вся стая великосвѣтских маменек и дочек… II. Так же неожиданно пріѣхал он и в Темный Кут. Софрон Артемьич Барабаш, управляющій его, родом из малороссійских казаков, но, как выражался он, «получившій свое образованіе в Москвѣ», гдѣ он, дѣйствительно, выучившись читать, писать и считать, провел юность свою писцом в состоявшей, при матери Коверзнева, ея московсвой «главной конторѣ», был смышленный малый, который каким-то верхним чутьем угадывал «ндрав» барина и «попадал в точку» его вкусов. Он встрѣтил его, будто вчера с ним разстался, без аханья и суеты, ниже малѣйшаго изъявленія удивленія или радости… Коверзнев был очень этим доволен и — так как он пріѣхал поздно и устал от путешествія, в какой-то скверной таратайкѣ, добытой им на станціи ближайшей желѣзной дороги, и в которой пришлось ему проѣхать 70 верст по отвратительной, размытой осенними дождями дорогѣ — август был на исходѣ, — тотчас же улегся спать. Ночью прибыл с чемоданами его камердинер, итальянец, говорящій на всевозможных языках и, первым дѣлом, вынув из ящика ружья Коверзнева, собрал их, прочистил и уставил, со всѣм принадлежащим к ним охотничьим прибором, на столах, у стѣны, в комнатѣ, сосѣдней с спальнею. Коверзнев, просыпавшійся всегда сам, и к которому никто никогда не смѣл входить без зова, поднялся на другой день чуть не с зарею, совершил свои омовеніе и туалет, прошел в слѣдующую комнату и, почти машинально перебросив через плечо ружье и патронташ, направился через заросшій сад в прилегавшую к нему сосновую рощу. Роща эта была саженая — и не далѣе как лѣт сорок назад. Коверзнев помнил еще в дѣтствѣ ея невысокіе, тонкіе стволы, тѣсными и стройными рядами тянувшіеся в вышину. https://w.wiki/DevM
Жаждущий … Шум в головѣ, шум в ушах, а в мыслях сумбур какой-то… Трясет, карандаш еле ходит по бумагѣ, а писать хочется: так бывает всегда, когда на сердцѣ тяжело. Впрочем, тяжело ли у меня на сердцѣ? право, этого не рѣшишь. 37 рублей… соскребли! Звенит в ушах это проклятое «соскребли!» Зачѣм не «дали», не «подарили» — а «соскребли»?.. Нужда, должно быть, не ждет, пока дадут, а скребется, пока не соскребет… нужда, униженіе, просьбы — все это скребет! Ничего не вижу, в глазах темнѣет. Не сон и не забытьё… Настоящее, прошлое, будущее — надежды, пустота, тоска… Все сливается; ничего полнаго, опредѣленнаго. Этот стук колес, грохот цѣпей — что-то знакомое… Ах, да: в городѣ арестанты в цѣпях воду в острогъ с рѣки носили. При них три солдатика с ружьями, с бодрыми взорами. А у тѣх взоры скользят вниз… Отчего? Говорят, совѣсть не чиста. А у меня чиста совѣсть? Чиста, чиста. Так за что же этот грохот преслѣдует меня? … Я долго сидѣл неподвижно… Что-то томило, ныло. Я закрыл глаза, рука с карандашем свѣсилась. «Господа! приготовьте ваши билеты!» Я очнулся. Боже, это уже в седьмой раз! Точно у них по дорогѣ все жулики ѣздят. А купчина, напротив меня на лавочкѣ, все храпит. Как удобно съумѣл устроиться: спокоен, должно быть. Интересно знать, что ему теперь снится? навѣрно, самовар и толстая баба. Его начинают будить. — Господин, ваш билет! Сопит. — Билет, господин! Его потрогивают слегка за ногу. Храпит. — Билет, билет, господин? — Мм?.. — Билет ваш! — Мм?.. Он повертывается на другой бок и, не раскрывая глаз, не то глубоко вздыхает, не то издает неимовѣрный свист. — Господин, мусью! ваше степенство! Его теребят за плечо, сильнѣе и сильнѣе. Он приподнимает голову. Вѣки закрыты. — Мм?.. — Послушайте, купец: билет ваш! — Билет? какой-тѣ билет? — Какой билет? Извѣстно — билет! Неистовый храп, и голова купчины опять на подушкѣ. Кондуктор в отчаяніи. — Господин, купчина, аршин, мертвое тѣло! громче и громче взывает он, расшевеливая плечо его степенства. Вдруг купчина вскакивает, как обозженный, и, поматывая головой, почесывает лѣвою рукой в затылкѣ, а правою за поясом. — Пожалуйте ваш билет! — А? — Билет ваш дайте! — Позвольте ножичка, произносит он, стараясь растопырить глаза. — Какого вам ножичка? зачѣм он вам? покажите билет ваш. — Ну, да, да. Ножичка дайте. — На что вам? — Распороть. — Полно вам дурака-то ломать! Досуг мнѣ над каждым пассажиром по полчаса стоять! Билет ваш дайте. — Да все одно: в Москву пріѣдем — пропишу. А то, ножичка нѣт-ли? Жилетку распороть. — Чего там пороть? билет мнѣ надо, настаивает кондуктор. Зрители со всего вагона ждут, что дальше будет. Его степенство никак не может очухаться. — Жилетку распороть: жена с деньгами вмѣстѣ зашила. Дружный взрыв хохота раздается над ушами соннаго человѣка. А кондуктор взбѣшен уже; он машет с досадой рукою и уходит, ворча: — Бабник! вот на станціи ссадим. Жандарма позову. Купец ничего не понимает и уже снова начинает сопѣть. Просто, надо было показать ему, какой билет с него требуют. — Давно бы так и сказали. Вот он тут, в кошелѣ. А вѣдь я думал — пачпорт. Отдай-ка ему, барин; пускай хошь его сжует. Вот оказія-то! И он уже спит, и снова сопѣніе и храп. Экое спокойствіе, экая безмятежность! «Жена с деньгами вмѣстѣ зашила»… Вот оно откуда спокойствіе! Не знаю, спал я сейчас или нѣт. Не видѣл ничего, что тут происходило, да и было ли что-нибудь. Мысли унеслись далеко, назад. Опять этот грохот цѣпей напомнил родной город. Представился берег рѣки; по нем спускаются люди, с понурыми головами, в сѣрых халатах; на плечах коромысла с ведрами; с каждым шагом цѣпи мѣрно гремят. А рѣка, широкая, безмятежная, голубая, мчится вдаль. Долго стою я над нею, и мысли мои несутся по ея теченію. — Петя! что-ж ты обѣдать не идешь? слышится голос, милый, дорогой голос. Я обернулся. Ненаглядная прибѣжала сама, боясь, чтобы меня не забранили за то, что опоздал. Заботливо смотрят ея голубые глаза из-под темных бровей. Она запыхалась, волосы растрепались. Как она хороша бывала в такія минуты! — Да так… задумался… — Ты все думаешь, Петя? зачѣм ты думаешь? — Да развѣ можно не думать? — Я знаю, о чем: ты хочешь уѣхать… Правда? — Да. — Петя, Петя! не уѣзжай… Она плачет… За что она-то страдает? Но развѣ я мог уступить ей? развѣ я мог остаться в этом омутѣ? Неужели девять лѣт в гимназіи пробыл затѣм, чтобы навѣк похоронить себя в уѣздных чиновалах, либо в управленіи, либо в правленіи, над кипами бумаг с «Милостивыми Государями», с «Вашими Высокородіями», с «имѣю честь довести до свѣдѣнія», и проч. Нѣт, я не имѣл на это права. Надо было добиться своего, и я добился. А сколько труда это стоило! Сколько силы надо было, чтобы уговорить, упросить, уломать… Бывало, домой цѣлый день не показываешься, не обѣдаешь, чтобы только избавиться от пререканій. — Маша, ты скажи, что видѣла меня, что я не хочу обѣдать… — Ну, так я тебѣ хоть сюда чего-нибудь принесу… Нельзя же так. Добрая душа! И за что она меня так любит? Мы росли вмѣстѣ. Когда я был в прогимназіи в нашем городѣ, мы видѣлись каждый день. Она привыкла ко мнѣ. Я, еще мальчиком, любил ея прекрасные глаза, ея умное дѣтское личико. Вот оно и теперь передо мной. Смотрю на него, как на живое. Как она плакала, прощаясь со мной! Никогда не забыт этих просьб помнить о ней, любить ее… https://w.wiki/Derh.
Митрофан Ремезов
Ничьи деньги Рѣчка Липовка, совершенно незначительная, почти ручей, казалась настоящей рѣкой хоть куда, когда запруживалась мельничная плотина в с. Боровом; да то ниже мельницы ее могли переходить вброд куры. Это не мѣшало однако же Липовкѣ играть важную роль в географіи уѣзда, пропечатываться ежегодно и многократно в докладах земской управы и в журналах земских собраній; с ея названьем неразлучны были воспоминанья о о самых бурных засѣданіях этих собраній, о паденіи министерства, т. е. управы, о забаллотированьи в гласные одного генерала, о конфузѣ, причиненном другому переоцѣнкой кто мельницы; о Липовкѣ говорилось даже в губерніи. Ея значенье основывалось, главным образом, на том, что она отдѣляла черноземную часть уѣзда от песчаной, двигала пять нарядных мельниц, весной бушевала, как Подкумок, и, к великому отчаянью управы и подрядчиков, ежегодно срывала земскіе мосты. Потому-то каждую весну, перед ея бурливостью, дрожали мельники и мостовщики, каждую осень — при ея имени — трепетала управа; ломали головы коммиссіи и гремѣли мѣстные витіи — и прославилась рѣчка Липовка, не смотря на то, что ее куры вброд переходят, прославилась и знать себѣ ничего не хочет, натворит бѣд в Апрѣлѣ, а в Маѣ тихохонько, едва замѣтно течет в красивых, лѣсистых берегах, послушно ворочает мельничныя колеса, — в Сентябрѣ ея имя волнует торжественныя собранія, а она скромненько перебирает толчеи, околачивая мужнчью коноплю. В то время, к которому относится начало нашего разсказа, р. Липовка еще не имѣла громкой извѣстности, установившейся за нею теперь; она еще не пропечатывалась; в земствѣ о ней не говорилось; само земство только что начинало свое существованье и еще не знало, что дѣлать: строить ли новые мосты, или ломать старые. Был Май; рѣчка продѣлала всѣ свои проказы и угомонилась, плотины запружены, верховыя мельницы успѣли набрать воды вдоволь и спѣшно, кое-как, пока без конкуренціи, перемалывали рожь крестьянам, наголодавшимся за время весенней распутицы и перерыва в помолах. Первая по теченію мельница села Бароваго уже работала во всѣ снасти; — воды было с избытком, пруд налился вровень с берегами, выше рѣка извивалась блестящей лентой между выгоном и только что зазеленѣвшим яровым полем, огибала старинный, барскій сад, мелькала между перелѣсками и полями и рѣзким, крутым поворотом скрывалась за обрывом, поросшим темным, вѣчно-зеленым бором. По усмирѣвшей глади еще мутной воды быстро скользил на веслах вверх против теченія щегольской ялик, издѣліе мастерских яхт-клуба. На передней скамейкѣ, низко наклонивши голову и усердно работая веслами, сидѣл здоровый, широкоплечій господин в сѣром весеннем костюмѣ, далеко не новом, не модном, сѣрый выцвѣтшій и, измятый фётр валялся на днѣ лодки. Косые лучи близкаго к закату солнца огнем горѣли на ярко-рыжих волосах гребца, на его рыжей, коротко остриженной бородѣ, в упор били в крупное лицо, загорѣлое красным загаром блондинов, и не безпокоили его, точно ласкали давняго знакомца, стараго пріятеля. У руля сидѣла молодая дѣвушка по лицу, по туалету, по всей ея фигурѣ, в этом нельзя было ошибиться, нельзя было принять ее за замужнюю. На свѣжем, скорѣе милом, чѣм красивом лицѣ еще не совсѣм исчез пушок дѣтства; виднѣлась дѣтская минка и смѣлая, и конфузливая в одно и тоже время; простенькое ситцевое платье ловко обхватывало стройную, гибкую талію, обрисовывало ея не вполнѣ развившіяся формы; темно-каріе глаза смотрѣли мягко, прямо и довѣрчиво, — жизнь не успѣла коснуться их, недлинные, почти черные волосы падали на плечи и вились на концах крупными волнами; широкополая, соломенная шляпа была сдвинута на бок и закрывала лицо от солнца; зонтик лежал рядом с измятым фетром. Оба пассажира ялика молчали; в тиши вечера раздавались только рѣзкіе и сильные удары весел, да рокот воды под килем. Еще два — три взмаха, и лодка вбѣжала в тѣнь обрыва, поросшаго лѣсом. — Антон Васильевич! — окликнула дѣвушка гребца. — А? отозвался он, встряхивая головой и поднимая глаза на свою спутницу. — Довольно, домой пора. Неужели вы еще не устали? — Нѣт, а что? — Да посмотрите гдѣ мы, — вѣдь бор, это четыре версты. Кладите весла, я поверну. Весла неровно громыхнули о желѣзныя уключины и легли поперек лодки; ялик слегка накренился под давленіем руля, послушно описал небольшой полукруг и стал кормой к теченью. Антон Васильевич вынул платок, отер им лоб и виски, тряхнул еще раз рыжей головой и закурил папиросу. — В самом дѣлѣ, кажется, устал немного, — проговорил он, передергивая плечами и расправляя мускулистыя руки. — И за пріятной бесѣдой не замѣтили ни времени, ни усталости, — звонко смѣясь, сказала дѣвушка. Во всю прогулку она не проронила ни слова. — Хм!… Гребец еще раз отерся платком; покраснѣть он не мог, уже некуда было, вмѣсто краски на лбу проступило нѣсколько капель пота. — Хмъ! Вы вѣдь знаете, Евгенія Александровна, что я не мастер разговоры разговаривать, за что же человѣка в конфуз вводить? Я сконфужен. — Простите, я не хотѣла вас сконфузить, — отвѣчала дѣвушка. Я, впрочем, сама не очень поощряла вас к разговорам. Сказать вам правду? Я и кататься вас позвала, чтобы уединиться. — Спасибо и на том. Антон Васильевич хихикнул как-то носом. —Не то совсѣм. Вот теперь вы меня сконфузили. Квит, стало быть. Я уѣхала с вами, чтобы не быть там с maman, с Natalie и m-me Laroche, чтобы уединиться с вами одним, молчать, когда я хочу, и говорить, когда мнѣ вздумается, говорить, что вздумается, и, наконец… — Что же, наконец? Он достал и закурил другую папиросу. — Спросить вас… она опять остановилась. — О чем? Извольте спрашивать. — Скажите мнѣ, Антон Васильевичъ, всю правду… Как вам нравится Трипольцев? Какого вы о нем мнѣнія? https://w.wiki/DexT
Илья Салов
Витушкин Опять я в деревнѣ. Послѣ душнаго и пыльнаго города, моя скромная усадьба показалась мнѣ раем!.. Рѣка, лѣс возлѣ самаго дома, нѣсколько клумб пахучих цвѣтов, соловьи, чистый, дышущій ароматами воздух, блѣдно-голубое небо, необъятная даль… Чего-ж еще!.. Я перестал читать, встаю рано, купаюсь, брожу по лѣсам и лугам, катаюсь на лодкѣ и положительно не дѣлаю ничего такого, что имѣет право называться дѣлом… Я ни разу еще не ходил с ружьем, не убил ни одной птицы, зато рыбы добываю в волю. Знакомый уже читателям моим дьякон Иван Федорович слѣдует за мною неотлучно. Мы ловим рыбу удочками, жерликами; ставим перемёты, вентиря и, цѣлые дни проводя на рѣкѣ, превратились в каких-то рыбарей. Раз как-то мы удили даже ночью, костром освѣтив рѣку; картина вышла эффектная, но увы! толку было мало. На днях, однако, ѣздил я и с ружьем за бекасами, но охота была не совсѣм удачная. — Дѣло было так: часа в четыре пополудни зашел ко мнѣ нѣкто Петр Гаврилыч Персиков. — Я вам, сударь, проговорил он. — Очень рад. — Бекасы прилетѣли-с. Сію минуту заходил ко мнѣ вертуновскій кузнец и сказывал, что на вертуновских болотах бекасов видимо-невидимо… Если угодно-с, прикажите заложить лошадку и поѣдемте-с. Возьмем вечернюю зарю, переночуем на хуторѣ Витушкина, а утром опять походим-с… — Отлично!.. Сейчас я пойду распоряжусь насчет лошади, а вы, пожалуйста, садитесь… — Ничего, я постою-с… — Садитесь, пожалуйста, садитесь. — Ничего-с, не безпокойтесь… Я там в прихожей посижу-с… — Да не в прихожей, а здѣсь. И, силой усадив Петра Гаврилыча в кресло, я пошел распорядиться лошадью. Через полчаса, мы были уже на бѣговых дрожках и ѣхали по дорогѣ, ведущей к вертуновским болотам. Петр Гаврилыч Персиков был старичок лѣт шестидесяти, небольшого роста, сухой, весьма благообразной наружности и до крайности живой, бодрый и крѣпкій. Когда-то Петр Гаврилыч был крѣпостным человѣком одного весьма богатаго и вліятельнаго барина, находился в домѣ барина этого с дѣтских лѣт, был казачком, музыкантом, регентом, играл на домашних спектаклях, участвовал в балетах и в тоже время находился в должности камердинера. С наступленіем эмансипаціи все это рухнуло, барин бросил деревню, уѣхал на житье в Ниццу, и Петр Гаврилыч так же, как и остальная дворня, остался между небом и землей или, как говорится, крыт небом и обнесен вѣтром. Долго мыкался Петр Гаврилыч, тщетно отыскивая себѣ занятій, наконец, с трудом приписавшись к какому-то мѣщанскому обществу, построил в селѣ Покровском небольшую клѣтку на выгонѣ и занялся исключительно настроиваніем фортепіан. Настроиваніе это сдѣлалось его ремеслом, с помощью котораго он содержал себя и лошадь, развозившую его от одного рояля к другому, от одних фортепіан к другим. Пріѣхав в дом, он расшаркивался, поднимал крышку фортепіан, ставил стул, вытаскивал из сумочки ключ и струны и, проиграв нѣсколько гамм, втыкал в струны карточку и принимался настроиват. Настроив, он проигрывал, к вящшему удовольствію горничных, нѣсколько полек и вальсов, затѣм закрывал фортепіаны, начинал снова расшаркиваться и, получив три рубля, ѣхал дальше. Объѣхав, таким образом, как он называл, «свою епархію», он нѣсколько дней проводил дома: удил рыбу, ходил с ружьем, прочитывал полученныя в его отсутствіе газеты, занимался собираніем трав и грибов и затѣм снова отправлялся по епархіи. Пробовал как-то Петр Гаврилыч сдѣлаться учителем музыки, начал-было учить таковой дочь какого-то священника, но хорошаго ничего не вышло. Священник за уроки ничего не заплатил, а поповна только и выучилась наигрывать «Настасью» да «Стрѣлочка»… Я чрезвычайно любил этого Петра Гавилыча и даже невольно засматривался на этого старикашку. Такой он имѣл всегда приличный вид. Всегда тщательно выбритый, причесанный, всегда одѣтый в черный сюртук, наглухо застегнутый, и всегда в широких замшевых перчатках, он совершенно выглядѣл каким-то скромным учителем музыки. Проведя всю жизнь в богатом барском домѣ, он съумѣл усвоить себѣ такія приличныя манеры, что, право, нельзя было не любоваться ими. С вѣчно пріятной улыбкой на губах, с вѣчно спокойным взглядом, он держал себя с таким тактом, что никогда не дозволял себѣ ни унижаться, ни зазнаваться. К «господам» он имѣл пристрастіе. При встрѣчах с «господами», он вѣжливо приподнимал фуражку, и как бы ни убѣждали его говорить с покрытой головой, он всегда отвѣчал: «Ничего-с, теперь не зима!», а зимой: «Ничего-с, теперь не жарко-с!». К дворянскому происхожденію он питал даже какое-то благоговѣніе и, несмотря на то, что почти всю жизнь свою провел в рабствѣ, он все-таки видѣл в дворянствѣ что-то такое выдѣляющееся, особенное, имѣющее право на уваженіе, и только пожимал плечами и не хотѣл вѣрить своим глазам при видѣ нынѣшних отношеній, существующих между прислугой и господами. Петр Гаврилыч был совершенно один; у него не было ни родных, ни близких ему людей, он только держал стряпуху, которая готовила ему обѣд и мыла бѣлье; все же остальное он дѣлал сам. Домик у него был свѣтлый, опрятный; кисейныя занавѣски на окнах отличались бѣлизной; цвѣты свѣжестью и, странное дѣло, всегда цвѣты эти были в полном цвѣту. Бывало, только-что войдешь к нему в комнату, и в ту же минуту сдѣлается как-то легко и весело. Все на своем мѣстѣ, все прибрано, все чисто, нигдѣ ни пылинки. Небольшія фортепіаны и столики были постоянно покрыты клеенкой; зеркала и картинки на стѣнах тщательно вымыты и протерты; пол всегда чистый с разостланными дорожками, солнце весело играло в окнах и вездѣ так было тепло и уютно!.. Жил Петр Гаврилыч совершенным затворником, знакомства ни с кѣм не водил, дружбы тоже. https://w.wiki/Demb
Паук Прошлым летом несколько недель сряду прогостил у меня в деревне один мой хороший приятель. Это был молодой человек, только что кончивший университет и не успевший еще избрать себе никакого лагеря. Проведя свое детство в деревне и навещая деревню каждые каникулы в течение всей своей томительно-продолжительной жизни, этот молодой человек так полюбил деревню, что в ней одной видел конечную цель всех своих верований, надежд и упований. Ему было не более двадцати пяти лет. Это был человек довольно высокого роста, довольно стройный, с маленькой пушистой бородкой и длинными волосами, закинутыми назад и почти лежавшими на плечах. Честное, доброе лицо его было постоянно оживлено какою-то особенно симпатичною улыбкою; глядя на это открытое лицо, а главное — на эту улыбку, как-то невольно становилось на душе легко и отрадно. Все доброе, все честное соединилось в этом образе. Он и не верил в зло, а если и встречался с ним, то объяснял существование его одним лишь недоразумением, одной ошибкой и явлением случайным, но не присущим натуре человека. Это был юноша увлекавшийся, впечатлительный и, под минутой впечатления, быстро, с налету решавший дело. Еще будучи студентом, он все свое свободное время посвящал изучению народного быта и экономических явлений его. Он много читал, много писал по этому поводу. Статьи его охотно печатались в наших журналах, и имя моего приятеля в известном кружке читателей пользовалось симпатиями. Он изучал общинное владение, податную систему, хуторское хозяйство и проч. Как только приятель явился ко мне и объявил цель своего приезда, я тотчас же, конечно, постарался быть ему полезным. Несколько дней сряду мы буквально дома не жили. Целые дни проводили мы, расхаживая по окрестным селам и деревням, по хуторам и соседям, стараясь всеми путями проследить быт окрестного населения. Мы перебывали во всех волостных правлениях, ходили по праздникам на сходки, заглядывали в кабаки и трактиры, и всякому мало-мальски грамотному человеку приятель всучивал какие-то разграфленные листы с изложенными вопросами и просил по вопросам этим написать на том же листе подробные ответы. Когда именно приятель мой спал и вообще отдыхал — мне неизвестно, потому что днем он постоянно рыскал, а ночью приводил в порядок все собранное днем. Дня два или три я следовал за ним повсюду, но, когда однажды в каком-то трактирчике чуть не отколотили нас мужики, я предпочел отклониться от исследований и на приятеля махнул рукой. С тех пор приятель мой жил сам по себе, а я сам по себе. Он продолжал шататься по деревням, собирал нужные сведения, перетаскал у меня почти всю бумагу и все перья, извел целый флакон чернил, а я всецело предался невиннейшему занятию — охоте. С приятелем я не встречался по нескольку дней, а уток за это время переколотил столько, что не знал, куда с ними деваться. Вот именно про одну из этих-то охот я и хочу рассказать вам. Дело началось с того, что однажды влетает ко мне в кабинет приходский дьякон и, увидав меня лежащим на диване, проговорил басом: — Вы чего тут с боку-то на бок переворачиваетесь! Вставайте-ка поскорее да на Тарханские болота поедемте. — А что там случилось? — спросил я. — Вставайте, вставайте! — Да что случилось-то? — А то, что уток стрелять надо! Столько уток, что отродясь не видывал! — Правда ли? Верить-то вам ведь надо с некоторой осторожностью… Дьякон посмотрел на меня и словно удивился. — Что смотреть-то! — проговорил я. — Мало вы меня обманывали! Давно ли во Львовку возили! Тоже говорили, что дупелей чуть не миллионы, а на деле вышло, что ни одного не видали. — То Львовка, а то Тарханские болота! — вскрикнул он и даже зачем-то прищелкнул языком. — Какая же разница? — А та разница, государь мой, что львовские болота на открытом месте, а тарханские в лесу. Да что вам, лень, что ли, с диваном-то расстаться? — Нисколько. — А коли не лень, так собирайтесь, а я пойду велю лошадей заложить. И, не дождавшись ответа, дьякон с шумом вышел из комнаты. Через полчаса, не более, мы сидели уже в тележке и ехали по направлению к Тарханским болотам. Был третий час пополудни; солнце пекло немилосердно, пыль поднималась целыми облаками, и так как ветра не было ни малейшего, то пыль эта следовала за нами, окутывала нас со всех сторон и мешала свободно дышать. Несмотря однако на это, дьякон был в восторге. Он выкуривал одну папироску за другою и болтал без умолку. — Часов в пять мы будем на болотах, — говорил он. — К тому времени жар схлынет; мы возьмем вечернюю зорю, а ночевать отправимся к Степану Иванычу Брюханову, на мельницу. Туда и лошадей отправим. — Хорошо, если Брюханова на мельнице не будет, а если он будет там, то мы, пожалуй, стесним его. — Брюханова нет, он в Москве. — Так ли? — Верно. Он к барону поехал лес покупать. — Вот как! — проговорил я. — Даже знаете, зачем именно поехал? — Еще бы мне да не знать! — А вы с ним знакомы? — Вот это отлично! — почти вскрикнул дьякон. — Детей его грамоте учил, а вы спрашиваете, знаю ли я Брюханова. Я даже на похоронах у него был. Когда покойница померла, так за мной нарочно присылали. Ведь дьякона басистее меня во всем околотке нет… То-то и оно! И потом, немного помолчав, он прибавил: — Хочу бежать отсюда. — Далеко ли? — В губернию махнуть хочу. Здесь, я вижу, никакого дьявола не выслужишь. Теперь дьяконов-то вовсе мало осталось, и мне в городе стоит только одну свадьбу повенчать, так купцы с руками оторвут! Купцы ведь любят горластых. — Будто это не вывелось? — Что? — переспросил дьякон. — Любовь к горластым дьяконам? https://w.wiki/Deyu
Соловьятники Как-то весной, в первых числах мая, зашел ко мне приятель-соловьятник, Флегонт Гаврилыч Павильонов. — Я к вам-с! — проговорил он, расшаркиваясь и подавая мне руку. — Вы как-то желали на соловьиную ловлю посмотреть, так вот, не угодно ли? Соловьиный пролет начался, дело в самом разгаре. — С удовольствием. Вы как будете ловить? — Сетками-с. Ловят еще западками на яйца, да я той охоты не люблю… не стоит-с. — А куда мы поедем? — Чтобы далеко не забиваться, поедемте на Зеленый остров. — Отлично. — Так часиков в шесть, вечерком, вы пожалуйте на «Пешку» в Красненький трактир, а я там буду поджидать. — Идет. — Смотрите, не забудьте только захватить с собою коврик и подушечку, потому на открытом воздухе ночевать придется; даже одеяльце советую взять. Днем-то жарко, а зорьки-то все-таки свеженькие бывают… — Хорошо, захвачу. — Захватите-с. А пока до свиданья: надо еще Павлу Осиповичу соловья занести. Просил бог знает как. И, пожав мне руку, соловьятник сделал грациозный поворот, заглянул мимоходом в зеркало и, поправив височки, вышел из комнаты. Однако прежде всего позвольте познакомить вас с этим соловьятником. Флегонт Гаврилыч Павильонов был старик лет шестидесяти, худой, среднего роста, немного сутуловатый и поэтому всячески старавшийся держать себя как можно прямее. Когда-то Флегонт Гаврилыч состоял на службе в каком-то земском суде, затем служил писцом в дворянском депутатском собрании, получил чин коллежского регистратора, но по «слабости зрения» вышел в отставку и предался исключительно соловьиному промыслу. Насколько промысел этот был выгоден, я не знаю, но думаю, что больших капиталов Флегонт Гаврилыч не имел, ибо всю жизнь колотился, как рыба об лед, часто недоедал и недопивал и еще чаще прибегал к займам, которые, по «знакомству», редко оплачивал. Туалет Флегонта Гаврилыча состоял из какого-то длинного пальто с черным плисовым воротником и таковыми же отворотами, весьма похожего на халат, из однобортной жилетки с шалью и бронзовыми пуговками, из полосатых коротеньких панталон, вытянутых на коленках, и сапогов, покрытых заплатами, которые Флегонт Гаврилыч всегда тщательно старался как можно лучше начистить ваксой. Галстуков Флегонт Гаврилыч не носил, по крайней мере, мне никогда не приводилось видеть его в галстуке, зато белые воротнички ненакрахмаленной ночной сорочки, завязанной у горла тесемкой, он так живописно раскладывал по плисовому воротнику пальто, что в галстуках, право, не было никакой надобности. Несмотря, однако, на этот видимый недостаток в костюме, Флегонт Гаврилыч все-таки был кокет. Он никогда не проходил мимо зеркала, чтобы украдкой не заглянуть в него, и как бы мимолетен ни был этот взгляд, Флегонт Гаврилыч сразу замечал все погрешности своего костюма и немедленно же исправлял их: то у панталон пуговичку застегнет, причем слегка нагнется и непременно замаскирует это движение кашлем или каким-нибудь особенным движением головы и рук; то поправит височки и хохол; то закрутит усы. Височками Флегонт Гаврилыч занимался особенно тщательно и весьма оригинально зачесывал их. Несмотря на то что волос на голове его было довольно много, но все-таки для височков он брал волосы с затылка и, накрыв ими волосы, растущие спереди, загибал какими-то валиками вроде двух сосисок. Вследствие таковой манеры зачесываться, серые волосы Флегонта Гаврилыча (седыми назвать их нельзя, а именно серыми) были всегда густо намазаны фиксатуаром, издававшим сильный запах цедры. Ходил Флегонт Гаврилыч быстро, с припрыжкой, и выделывал ногами какие-то глисады, словно танцевал соло в пятой фигуре кадрили; он и руки держал так же закругленно, как держат их обыкновенно танцоры. Столь же быстры были и движения лица Флегонта Гаврилыча, а в особенности движения его маленьких серых глаз. Глаза эти ни на минуту не оставались в покое и, перебегая с одного предмета на другой, делались положительно неуловимыми. Что именно способствовало развитию этой неуловимости — служба ли (чиновники того времени обладали замечательно быстрыми взглядами), постоянное ли выслеживание соловьиного бега и полета — я не знаю, но думаю, что последнее играло немаловажную роль в этой необыкновенной беготне глаз. Флегонт Гаврилыч настолько был предан своему делу, что, кроме соловьев, ни о чем не говорил. Он знал всех любителей соловьиного пения, не только живущих в Саратове, но даже и в губернии, знал их по имени и по отчеству, знал всех соловьев в городе и в губернии, качества и недостатки в их пении, возраст соловья, кем именно и когда был пойман, за сколько, когда и где продан и проч. и проч.; словом, в мире соловьятников Флегонт Гаврилыч был настолько необходимым человеком, что обойтись без него не было возможности. Его приглашали даже лечить соловьев, и хотя, в сущности, он редко помогал больному и, напротив, гораздо чаще только ускорял смерть пациента, тем не менее, как настоящий доктор, делал вид, что жизнь соловья в его руках и что только он один может спасти его от смерти. Он вспрыскивал больного водой, водкой (водку он предпочитал более, ибо в то же самое время возбуждал тем же медикаментом и собственные силы), дул соловью под хвост, совал в рот живых тараканов, и, когда, несмотря на это, соловей околевал, он опускал его в карман своего коричневого пальто, поправлял височки и объявлял, что против «предела» никакой врач ничего сделать не может. Такое постоянное вращение в мире соловьином превратило и самого Флегонта Гаврилыча в какого-то соловья. Как только наступала весна и соловьи прилетали к нам с «теплых вод», так и Флегонт Гаврилыч принимал совершенно соловьиный образ жизни. Он забывал все: дом, семью, жену, детей, покидал, так сказать, свои «теплые воды» и переселялся в лес. https://w.wiki/DezQ
Александра Смирнова-Россет
Воспоминания о детстве и молодости Я родилась в 1809 году 6 марта, день мучеников в Аммерии. Мои воспоминания начинаются с трехлетнего возраста. В Одессе выпал снег в 1812 г. Я шепелявила и сказала отцу: - Что это за маленькие белые перья? — Это снег, дитя мое. — Откуда он? — С неба, дитя мое, как и все, что есть на Земле. Отец мой был le Chevalier de Rossett, уроженец Руссильона, смежного с Швейцарией1. Его мать была девица La Harpe, сестра наставника императора Александра, полковника Лагарпа. Дед мой был вольтерьянец, как, впрочем, все почти в это время; он воспитывал сына до 15-ти лет в этих же пагубных понятиях. Бабка моя перешла в римскую церковь и была ханжа весьма крутого нрава: она хотела обратить сына, с ним спорила и потчивала его пощечинами — он вышел из терпенья и оставил отеческий кров. Как он дошел до Вены, мне неизвестно, и все последующее я узнала от дяди Николая Ивановича Лорера (декабриста). Венский университет считался лучшим в Германии, и отец окончил там курс своих наук. Должно быть, что он встретил там знатных и богатых благодетелей. Я часто слыхала, что отец мой и герцог Ришелье говорили о князе Кантемире, а когда я спрашивала, кто был «Тантемиль», отец мне отвечал: «Иди играй со своим мячом, это тебя не касается.» Эти благодетели советовали ему принять должность драгомана у Порты. Порта платила тогда щедрой рукой и награждала драгоманов драгоценными камнями, жемчугами и шалями (теперь турецкие шали точно так же тяжелы, как попоны, а в то время они славились, когда шаль была так тонка, что можно было ее продернуть в обручальное кольцо). Через три года отцу надоела эта должность и он приехал в Херсон и определился в Черноморскую гребную флотилию, которой командовал известный праводушный и всеми уважаемый адмирал Мордвинов и вице-адмиралы Делабрю и de Galeta. Там он подружился с Мордвиновым, Николаем Аполлоновичем Волковым, господином Измайловым, т. е. с самыми образованными людьми. Тогда Мордвинов получил за заслуги Байдарскую долину, ему дан был выбор, и он, конечно, выбрал самую лучшую местность, где великолепная растительность, воздух самый живительный и местоположение самое красивое. Яйла освежает и оживляет эту местность. Мордвинов дал также землю моему отцу поблизости к Байдарской долине, но какой-то граф Капниси ею завладел незаконным образом. Тогда слишком мало заботились о документах, отчего были постоянные процессы. В послужном списке моего отца сказано было, что он был флигель-адъютантом князя Потемкина и получил Куяльники в Бессарабии, но и на это не было документов, остались только счета по Куяльнику (Куяльник — дача виноградная по-бессарабски). Мордвинов и многие другие оставили Крым, и в Херсоне остались адмиралы Делабрю и de Galeta. Тогда была война с турками, и Суворов осаждал Очаков. Я была давно замужем, и муж мой был губернатором в Калуге. Однажды приехал престарелый князь Вяземский и спросил у него, на ком он женат. Он ему отвечал: «На mademoiselle Rossetti». — A как ее зовут? — Александра Осиповна. — Так это дочь моего лучшего друга, шевалье де Россет! Я хочу ее видеть. Тут гостили у нас двое из моих братьев. Он нас расцеловал и сказал: «Мои дорогие друзья, ваш отец был гений, обладавший самыми лучшими душевными качествами, прочным и разносторонним образованием. Без него мы никогда не взяли бы Очаков. Суворов не любил иностранцев и не дал оценить его по заслугам. За взятие Очакова он получил на шею орден св. Духа, осыпанный бриллиантами на голубой георгиевской ленте, золотую очаковскую медаль и шесть тысяч десятин земли на Тилигуле». Тилигул впадает в Ингул, Ингул в Водяную, а Водяная в Буг под Николаевом. Что делал мой отец после Очаковского дела, в котором турки потеряли до 10 000 убитыми и ранеными, а русские — 5000, остальное турецкое войско отправилось на своих довольно пробитых нашими ядрами судах, и до 20 000 погибло в море. С взятием Очакова кончилось владычество в Южной России турок. Еще при Потемкине были отпущены большие суммы на постройку церкви, казармы, присутственных мест, госпиталя и тюрьмы. Каково же было удивление герцога, когда он приехал в Одессу! Все эти строения были почти развалины, всего были две систерны на 8000 жителей, половина их состояла из евреев и молдаван, а русские были нищие, и по сих пор есть улица, называемая Молдаванкой. Почтенный старец, отец Павловский, мне говорил в 1867 году: «Ришелье был великий человек, все, что он оставил и что не успели испортить, было прекрасно». Из Лицея сделали университет, и преладный. Затруднениям не было конца, тотчас приступили к устройству систерн, к постройке церкви, казарм, присутственных мест, тюрьмы и карантина. Негде было мыть белье, и посылали на тройках белье в Херсон. Работники были отысканы только в Николаеве. Герцог очень обрадовался моему отцу, потому что он его познакомил с бытом края и некоторыми личностями, ему известными как люди честные и способные. Комендантом был назначен шотландец, генерал Фома Александрович Кобле. Тюрьма была под присмотром генерала Ферстера. Гарнизонный командир был полковник Гакебуш. Вызваны были негоцианты: итальянец Викентий Антонович Лидо, швейцарец Сикар и француз Рубо. Герцог вызвал француза Vasseil, который привез шпанских овец и лошадей. Он вызвал бывшего своего садовника Батиста, который привез огромное количество корней фруктовых деревьев, апортовых яблок, больших груш, называемых «poire Duchesse» (по-русски — дули), мелких груш и полосатых груш, и смородин черных, красных и белых, из которых готовится слабительная манна. Адъютант герцога Стемпковский занялся с эмигрантом Бларамбергом раскопками древностей этого края. В Ольвиополе нашли монеты avec l’effigie Александра Македонского, что и заставляет полагать, что Одесса — древняя Эдесса, разрушенная, а может быть, почти обвалившаяся в море. Перед моим приездом в Одессу наш домик на хуторе съехал в море. https://w.wiki/Demq
Всеволод Соловьев
Монах поневоле В послѣдніе годы царствованія Екатерины II одним из любимѣйших пріютов богатой петербургской молодежи был трактир «Очаков». Да и не одну только молодежь манил к себѣ пріют этот: здѣсь можно было встрѣтить очень часто и людей почтенных и почтеннаго ранга. Многіе были рады вырваться из домашней прискучившей обстановки и, словно по мановенію волшебнаго жезла, перенестись на нѣсколько часов в преддверіе Магометова рая. А что трактир «Очаков» был именно «преддверіем Магометова рая», в этом нельзя было сомнѣваться. Отворив извнѣ ничѣм незамѣчательную и даже грязноватую дверь и взобравшись по плохо освѣщенной лѣстницѣ, посѣтитель был встрѣчаем дюжиной длиннобородых молодцов в ярких восточных костюмах и с чалмами на головах. Молодцы эти, хоть и на чистом русском языкѣ тверского произношенія, но все-же с глубочайшими восточными поклонами спѣшили снять с гостя верхнее платье, распахивали перед ним двери, и он вступал в таинственный полусвѣт кіоска, озареннаго матовыми, полосатыми фонариками. За кіоском слѣдовал цѣлый ряд тоже болѣе или менѣе «турецких», только уже ярко освѣщенных комнат, уставленных низкими и мягкими софами и диванами. По стѣнам, для пущей вѣрности колорита, были намалеваны мечети и минареты, а не то так семейныя сцены в видѣ чалмоноснаго турка, важно сидящаго с кальяном, скрестив ноги, пускающаго кольца ярко голубого дыма, и с прильнувшей к нему обольстительной турчанкой в перинообразных шальварах и в крошечных туфельках с загнутыми носками. За исключеніем ранних утренних часов «турецкія» комнаты были всегда битком набиты посѣтителями. Тверскіе турки едва поспѣвали исполнять требованія нетерпѣливых и взыскательных гостей, то и дѣло шмыгали по истертым коврам, разнося кушанья и вина. И чѣм позднѣе был час, тѣм «Очаков» становился оживленнѣе. В дальних комнатах раскрывались столы, начиналась модная игра макао и гаммон, поднимались иногда крики и ссоры довольно крупных размѣров. А в потаенном, таинственном отдѣленіи, куда допускался далеко не всякій, раздавались звуки клавикорд и арфы, раздавались трели женских голосов, и, заслышав их, избранники бросали карты и споры и спѣшили из «преддверія рая» в самый «рай», в общество гурій. Но кромѣ вин и карт, кромѣ таинственных гурій, играющих на клавикордах и арфѣ, в «Очаковѣ» была еще одна диковинка и приманка, «настоящій турка, из настоящаго Очакова», как его рекомендовали тверскіе турки. Этот «турка» время от времени торжественным и мѣрным шагом расхаживал по комнатам, и когда он проходил, головы всѣх обращались к нему, почти всѣ глаза слѣдили за ним с любопытством. Люди солидные и в особенности провинціалы, наѣзжавшіе в Петербург по дѣлам и считавшіе необходимостью осмотрѣть на ряду с Кунсткамерой и Академіей Художеств и «Очаков», относились к «туркѣ» не совсѣм благосклонно, даже отплевывались. Но привычные посѣтители, главным образом, молодые военные и штатскіе люди, подзывали «турку», угощали его, заводили с ним бесѣду. Турка от угощенья всегда отказывался, бесѣду-же поддерживал охотно: он садился на мягкій диван, поджимал под себя ноги и начинал говорить по турецки. Поднимался хохот и кончалось всегда тѣм, что и турка, и его собесѣдники установляли между собою выразительный язык тѣлодвиженій и всевозможных гримас, на котором отлично понимали друг друга. II. В морозный вѣтряный зимній вечер извощичьи сани подъѣхали к «Очакову». Из них вышел высокій мужчина, закутанный в шубу и вдобавок с длинной муфтой в руках. Взобравшись по лѣстницѣ и отворив дверь в теплыя сѣни, он сбросил шубу на руки первому подбѣжавшему к нему турку и стал оправляться перед трюмо, обставленным очень жидкими и чахлыми, но все-же тропическими растеніями. Трюмо отразило молодцеватую, красивую фигуру, одѣтую довольно тщательно и богато, но все-же не по послѣдней петербургской модѣ. Молодой человѣк не успѣл еще поправить прическу и вытереть тонким надушенным платком свое мокрое от снѣгу лицо, как к нему, с низкими поклонами, подошел бородатый тверской турок. — Батюшка, Петр Григорьевич, вы-ли это?! — радостно осклабляясь, заговорил турок. — А я было и не признал… давненько, сударь, к нам не жаловали!.. Молодой человѣк обернулся. — А! это ты, Сидор, — сказал он: — узнал, помнишь?.. — Вас-то, сударь, да и не помнить!.. таких господ, да чтобы забыть!.. В добром ли все здоровьи?.. чай, вѣдь, годика два, а то и поболѣе, как из Питера… Турок поймал и громко чмокнул руку молодого человѣка и быстро начал оправлять фалды его камзола. — Ну, хорошо, хорошо, довольно!.. А вот скажи ты мнѣ, господин Алабин здѣсь, или нѣт его? — Как-же, сударь, здѣсь они, часа с два времени, как здѣсь!.. — Ну, так веди. Турок кинулся отпирать двери кіоска и проводил молодого человѣка в одну из дальних комнат, гдѣ сидѣла за игрою веселая компанія молодежи. — Елецкій! он, он!.. вот так негаданно! — раздались привѣтствія. Почти всѣ игроки, побросав карты, встали навстрѣчу новоприбывшему. Он быстро отвѣтил на дружескія рукопожатія и через мгновеніе крѣпко обнимал и цѣловал такого-же молодого и красиваго, как и он сам, Алабина. — Как-же это ты? — смущенно и радостно говорил тот: — цѣлую недѣлю я ждал тебя по письму твоему и уж не чаял тебя видѣть. Когда пріѣхал? И надѣюсь, прямо ко мнѣ? У меня остановился? — А то гдѣ-же?! В полдень мы въѣхали в сію Пальмиру, ну, да я немного замѣшкался… должен был тут проводить своих попутчиц, так к тебѣ попал часу в третьем. А тебя и нѣту — вылетѣла пташка из клѣтки! Твой Ефим накормил да напоил меня с дороги, ждал я ждал, выспался даже, а все тебя нѣту. https://w.wiki/Devs
Золотой век искусства России
:Ольга Л-М
Золотой XIX век искусства России.
Век 19й, железный... А в нём - бриллианты живописи, жемчуг музыки, золото слов...
1880 год Проза 5
Болеслав Маркевич
Бездна
Глухой, словно осипшій от непогод и времени, колокол старинной каменной церкви села Буйносова, Юрьева-тож, звонил ко всенощной. В воздухѣ начинало тянуть предвечернею свѣжестью на смѣну палившаго утром жара. Высоко под лазоревым небом рѣяли ласточки, бѣжали волокнисто-бѣлыя гряды веселых лѣтних облачков.
Церковь со своею полуобрушенною, как и сама она, оградой и пятью, шестью кругом нея старыми березами, Бог вѣсть каким чудом уцѣлѣвшими от безпощаднаго мужицкаго топора, стояла особняком у проѣзжей дороги, на половинѣ разстоянія между селом и усадьбой бывших его господ, принадлежавших к древнему, когда-то княжескому и боярскому роду Буйносовых-Ростовских. Когда-то верст на двадцать кругом сплошь раскидывались владѣнія этих господ… Но времена тѣ были уже далеки…
В минуту, когда начинается наш разсказ, у церковной ограды остановилась легонькая, на рессорах, телѣжка с тройкой добрых гнѣдых лошадок в наборной по-ямщицки сбруѣ. Молодой парень-кучер, стоя лицом к кореннику, озабоченно и поспѣшно оправлял свернувшуюся на ѣздѣ нѣсколько на бок дугу. Чей-то запыленный, легкой лѣтней матеріи раглан лежал на обитом темно-зеленым трипом сидѣніи телѣжки.
— Что это, Григорія Павловича лошади? раздался за спиной кучера звучный гортанный голос молодой особы, медленно подходившей к церкви со стороны пространнаго сада, за которым скрывалась усадьба.
Тот обернулся, узнал знакомую «барышню», снял шляпу и поклонился:
— Точно так-с, ихнія!
— Гдѣ же он?
— А сичас вот в церковь прошли… ко всенощной стало-быть…
Какая-то странная усмѣшка пробѣжала по ея губам.
— Откуда ѣдете? коротко спросила она чрез миг.
— Из Всесвятскаго… От генерала Троекурова, добавил он как бы уже с важностью.
Она чуть-чуть усмѣхнулась еще раз, вытащила из кармана юпки довольно объемистый кожаный портсигар, прошла за ограду и, замѣтив в муравѣ растреснутую могильную плиту с полустертыми слѣдами высѣченной надписи, усѣлась на ней, дымя закуренною тут же папироской.
Парень искоса повел на нее глазом и как бы одобрительно качнул головой. «В акурат барышня!» говорило, казалось, его румяное, бойкое и самодовольное лицо.
«Барышня» была дѣйствительно очень красива в своем простеньком, но изящно скроенном платьѣ из небѣленаго холста, убранном русскими кружевами с ободочками узора из красных нитов, под которым вырисовывались пышно развитыя формы высокаго дѣвственнаго стана, и в соломенной шляпѣ à la bergère, утыканной кругом полевыми цвѣтами, только-что нарванными ею в полѣ. Из-под шляпы выбивались густыя пряди темных, живописно растрепавшихся волос кругом правильнаго, строго-овальнаго и блѣднаго лица. Над большими, цвѣта aquae marinae глазами рѣзко выдѣлялись от этой блѣдности кожи тонкія, как говорится, в ниточку, дуги почти совершенно черных бровей… «Берегись женщины блѣдной, черноволосой и голубоглазой», говорят в Испаніи…
Она курила и ждала, упершись взглядом в растворенную дверь храма, откуда доносилось до нея уныло торопливое шамканье стараго дьячка.
Так прошло с четверть часа.
Но вот на проросшую травой каменную паперть вышел из церкви бѣлокурый, статный молодой человѣк лѣт тридцати с чѣм-то, с пушистою свѣтлою бородкой и миловидным выраженіем свѣжаго и нѣжнаго как у женщины лица. Он сразу замѣтил дѣвушку и, с мгновенно засіявшим пламенем в глазах, поспѣшно сбѣжал со ступенек к ней.
— Что-ж это вы до богомольства уже дошли? с какою-то холодною ѣдкостью насмѣшки спросила она его первым словом, не трогаясь с мѣста.
Он покраснѣл, не находя отвѣта, смущенный не то вопросом, не то радостною неожиданностью встрѣчи с нею.
— Да-с, вот проѣзжали, зашли, возразил за него грубоватым тоном вышедшій вслѣд за молодым человѣком толстяк средних лѣт, в черепаховых очках и просторном люстриновом пальто, — не мѣшало бы и вам, полагаю, зайти лобик перекрестить: завтра большой праздник, второй Спас…
— Ах, доктор, это вы! перебила она его с пренебрежительным движеніем губ, в отвѣт на его замѣчаніе: — Вы к нам? Сестра посылала в вам сегодня нарочно…
— Да-с; посмотрим вот да него, посмотрим… Новые симптомы какіе-нибудь замѣтили?
— Все то же!… Возбужден очень был вчера вечером, ночью никому спать не дал…
Толстяк скорчил гримасу:
— Ну, и требовал?..
— Само собою!
— И дали?… Сколько?
— Не знаю, спросите сестру… Я в это не вмѣшиваюсь, — гадко! воскликнула она вдруг с отвращеніем, подымаясь со своей плиты и направляясь за ограду.
— А на чьей это могилкѣ изволили вы проклажаться между прочим? спросил, оглянув покинутое ею сидѣніе, все с тою же гримасой на толстых губах, доктор, в котором читатель, смѣем надѣяться, успѣл узнать знакомаго ему Николая Ивановича Фирсова.
— Не знаю, отвѣтила она через плечо, — кого-нибудь из доблестных предков, надо полагать…
Он быстро и значительно поглядѣл на молодаго человѣка, как бы говоря: «хороша, а?» Тот подавил вырывавшійся из груди его вздох и опустил глаза.
— Прикажете, я вас довезу, Антонина Дмитріевна? спросил ее Фирсов, когда они втроем вышли на дорогу, гдѣ стоял экипаж пріѣзжих.
— А Григорій Павловичъ же? В этой таратайкѣ третьему мѣста нѣт.
— А Григорій Павлович маленько подождет меня… Я к вам вѣдь не на долго-с. Мы вот спѣшим, чтобы засвѣтло к ним в Углы поспѣть: у Павла Григорьевича Юшкова опять подагра разыгралась.
Антонина Дмитріевна иронически прищурилась на него:
— А я предлагаю вам ѣхать одному. Это будет удобнѣе для вас… и для меня. А мы вас с Григоріем Павловичем подождем в саду… Пойдемте, Григорій Павлович, проговорила она чуть не повелительно, двигаясь по краешку пыльной дороги.
https://w.wiki/Ddx5
Лесник
Послѣ трехгодичнаго отсутствія, весною 1873 года, Валентин Алексѣевич Коверзнев пріѣхал в Черниговское имѣніе свое, Темный Кут.
Валентину Алексѣевичу было в ту пору 36 лѣт; он был богат, здоров и независим, как птица в небѣ, — если только допустить, что человѣк вообще, и русскій в особенности, способен быть независимым в этой мѣрѣ…
Во всяком случаѣ, условія жизни его и воспитанія и его личныя свойства весьма способствовали этой независимости, — составлявшей (он любил это говорить иногда,) «и задачу, и сущность его существованія».
Он был внук по матери одного из извѣстных Екатерининских любимцев, жалованнаго огромными помѣстьями на югѣ Россіи; дѣтство Коверзнева — его воспитывал безо всякаго вмѣшательства и контроля со стороны его родных, прямой, жесткій и отважный характером англичанин mister Joshua Fox, — протекло частью за границей, в Швейцаріи или Римѣ, частью в Россіи, в Москвѣ, в Екатеринославском имѣніи, или в Темном Кутѣ, в безбрежных лѣсах котораго пропадал он на цѣлые дни со своим наставником, страстным любителем охоты. На семнадцатом году он поступил в Петербургскій университет на историко-филологическій факультет.
Он кончил там курс, когда, почти одновременно, лишился отца своего и матери. Двадцати лѣт от роду он остался один, во главѣ состоянія тысяч во сто доходу.
Эта пора его первой молодости совпала со временем небывалаго до тѣх дней возбужденія русскаго общества. Как птицы на зарѣ свѣтлаго дня, встрепенулись в тѣ дни сердца, закипѣла мысль, загремѣли хоры молодых звонких, часто нестройных, почти всегда искренних в своем увлеченіи, голосов.
Коверзнев остался как бы в сторонѣ от этого возбужденія. Строже говоря, оно затронуло его не с той стороны, с которой отзывалось на него большинство его однолѣтков… Недаром воспитан он был англичанином, — чистокровным англичанином-реалистом. Ему претило все, что отзывалось, или казалось ему «фразою», — «абстрактом и сентиментальною теоріею», как выражался он. Он искренно был рад, что наслѣдованные им пять или шесть тысяч душ крестьян перестают быть его крѣпостными, — он даже отвел им надѣлы с неожиданною для них щедростью, — но «гражданское воспитаніе» этого освобожденнаго народа, — о чем так много горячих толков и юношескаго гама было в тѣ времена, — нисколько не озабочивало его. "Им все дано, чтобы сдѣлаться людьми; хотят — будут, а не хотят — их дѣло, с какою-то напускною, не русскою холодностью говорил воспитанник мистера Фокса. Во всем этом великом дѣлѣ обновленія Россіи для него важнѣе всего было то, что сам он, Валентин Коверзнев, «переставал быть крѣпостным», что прежніе путы традицій, обычая, «условных обязанностей», связывавшіе до тѣх пор людей «его положенія», распадались теперь сами собой, силою всѣх этих «либеральных» реформ, что никто теперь не станет принуждать его сдѣлаться конно-гвардейцем и камер-юнкером, не «запряжет его в службу». Это понятіе службы Коверзнев ненавидѣл чисто англійскою ненавистью: с ним в его мысли — вѣрнѣе, в его инстинкте, — соединялось неизбѣжно понятіе о ярмѣ, о лжи и приниженіи человѣческаго достоинства, «необходимых послѣдствіях подначалія». «Чему бы там ни служить», доказывал он, «как бы это ни называт и во имя чего бы это ни дѣлать, а раз слуга — ты уже не человѣк, а раб».
В силу таких своеобразных убѣжденій, Коверзнев, сдав свой послѣдній экзамен, уѣхал за границу. На первый раз он пробыл там пять лѣт, — вернулся, опять уѣхал… Так прошли многіе годы, так жил он и до сих пор. Постоянная перемѣна мѣст, новыя лица, новыя впечатлѣнія сдѣлались потребностью его существованія. Он то охотился на бизонов в американских саваннах, или ходил облавою на тигров в Индіи, то пристращался к морю, плыл на своей яхтѣ из Лондона в Египет на Мадеру. Изрѣдка, всегда неожиданно, возвращался он в Россію, оставаясь как можно менѣе в Петербургѣ, гдѣ, он уже знал по опыту, ему, как богатому жениху, в свою очередь предстояла роль звѣря, на котораго неудержимою облавою. пойдет вся стая великосвѣтских маменек и дочек…
II.
Так же неожиданно пріѣхал он и в Темный Кут. Софрон Артемьич Барабаш, управляющій его, родом из малороссійских казаков, но, как выражался он, «получившій свое образованіе в Москвѣ», гдѣ он, дѣйствительно, выучившись читать, писать и считать, провел юность свою писцом в состоявшей, при матери Коверзнева, ея московсвой «главной конторѣ», был смышленный малый, который каким-то верхним чутьем угадывал «ндрав» барина и «попадал в точку» его вкусов. Он встрѣтил его, будто вчера с ним разстался, без аханья и суеты, ниже малѣйшаго изъявленія удивленія или радости… Коверзнев был очень этим доволен и — так как он пріѣхал поздно и устал от путешествія, в какой-то скверной таратайкѣ, добытой им на станціи ближайшей желѣзной дороги, и в которой пришлось ему проѣхать 70 верст по отвратительной, размытой осенними дождями дорогѣ — август был на исходѣ, — тотчас же улегся спать.
Ночью прибыл с чемоданами его камердинер, итальянец, говорящій на всевозможных языках и, первым дѣлом, вынув из ящика ружья Коверзнева, собрал их, прочистил и уставил, со всѣм принадлежащим к ним охотничьим прибором, на столах, у стѣны, в комнатѣ, сосѣдней с спальнею.
Коверзнев, просыпавшійся всегда сам, и к которому никто никогда не смѣл входить без зова, поднялся на другой день чуть не с зарею, совершил свои омовеніе и туалет, прошел в слѣдующую комнату и, почти машинально перебросив через плечо ружье и патронташ, направился через заросшій сад в прилегавшую к нему сосновую рощу.
Роща эта была саженая — и не далѣе как лѣт сорок назад. Коверзнев помнил еще в дѣтствѣ ея невысокіе, тонкіе стволы, тѣсными и стройными рядами тянувшіеся в вышину.
https://w.wiki/DevM
Александр Островский
Дикарка
https://w.wiki/DepL
Сердце не камень
https://w.wiki/DezU
Николай Позняков
Жаждущий
… Шум в головѣ, шум в ушах, а в мыслях сумбур какой-то… Трясет, карандаш еле ходит по бумагѣ, а писать хочется: так бывает всегда, когда на сердцѣ тяжело. Впрочем, тяжело ли у меня на сердцѣ? право, этого не рѣшишь.
37 рублей… соскребли! Звенит в ушах это проклятое «соскребли!» Зачѣм не «дали», не «подарили» — а «соскребли»?.. Нужда, должно быть, не ждет, пока дадут, а скребется, пока не соскребет… нужда, униженіе, просьбы — все это скребет!
Ничего не вижу, в глазах темнѣет. Не сон и не забытьё… Настоящее, прошлое, будущее — надежды, пустота, тоска… Все сливается; ничего полнаго, опредѣленнаго. Этот стук колес, грохот цѣпей — что-то знакомое… Ах, да: в городѣ арестанты в цѣпях воду в острогъ с рѣки носили. При них три солдатика с ружьями, с бодрыми взорами. А у тѣх взоры скользят вниз… Отчего? Говорят, совѣсть не чиста. А у меня чиста совѣсть? Чиста, чиста. Так за что же этот грохот преслѣдует меня?
… Я долго сидѣл неподвижно… Что-то томило, ныло. Я закрыл глаза, рука с карандашем свѣсилась. «Господа! приготовьте ваши билеты!» Я очнулся. Боже, это уже в седьмой раз! Точно у них по дорогѣ все жулики ѣздят. А купчина, напротив меня на лавочкѣ, все храпит. Как удобно съумѣл устроиться: спокоен, должно быть. Интересно знать, что ему теперь снится? навѣрно, самовар и толстая баба. Его начинают будить.
— Господин, ваш билет!
Сопит.
— Билет, господин!
Его потрогивают слегка за ногу. Храпит.
— Билет, билет, господин?
— Мм?..
— Билет ваш!
— Мм?..
Он повертывается на другой бок и, не раскрывая глаз, не то глубоко вздыхает, не то издает неимовѣрный свист.
— Господин, мусью! ваше степенство!
Его теребят за плечо, сильнѣе и сильнѣе. Он приподнимает голову. Вѣки закрыты.
— Мм?..
— Послушайте, купец: билет ваш!
— Билет? какой-тѣ билет?
— Какой билет? Извѣстно — билет!
Неистовый храп, и голова купчины опять на подушкѣ. Кондуктор в отчаяніи.
— Господин, купчина, аршин, мертвое тѣло! громче и громче взывает он, расшевеливая плечо его степенства.
Вдруг купчина вскакивает, как обозженный, и, поматывая головой, почесывает лѣвою рукой в затылкѣ, а правою за поясом.
— Пожалуйте ваш билет!
— А?
— Билет ваш дайте!
— Позвольте ножичка, произносит он, стараясь растопырить глаза.
— Какого вам ножичка? зачѣм он вам? покажите билет ваш.
— Ну, да, да. Ножичка дайте.
— На что вам?
— Распороть.
— Полно вам дурака-то ломать! Досуг мнѣ над каждым пассажиром по полчаса стоять! Билет ваш дайте.
— Да все одно: в Москву пріѣдем — пропишу. А то, ножичка нѣт-ли? Жилетку распороть.
— Чего там пороть? билет мнѣ надо, настаивает кондуктор.
Зрители со всего вагона ждут, что дальше будет. Его степенство никак не может очухаться.
— Жилетку распороть: жена с деньгами вмѣстѣ зашила.
Дружный взрыв хохота раздается над ушами соннаго человѣка. А кондуктор взбѣшен уже; он машет с досадой рукою и уходит, ворча:
— Бабник! вот на станціи ссадим. Жандарма позову.
Купец ничего не понимает и уже снова начинает сопѣть. Просто, надо было показать ему, какой билет с него требуют.
— Давно бы так и сказали. Вот он тут, в кошелѣ. А вѣдь я думал — пачпорт. Отдай-ка ему, барин; пускай хошь его сжует. Вот оказія-то!
И он уже спит, и снова сопѣніе и храп. Экое спокойствіе, экая безмятежность! «Жена с деньгами вмѣстѣ зашила»… Вот оно откуда спокойствіе!
Не знаю, спал я сейчас или нѣт. Не видѣл ничего, что тут происходило, да и было ли что-нибудь. Мысли унеслись далеко, назад. Опять этот грохот цѣпей напомнил родной город. Представился берег рѣки; по нем спускаются люди, с понурыми головами, в сѣрых халатах; на плечах коромысла с ведрами; с каждым шагом цѣпи мѣрно гремят. А рѣка, широкая, безмятежная, голубая, мчится вдаль. Долго стою я над нею, и мысли мои несутся по ея теченію.
— Петя! что-ж ты обѣдать не идешь? слышится голос, милый, дорогой голос.
Я обернулся. Ненаглядная прибѣжала сама, боясь, чтобы меня не забранили за то, что опоздал. Заботливо смотрят ея голубые глаза из-под темных бровей. Она запыхалась, волосы растрепались. Как она хороша бывала в такія минуты!
— Да так… задумался…
— Ты все думаешь, Петя? зачѣм ты думаешь?
— Да развѣ можно не думать?
— Я знаю, о чем: ты хочешь уѣхать… Правда?
— Да.
— Петя, Петя! не уѣзжай…
Она плачет… За что она-то страдает? Но развѣ я мог уступить ей? развѣ я мог остаться в этом омутѣ? Неужели девять лѣт в гимназіи пробыл затѣм, чтобы навѣк похоронить себя в уѣздных чиновалах, либо в управленіи, либо в правленіи, над кипами бумаг с «Милостивыми Государями», с «Вашими Высокородіями», с «имѣю честь довести до свѣдѣнія», и проч. Нѣт, я не имѣл на это права. Надо было добиться своего, и я добился. А сколько труда это стоило! Сколько силы надо было, чтобы уговорить, упросить, уломать… Бывало, домой цѣлый день не показываешься, не обѣдаешь, чтобы только избавиться от пререканій.
— Маша, ты скажи, что видѣла меня, что я не хочу обѣдать…
— Ну, так я тебѣ хоть сюда чего-нибудь принесу… Нельзя же так.
Добрая душа! И за что она меня так любит? Мы росли вмѣстѣ. Когда я был в прогимназіи в нашем городѣ, мы видѣлись каждый день. Она привыкла ко мнѣ. Я, еще мальчиком, любил ея прекрасные глаза, ея умное дѣтское личико. Вот оно и теперь передо мной. Смотрю на него, как на живое. Как она плакала, прощаясь со мной! Никогда не забыт этих просьб помнить о ней, любить ее…
https://w.wiki/Derh.
Митрофан Ремезов
Ничьи деньги
Рѣчка Липовка, совершенно незначительная, почти ручей, казалась настоящей рѣкой хоть куда, когда запруживалась мельничная плотина в с. Боровом; да то ниже мельницы ее могли переходить вброд куры. Это не мѣшало однако же Липовкѣ играть важную роль в географіи уѣзда, пропечатываться ежегодно и многократно в докладах земской управы и в журналах земских собраній; с ея названьем неразлучны были воспоминанья о о самых бурных засѣданіях этих собраній, о паденіи министерства, т. е. управы, о забаллотированьи в гласные одного генерала, о конфузѣ, причиненном другому переоцѣнкой кто мельницы; о Липовкѣ говорилось даже в губерніи. Ея значенье основывалось, главным образом, на том, что она отдѣляла черноземную часть уѣзда от песчаной, двигала пять нарядных мельниц, весной бушевала, как Подкумок, и, к великому отчаянью управы и подрядчиков, ежегодно срывала земскіе мосты. Потому-то каждую весну, перед ея бурливостью, дрожали мельники и мостовщики, каждую осень — при ея имени — трепетала управа; ломали головы коммиссіи и гремѣли мѣстные витіи — и прославилась рѣчка Липовка, не смотря на то, что ее куры вброд переходят, прославилась и знать себѣ ничего не хочет, натворит бѣд в Апрѣлѣ, а в Маѣ тихохонько, едва замѣтно течет в красивых, лѣсистых берегах, послушно ворочает мельничныя колеса, — в Сентябрѣ ея имя волнует торжественныя собранія, а она скромненько перебирает толчеи, околачивая мужнчью коноплю.
В то время, к которому относится начало нашего разсказа, р. Липовка еще не имѣла громкой извѣстности, установившейся за нею теперь; она еще не пропечатывалась; в земствѣ о ней не говорилось; само земство только что начинало свое существованье и еще не знало, что дѣлать: строить ли новые мосты, или ломать старые. Был Май; рѣчка продѣлала всѣ свои проказы и угомонилась, плотины запружены, верховыя мельницы успѣли набрать воды вдоволь и спѣшно, кое-как, пока без конкуренціи, перемалывали рожь крестьянам, наголодавшимся за время весенней распутицы и перерыва в помолах. Первая по теченію мельница села Бароваго уже работала во всѣ снасти; — воды было с избытком, пруд налился вровень с берегами, выше рѣка извивалась блестящей лентой между выгоном и только что зазеленѣвшим яровым полем, огибала старинный, барскій сад, мелькала между перелѣсками и полями и рѣзким, крутым поворотом скрывалась за обрывом, поросшим темным, вѣчно-зеленым бором. По усмирѣвшей глади еще мутной воды быстро скользил на веслах вверх против теченія щегольской ялик, издѣліе мастерских яхт-клуба. На передней скамейкѣ, низко наклонивши голову и усердно работая веслами, сидѣл здоровый, широкоплечій господин в сѣром весеннем костюмѣ, далеко не новом, не модном, сѣрый выцвѣтшій и, измятый фётр валялся на днѣ лодки. Косые лучи близкаго к закату солнца огнем горѣли на ярко-рыжих волосах гребца, на его рыжей, коротко остриженной бородѣ, в упор били в крупное лицо, загорѣлое красным загаром блондинов, и не безпокоили его, точно ласкали давняго знакомца, стараго пріятеля. У руля сидѣла молодая дѣвушка по лицу, по туалету, по всей ея фигурѣ, в этом нельзя было ошибиться, нельзя было принять ее за замужнюю. На свѣжем, скорѣе милом, чѣм красивом лицѣ еще не совсѣм исчез пушок дѣтства; виднѣлась дѣтская минка и смѣлая, и конфузливая в одно и тоже время; простенькое ситцевое платье ловко обхватывало стройную, гибкую талію, обрисовывало ея не вполнѣ развившіяся формы; темно-каріе глаза смотрѣли мягко, прямо и довѣрчиво, — жизнь не успѣла коснуться их, недлинные, почти черные волосы падали на плечи и вились на концах крупными волнами; широкополая, соломенная шляпа была сдвинута на бок и закрывала лицо от солнца; зонтик лежал рядом с измятым фетром. Оба пассажира ялика молчали; в тиши вечера раздавались только рѣзкіе и сильные удары весел, да рокот воды под килем. Еще два — три взмаха, и лодка вбѣжала в тѣнь обрыва, поросшаго лѣсом.
— Антон Васильевич! — окликнула дѣвушка гребца.
— А? отозвался он, встряхивая головой и поднимая глаза на свою спутницу.
— Довольно, домой пора. Неужели вы еще не устали?
— Нѣт, а что?
— Да посмотрите гдѣ мы, — вѣдь бор, это четыре версты. Кладите весла, я поверну.
Весла неровно громыхнули о желѣзныя уключины и легли поперек лодки; ялик слегка накренился под давленіем руля, послушно описал небольшой полукруг и стал кормой к теченью. Антон Васильевич вынул платок, отер им лоб и виски, тряхнул еще раз рыжей головой и закурил папиросу.
— В самом дѣлѣ, кажется, устал немного, — проговорил он, передергивая плечами и расправляя мускулистыя руки.
— И за пріятной бесѣдой не замѣтили ни времени, ни усталости, — звонко смѣясь, сказала дѣвушка.
Во всю прогулку она не проронила ни слова.
— Хм!… Гребец еще раз отерся платком; покраснѣть он не мог, уже некуда было, вмѣсто краски на лбу проступило нѣсколько капель пота.
— Хмъ! Вы вѣдь знаете, Евгенія Александровна, что я не мастер разговоры разговаривать, за что же человѣка в конфуз вводить? Я сконфужен.
— Простите, я не хотѣла вас сконфузить, — отвѣчала дѣвушка. Я, впрочем, сама не очень поощряла вас к разговорам. Сказать вам правду? Я и кататься вас позвала, чтобы уединиться.
— Спасибо и на том.
Антон Васильевич хихикнул как-то носом.
—Не то совсѣм. Вот теперь вы меня сконфузили. Квит, стало быть. Я уѣхала с вами, чтобы не быть там с maman, с Natalie и m-me Laroche, чтобы уединиться с вами одним, молчать, когда я хочу, и говорить, когда мнѣ вздумается, говорить, что вздумается, и, наконец…
— Что же, наконец?
Он достал и закурил другую папиросу.
— Спросить вас… она опять остановилась.
— О чем? Извольте спрашивать.
— Скажите мнѣ, Антон Васильевичъ, всю правду… Как вам нравится Трипольцев? Какого вы о нем мнѣнія?
https://w.wiki/DexT
Илья Салов
Витушкин
Опять я в деревнѣ. Послѣ душнаго и пыльнаго города, моя скромная усадьба показалась мнѣ раем!.. Рѣка, лѣс возлѣ самаго дома, нѣсколько клумб пахучих цвѣтов, соловьи, чистый, дышущій ароматами воздух, блѣдно-голубое небо, необъятная даль… Чего-ж еще!.. Я перестал читать, встаю рано, купаюсь, брожу по лѣсам и лугам, катаюсь на лодкѣ и положительно не дѣлаю ничего такого, что имѣет право называться дѣлом… Я ни разу еще не ходил с ружьем, не убил ни одной птицы, зато рыбы добываю в волю. Знакомый уже читателям моим дьякон Иван Федорович слѣдует за мною неотлучно. Мы ловим рыбу удочками, жерликами; ставим перемёты, вентиря и, цѣлые дни проводя на рѣкѣ, превратились в каких-то рыбарей. Раз как-то мы удили даже ночью, костром освѣтив рѣку; картина вышла эффектная, но увы! толку было мало.
На днях, однако, ѣздил я и с ружьем за бекасами, но охота была не совсѣм удачная. — Дѣло было так: часа в четыре пополудни зашел ко мнѣ нѣкто Петр Гаврилыч Персиков.
— Я вам, сударь, проговорил он.
— Очень рад.
— Бекасы прилетѣли-с. Сію минуту заходил ко мнѣ вертуновскій кузнец и сказывал, что на вертуновских болотах бекасов видимо-невидимо… Если угодно-с, прикажите заложить лошадку и поѣдемте-с. Возьмем вечернюю зарю, переночуем на хуторѣ Витушкина, а утром опять походим-с…
— Отлично!.. Сейчас я пойду распоряжусь насчет лошади, а вы, пожалуйста, садитесь…
— Ничего, я постою-с…
— Садитесь, пожалуйста, садитесь.
— Ничего-с, не безпокойтесь… Я там в прихожей посижу-с…
— Да не в прихожей, а здѣсь.
И, силой усадив Петра Гаврилыча в кресло, я пошел распорядиться лошадью.
Через полчаса, мы были уже на бѣговых дрожках и ѣхали по дорогѣ, ведущей к вертуновским болотам.
Петр Гаврилыч Персиков был старичок лѣт шестидесяти, небольшого роста, сухой, весьма благообразной наружности и до крайности живой, бодрый и крѣпкій. Когда-то Петр Гаврилыч был крѣпостным человѣком одного весьма богатаго и вліятельнаго барина, находился в домѣ барина этого с дѣтских лѣт, был казачком, музыкантом, регентом, играл на домашних спектаклях, участвовал в балетах и в тоже время находился в должности камердинера. С наступленіем эмансипаціи все это рухнуло, барин бросил деревню, уѣхал на житье в Ниццу, и Петр Гаврилыч так же, как и остальная дворня, остался между небом и землей или, как говорится, крыт небом и обнесен вѣтром. Долго мыкался Петр Гаврилыч, тщетно отыскивая себѣ занятій, наконец, с трудом приписавшись к какому-то мѣщанскому обществу, построил в селѣ Покровском небольшую клѣтку на выгонѣ и занялся исключительно настроиваніем фортепіан. Настроиваніе это сдѣлалось его ремеслом, с помощью котораго он содержал себя и лошадь, развозившую его от одного рояля к другому, от одних фортепіан к другим. Пріѣхав в дом, он расшаркивался, поднимал крышку фортепіан, ставил стул, вытаскивал из сумочки ключ и струны и, проиграв нѣсколько гамм, втыкал в струны карточку и принимался настроиват. Настроив, он проигрывал, к вящшему удовольствію горничных, нѣсколько полек и вальсов, затѣм закрывал фортепіаны, начинал снова расшаркиваться и, получив три рубля, ѣхал дальше. Объѣхав, таким образом, как он называл, «свою епархію», он нѣсколько дней проводил дома: удил рыбу, ходил с ружьем, прочитывал полученныя в его отсутствіе газеты, занимался собираніем трав и грибов и затѣм снова отправлялся по епархіи. Пробовал как-то Петр Гаврилыч сдѣлаться учителем музыки, начал-было учить таковой дочь какого-то священника, но хорошаго ничего не вышло. Священник за уроки ничего не заплатил, а поповна только и выучилась наигрывать «Настасью» да «Стрѣлочка»… Я чрезвычайно любил этого Петра Гавилыча и даже невольно засматривался на этого старикашку. Такой он имѣл всегда приличный вид. Всегда тщательно выбритый, причесанный, всегда одѣтый в черный сюртук, наглухо застегнутый, и всегда в широких замшевых перчатках, он совершенно выглядѣл каким-то скромным учителем музыки. Проведя всю жизнь в богатом барском домѣ, он съумѣл усвоить себѣ такія приличныя манеры, что, право, нельзя было не любоваться ими. С вѣчно пріятной улыбкой на губах, с вѣчно спокойным взглядом, он держал себя с таким тактом, что никогда не дозволял себѣ ни унижаться, ни зазнаваться. К «господам» он имѣл пристрастіе. При встрѣчах с «господами», он вѣжливо приподнимал фуражку, и как бы ни убѣждали его говорить с покрытой головой, он всегда отвѣчал: «Ничего-с, теперь не зима!», а зимой: «Ничего-с, теперь не жарко-с!». К дворянскому происхожденію он питал даже какое-то благоговѣніе и, несмотря на то, что почти всю жизнь свою провел в рабствѣ, он все-таки видѣл в дворянствѣ что-то такое выдѣляющееся, особенное, имѣющее право на уваженіе, и только пожимал плечами и не хотѣл вѣрить своим глазам при видѣ нынѣшних отношеній, существующих между прислугой и господами.
Петр Гаврилыч был совершенно один; у него не было ни родных, ни близких ему людей, он только держал стряпуху, которая готовила ему обѣд и мыла бѣлье; все же остальное он дѣлал сам. Домик у него был свѣтлый, опрятный; кисейныя занавѣски на окнах отличались бѣлизной; цвѣты свѣжестью и, странное дѣло, всегда цвѣты эти были в полном цвѣту. Бывало, только-что войдешь к нему в комнату, и в ту же минуту сдѣлается как-то легко и весело. Все на своем мѣстѣ, все прибрано, все чисто, нигдѣ ни пылинки. Небольшія фортепіаны и столики были постоянно покрыты клеенкой; зеркала и картинки на стѣнах тщательно вымыты и протерты; пол всегда чистый с разостланными дорожками, солнце весело играло в окнах и вездѣ так было тепло и уютно!.. Жил Петр Гаврилыч совершенным затворником, знакомства ни с кѣм не водил, дружбы тоже.
https://w.wiki/Demb
Паук
Прошлым летом несколько недель сряду прогостил у меня в деревне один мой хороший приятель. Это был молодой человек, только что кончивший университет и не успевший еще избрать себе никакого лагеря. Проведя свое детство в деревне и навещая деревню каждые каникулы в течение всей своей томительно-продолжительной жизни, этот молодой человек так полюбил деревню, что в ней одной видел конечную цель всех своих верований, надежд и упований. Ему было не более двадцати пяти лет. Это был человек довольно высокого роста, довольно стройный, с маленькой пушистой бородкой и длинными волосами, закинутыми назад и почти лежавшими на плечах. Честное, доброе лицо его было постоянно оживлено какою-то особенно симпатичною улыбкою; глядя на это открытое лицо, а главное — на эту улыбку, как-то невольно становилось на душе легко и отрадно. Все доброе, все честное соединилось в этом образе. Он и не верил в зло, а если и встречался с ним, то объяснял существование его одним лишь недоразумением, одной ошибкой и явлением случайным, но не присущим натуре человека. Это был юноша увлекавшийся, впечатлительный и, под минутой впечатления, быстро, с налету решавший дело. Еще будучи студентом, он все свое свободное время посвящал изучению народного быта и экономических явлений его. Он много читал, много писал по этому поводу. Статьи его охотно печатались в наших журналах, и имя моего приятеля в известном кружке читателей пользовалось симпатиями. Он изучал общинное владение, податную систему, хуторское хозяйство и проч.
Как только приятель явился ко мне и объявил цель своего приезда, я тотчас же, конечно, постарался быть ему полезным. Несколько дней сряду мы буквально дома не жили. Целые дни проводили мы, расхаживая по окрестным селам и деревням, по хуторам и соседям, стараясь всеми путями проследить быт окрестного населения. Мы перебывали во всех волостных правлениях, ходили по праздникам на сходки, заглядывали в кабаки и трактиры, и всякому мало-мальски грамотному человеку приятель всучивал какие-то разграфленные листы с изложенными вопросами и просил по вопросам этим написать на том же листе подробные ответы. Когда именно приятель мой спал и вообще отдыхал — мне неизвестно, потому что днем он постоянно рыскал, а ночью приводил в порядок все собранное днем. Дня два или три я следовал за ним повсюду, но, когда однажды в каком-то трактирчике чуть не отколотили нас мужики, я предпочел отклониться от исследований и на приятеля махнул рукой. С тех пор приятель мой жил сам по себе, а я сам по себе. Он продолжал шататься по деревням, собирал нужные сведения, перетаскал у меня почти всю бумагу и все перья, извел целый флакон чернил, а я всецело предался невиннейшему занятию — охоте. С приятелем я не встречался по нескольку дней, а уток за это время переколотил столько, что не знал, куда с ними деваться. Вот именно про одну из этих-то охот я и хочу рассказать вам.
Дело началось с того, что однажды влетает ко мне в кабинет приходский дьякон и, увидав меня лежащим на диване, проговорил басом:
— Вы чего тут с боку-то на бок переворачиваетесь! Вставайте-ка поскорее да на Тарханские болота поедемте.
— А что там случилось? — спросил я.
— Вставайте, вставайте!
— Да что случилось-то?
— А то, что уток стрелять надо! Столько уток, что отродясь не видывал!
— Правда ли? Верить-то вам ведь надо с некоторой осторожностью…
Дьякон посмотрел на меня и словно удивился.
— Что смотреть-то! — проговорил я. — Мало вы меня обманывали! Давно ли во Львовку возили! Тоже говорили, что дупелей чуть не миллионы, а на деле вышло, что ни одного не видали.
— То Львовка, а то Тарханские болота! — вскрикнул он и даже зачем-то прищелкнул языком.
— Какая же разница?
— А та разница, государь мой, что львовские болота на открытом месте, а тарханские в лесу. Да что вам, лень, что ли, с диваном-то расстаться?
— Нисколько.
— А коли не лень, так собирайтесь, а я пойду велю лошадей заложить.
И, не дождавшись ответа, дьякон с шумом вышел из комнаты.
Через полчаса, не более, мы сидели уже в тележке и ехали по направлению к Тарханским болотам.
Был третий час пополудни; солнце пекло немилосердно, пыль поднималась целыми облаками, и так как ветра не было ни малейшего, то пыль эта следовала за нами, окутывала нас со всех сторон и мешала свободно дышать. Несмотря однако на это, дьякон был в восторге. Он выкуривал одну папироску за другою и болтал без умолку.
— Часов в пять мы будем на болотах, — говорил он. — К тому времени жар схлынет; мы возьмем вечернюю зорю, а ночевать отправимся к Степану Иванычу Брюханову, на мельницу. Туда и лошадей отправим.
— Хорошо, если Брюханова на мельнице не будет, а если он будет там, то мы, пожалуй, стесним его.
— Брюханова нет, он в Москве.
— Так ли?
— Верно. Он к барону поехал лес покупать.
— Вот как! — проговорил я. — Даже знаете, зачем именно поехал?
— Еще бы мне да не знать!
— А вы с ним знакомы?
— Вот это отлично! — почти вскрикнул дьякон. — Детей его грамоте учил, а вы спрашиваете, знаю ли я Брюханова. Я даже на похоронах у него был. Когда покойница померла, так за мной нарочно присылали. Ведь дьякона басистее меня во всем околотке нет… То-то и оно!
И потом, немного помолчав, он прибавил:
— Хочу бежать отсюда.
— Далеко ли?
— В губернию махнуть хочу. Здесь, я вижу, никакого дьявола не выслужишь. Теперь дьяконов-то вовсе мало осталось, и мне в городе стоит только одну свадьбу повенчать, так купцы с руками оторвут! Купцы ведь любят горластых.
— Будто это не вывелось?
— Что? — переспросил дьякон.
— Любовь к горластым дьяконам?
https://w.wiki/Deyu
Соловьятники
Как-то весной, в первых числах мая, зашел ко мне приятель-соловьятник, Флегонт Гаврилыч Павильонов.
— Я к вам-с! — проговорил он, расшаркиваясь и подавая мне руку. — Вы как-то желали на соловьиную ловлю посмотреть, так вот, не угодно ли? Соловьиный пролет начался, дело в самом разгаре.
— С удовольствием. Вы как будете ловить?
— Сетками-с. Ловят еще западками на яйца, да я той охоты не люблю… не стоит-с.
— А куда мы поедем?
— Чтобы далеко не забиваться, поедемте на Зеленый остров.
— Отлично.
— Так часиков в шесть, вечерком, вы пожалуйте на «Пешку» в Красненький трактир, а я там буду поджидать.
— Идет.
— Смотрите, не забудьте только захватить с собою коврик и подушечку, потому на открытом воздухе ночевать придется; даже одеяльце советую взять. Днем-то жарко, а зорьки-то все-таки свеженькие бывают…
— Хорошо, захвачу.
— Захватите-с. А пока до свиданья: надо еще Павлу Осиповичу соловья занести. Просил бог знает как.
И, пожав мне руку, соловьятник сделал грациозный поворот, заглянул мимоходом в зеркало и, поправив височки, вышел из комнаты.
Однако прежде всего позвольте познакомить вас с этим соловьятником.
Флегонт Гаврилыч Павильонов был старик лет шестидесяти, худой, среднего роста, немного сутуловатый и поэтому всячески старавшийся держать себя как можно прямее. Когда-то Флегонт Гаврилыч состоял на службе в каком-то земском суде, затем служил писцом в дворянском депутатском собрании, получил чин коллежского регистратора, но по «слабости зрения» вышел в отставку и предался исключительно соловьиному промыслу. Насколько промысел этот был выгоден, я не знаю, но думаю, что больших капиталов Флегонт Гаврилыч не имел, ибо всю жизнь колотился, как рыба об лед, часто недоедал и недопивал и еще чаще прибегал к займам, которые, по «знакомству», редко оплачивал. Туалет Флегонта Гаврилыча состоял из какого-то длинного пальто с черным плисовым воротником и таковыми же отворотами, весьма похожего на халат, из однобортной жилетки с шалью и бронзовыми пуговками, из полосатых коротеньких панталон, вытянутых на коленках, и сапогов, покрытых заплатами, которые Флегонт Гаврилыч всегда тщательно старался как можно лучше начистить ваксой. Галстуков Флегонт Гаврилыч не носил, по крайней мере, мне никогда не приводилось видеть его в галстуке, зато белые воротнички ненакрахмаленной ночной сорочки, завязанной у горла тесемкой, он так живописно раскладывал по плисовому воротнику пальто, что в галстуках, право, не было никакой надобности. Несмотря, однако, на этот видимый недостаток в костюме, Флегонт Гаврилыч все-таки был кокет. Он никогда не проходил мимо зеркала, чтобы украдкой не заглянуть в него, и как бы мимолетен ни был этот взгляд, Флегонт Гаврилыч сразу замечал все погрешности своего костюма и немедленно же исправлял их: то у панталон пуговичку застегнет, причем слегка нагнется и непременно замаскирует это движение кашлем или каким-нибудь особенным движением головы и рук; то поправит височки и хохол; то закрутит усы. Височками Флегонт Гаврилыч занимался особенно тщательно и весьма оригинально зачесывал их. Несмотря на то что волос на голове его было довольно много, но все-таки для височков он брал волосы с затылка и, накрыв ими волосы, растущие спереди, загибал какими-то валиками вроде двух сосисок. Вследствие таковой манеры зачесываться, серые волосы Флегонта Гаврилыча (седыми назвать их нельзя, а именно серыми) были всегда густо намазаны фиксатуаром, издававшим сильный запах цедры. Ходил Флегонт Гаврилыч быстро, с припрыжкой, и выделывал ногами какие-то глисады, словно танцевал соло в пятой фигуре кадрили; он и руки держал так же закругленно, как держат их обыкновенно танцоры. Столь же быстры были и движения лица Флегонта Гаврилыча, а в особенности движения его маленьких серых глаз. Глаза эти ни на минуту не оставались в покое и, перебегая с одного предмета на другой, делались положительно неуловимыми. Что именно способствовало развитию этой неуловимости — служба ли (чиновники того времени обладали замечательно быстрыми взглядами), постоянное ли выслеживание соловьиного бега и полета — я не знаю, но думаю, что последнее играло немаловажную роль в этой необыкновенной беготне глаз. Флегонт Гаврилыч настолько был предан своему делу, что, кроме соловьев, ни о чем не говорил. Он знал всех любителей соловьиного пения, не только живущих в Саратове, но даже и в губернии, знал их по имени и по отчеству, знал всех соловьев в городе и в губернии, качества и недостатки в их пении, возраст соловья, кем именно и когда был пойман, за сколько, когда и где продан и проч. и проч.; словом, в мире соловьятников Флегонт Гаврилыч был настолько необходимым человеком, что обойтись без него не было возможности. Его приглашали даже лечить соловьев, и хотя, в сущности, он редко помогал больному и, напротив, гораздо чаще только ускорял смерть пациента, тем не менее, как настоящий доктор, делал вид, что жизнь соловья в его руках и что только он один может спасти его от смерти. Он вспрыскивал больного водой, водкой (водку он предпочитал более, ибо в то же самое время возбуждал тем же медикаментом и собственные силы), дул соловью под хвост, совал в рот живых тараканов, и, когда, несмотря на это, соловей околевал, он опускал его в карман своего коричневого пальто, поправлял височки и объявлял, что против «предела» никакой врач ничего сделать не может.
Такое постоянное вращение в мире соловьином превратило и самого Флегонта Гаврилыча в какого-то соловья. Как только наступала весна и соловьи прилетали к нам с «теплых вод», так и Флегонт Гаврилыч принимал совершенно соловьиный образ жизни. Он забывал все: дом, семью, жену, детей, покидал, так сказать, свои «теплые воды» и переселялся в лес.
https://w.wiki/DezQ
Александра Смирнова-Россет
Воспоминания о детстве и молодости
Я родилась в 1809 году 6 марта, день мучеников в Аммерии. Мои воспоминания начинаются с трехлетнего возраста. В Одессе выпал снег в 1812 г. Я шепелявила и сказала отцу:
- Что это за маленькие белые перья?
— Это снег, дитя мое.
— Откуда он?
— С неба, дитя мое, как и все, что есть на Земле.
Отец мой был le Chevalier de Rossett, уроженец Руссильона, смежного с Швейцарией1. Его мать была девица La Harpe, сестра наставника императора Александра, полковника Лагарпа. Дед мой был вольтерьянец, как, впрочем, все почти в это время; он воспитывал сына до 15-ти лет в этих же пагубных понятиях. Бабка моя перешла в римскую церковь и была ханжа весьма крутого нрава: она хотела обратить сына, с ним спорила и потчивала его пощечинами — он вышел из терпенья и оставил отеческий кров. Как он дошел до Вены, мне неизвестно, и все последующее я узнала от дяди Николая Ивановича Лорера (декабриста). Венский университет считался лучшим в Германии, и отец окончил там курс своих наук. Должно быть, что он встретил там знатных и богатых благодетелей. Я часто слыхала, что отец мой и герцог Ришелье говорили о князе Кантемире, а когда я спрашивала, кто был «Тантемиль», отец мне отвечал: «Иди играй со своим мячом, это тебя не касается.» Эти благодетели советовали ему принять должность драгомана у Порты. Порта платила тогда щедрой рукой и награждала драгоманов драгоценными камнями, жемчугами и шалями (теперь турецкие шали точно так же тяжелы, как попоны, а в то время они славились, когда шаль была так тонка, что можно было ее продернуть в обручальное кольцо). Через три года отцу надоела эта должность и он приехал в Херсон и определился в Черноморскую гребную флотилию, которой командовал известный праводушный и всеми уважаемый адмирал Мордвинов и вице-адмиралы Делабрю и de Galeta. Там он подружился с Мордвиновым, Николаем Аполлоновичем Волковым, господином Измайловым, т. е. с самыми образованными людьми. Тогда Мордвинов получил за заслуги Байдарскую долину, ему дан был выбор, и он, конечно, выбрал самую лучшую местность, где великолепная растительность, воздух самый живительный и местоположение самое красивое. Яйла освежает и оживляет эту местность. Мордвинов дал также землю моему отцу поблизости к Байдарской долине, но какой-то граф Капниси ею завладел незаконным образом. Тогда слишком мало заботились о документах, отчего были постоянные процессы. В послужном списке моего отца сказано было, что он был флигель-адъютантом князя Потемкина и получил Куяльники в Бессарабии, но и на это не было документов, остались только счета по Куяльнику (Куяльник — дача виноградная по-бессарабски). Мордвинов и многие другие оставили Крым, и в Херсоне остались адмиралы Делабрю и de Galeta. Тогда была война с турками, и Суворов осаждал Очаков.
Я была давно замужем, и муж мой был губернатором в Калуге. Однажды приехал престарелый князь Вяземский и спросил у него, на ком он женат. Он ему отвечал: «На mademoiselle Rossetti». — A как ее зовут? — Александра Осиповна. — Так это дочь моего лучшего друга, шевалье де Россет! Я хочу ее видеть.
Тут гостили у нас двое из моих братьев. Он нас расцеловал и сказал: «Мои дорогие друзья, ваш отец был гений, обладавший самыми лучшими душевными качествами, прочным и разносторонним образованием. Без него мы никогда не взяли бы Очаков. Суворов не любил иностранцев и не дал оценить его по заслугам. За взятие Очакова он получил на шею орден св. Духа, осыпанный бриллиантами на голубой георгиевской ленте, золотую очаковскую медаль и шесть тысяч десятин земли на Тилигуле». Тилигул впадает в Ингул, Ингул в Водяную, а Водяная в Буг под Николаевом.
Что делал мой отец после Очаковского дела, в котором турки потеряли до 10 000 убитыми и ранеными, а русские — 5000, остальное турецкое войско отправилось на своих довольно пробитых нашими ядрами судах, и до 20 000 погибло в море. С взятием Очакова кончилось владычество в Южной России турок.
Еще при Потемкине были отпущены большие суммы на постройку церкви, казармы, присутственных мест, госпиталя и тюрьмы. Каково же было удивление герцога, когда он приехал в Одессу! Все эти строения были почти развалины, всего были две систерны на 8000 жителей, половина их состояла из евреев и молдаван, а русские были нищие, и по сих пор есть улица, называемая Молдаванкой.
Почтенный старец, отец Павловский, мне говорил в 1867 году: «Ришелье был великий человек, все, что он оставил и что не успели испортить, было прекрасно». Из Лицея сделали университет, и преладный. Затруднениям не было конца, тотчас приступили к устройству систерн, к постройке церкви, казарм, присутственных мест, тюрьмы и карантина. Негде было мыть белье, и посылали на тройках белье в Херсон. Работники были отысканы только в Николаеве. Герцог очень обрадовался моему отцу, потому что он его познакомил с бытом края и некоторыми личностями, ему известными как люди честные и способные.
Комендантом был назначен шотландец, генерал Фома Александрович Кобле. Тюрьма была под присмотром генерала Ферстера. Гарнизонный командир был полковник Гакебуш. Вызваны были негоцианты: итальянец Викентий Антонович Лидо, швейцарец Сикар и француз Рубо. Герцог вызвал француза Vasseil, который привез шпанских овец и лошадей. Он вызвал бывшего своего садовника Батиста, который привез огромное количество корней фруктовых деревьев, апортовых яблок, больших груш, называемых «poire Duchesse» (по-русски — дули), мелких груш и полосатых груш, и смородин черных, красных и белых, из которых готовится слабительная манна. Адъютант герцога Стемпковский занялся с эмигрантом Бларамбергом раскопками древностей этого края. В Ольвиополе нашли монеты avec l’effigie Александра Македонского, что и заставляет полагать, что Одесса — древняя Эдесса, разрушенная, а может быть, почти обвалившаяся в море. Перед моим приездом в Одессу наш домик на хуторе съехал в море.
https://w.wiki/Demq
Всеволод Соловьев
Монах поневоле
В послѣдніе годы царствованія Екатерины II одним из любимѣйших пріютов богатой петербургской молодежи был трактир «Очаков». Да и не одну только молодежь манил к себѣ пріют этот: здѣсь можно было встрѣтить очень часто и людей почтенных и почтеннаго ранга. Многіе были рады вырваться из домашней прискучившей обстановки и, словно по мановенію волшебнаго жезла, перенестись на нѣсколько часов в преддверіе Магометова рая. А что трактир «Очаков» был именно «преддверіем Магометова рая», в этом нельзя было сомнѣваться. Отворив извнѣ ничѣм незамѣчательную и даже грязноватую дверь и взобравшись по плохо освѣщенной лѣстницѣ, посѣтитель был встрѣчаем дюжиной длиннобородых молодцов в ярких восточных костюмах и с чалмами на головах.
Молодцы эти, хоть и на чистом русском языкѣ тверского произношенія, но все-же с глубочайшими восточными поклонами спѣшили снять с гостя верхнее платье, распахивали перед ним двери, и он вступал в таинственный полусвѣт кіоска, озареннаго матовыми, полосатыми фонариками. За кіоском слѣдовал цѣлый ряд тоже болѣе или менѣе «турецких», только уже ярко освѣщенных комнат, уставленных низкими и мягкими софами и диванами.
По стѣнам, для пущей вѣрности колорита, были намалеваны мечети и минареты, а не то так семейныя сцены в видѣ чалмоноснаго турка, важно сидящаго с кальяном, скрестив ноги, пускающаго кольца ярко голубого дыма, и с прильнувшей к нему обольстительной турчанкой в перинообразных шальварах и в крошечных туфельках с загнутыми носками.
За исключеніем ранних утренних часов «турецкія» комнаты были всегда битком набиты посѣтителями. Тверскіе турки едва поспѣвали исполнять требованія нетерпѣливых и взыскательных гостей, то и дѣло шмыгали по истертым коврам, разнося кушанья и вина. И чѣм позднѣе был час, тѣм «Очаков» становился оживленнѣе. В дальних комнатах раскрывались столы, начиналась модная игра макао и гаммон, поднимались иногда крики и ссоры довольно крупных размѣров.
А в потаенном, таинственном отдѣленіи, куда допускался далеко не всякій, раздавались звуки клавикорд и арфы, раздавались трели женских голосов, и, заслышав их, избранники бросали карты и споры и спѣшили из «преддверія рая» в самый «рай», в общество гурій.
Но кромѣ вин и карт, кромѣ таинственных гурій, играющих на клавикордах и арфѣ, в «Очаковѣ» была еще одна диковинка и приманка, «настоящій турка, из настоящаго Очакова», как его рекомендовали тверскіе турки. Этот «турка» время от времени торжественным и мѣрным шагом расхаживал по комнатам, и когда он проходил, головы всѣх обращались к нему, почти всѣ глаза слѣдили за ним с любопытством.
Люди солидные и в особенности провинціалы, наѣзжавшіе в Петербург по дѣлам и считавшіе необходимостью осмотрѣть на ряду с Кунсткамерой и Академіей Художеств и «Очаков», относились к «туркѣ» не совсѣм благосклонно, даже отплевывались. Но привычные посѣтители, главным образом, молодые военные и штатскіе люди, подзывали «турку», угощали его, заводили с ним бесѣду.
Турка от угощенья всегда отказывался, бесѣду-же поддерживал охотно: он садился на мягкій диван, поджимал под себя ноги и начинал говорить по турецки. Поднимался хохот и кончалось всегда тѣм, что и турка, и его собесѣдники установляли между собою выразительный язык тѣлодвиженій и всевозможных гримас, на котором отлично понимали друг друга.
II.
В морозный вѣтряный зимній вечер извощичьи сани подъѣхали к «Очакову». Из них вышел высокій мужчина, закутанный в шубу и вдобавок с длинной муфтой в руках. Взобравшись по лѣстницѣ и отворив дверь в теплыя сѣни, он сбросил шубу на руки первому подбѣжавшему к нему турку и стал оправляться перед трюмо, обставленным очень жидкими и чахлыми, но все-же тропическими растеніями.
Трюмо отразило молодцеватую, красивую фигуру, одѣтую довольно тщательно и богато, но все-же не по послѣдней петербургской модѣ.
Молодой человѣк не успѣл еще поправить прическу и вытереть тонким надушенным платком свое мокрое от снѣгу лицо, как к нему, с низкими поклонами, подошел бородатый тверской турок.
— Батюшка, Петр Григорьевич, вы-ли это?! — радостно осклабляясь, заговорил турок. — А я было и не признал… давненько, сударь, к нам не жаловали!..
Молодой человѣк обернулся.
— А! это ты, Сидор, — сказал он: — узнал, помнишь?..
— Вас-то, сударь, да и не помнить!.. таких господ, да чтобы забыть!.. В добром ли все здоровьи?.. чай, вѣдь, годика два, а то и поболѣе, как из Питера…
Турок поймал и громко чмокнул руку молодого человѣка и быстро начал оправлять фалды его камзола.
— Ну, хорошо, хорошо, довольно!.. А вот скажи ты мнѣ, господин Алабин здѣсь, или нѣт его?
— Как-же, сударь, здѣсь они, часа с два времени, как здѣсь!..
— Ну, так веди.
Турок кинулся отпирать двери кіоска и проводил молодого человѣка в одну из дальних комнат, гдѣ сидѣла за игрою веселая компанія молодежи.
— Елецкій! он, он!.. вот так негаданно! — раздались привѣтствія.
Почти всѣ игроки, побросав карты, встали навстрѣчу новоприбывшему. Он быстро отвѣтил на дружескія рукопожатія и через мгновеніе крѣпко обнимал и цѣловал такого-же молодого и красиваго, как и он сам, Алабина.
— Как-же это ты? — смущенно и радостно говорил тот: — цѣлую недѣлю я ждал тебя по письму твоему и уж не чаял тебя видѣть. Когда пріѣхал? И надѣюсь, прямо ко мнѣ? У меня остановился?
— А то гдѣ-же?! В полдень мы въѣхали в сію Пальмиру, ну, да я немного замѣшкался… должен был тут проводить своих попутчиц, так к тебѣ попал часу в третьем. А тебя и нѣту — вылетѣла пташка из клѣтки! Твой Ефим накормил да напоил меня с дороги, ждал я ждал, выспался даже, а все тебя нѣту.
https://w.wiki/Devs