Век 19й, железный... А в нём - бриллианты живописи, жемчуг музыки, золото слов... 1880 год Проза 7
47:51
Антон Рубинштейн Симфония 2 Океан
Николай Фирсов
Барин и парень Петр Степаныч Калинин, трущобскій предводитель дворянства, шел из своей городской квартиры в рекрутское присутствіе, и недоумѣвал, отчего ему скверно? Он даже недоумѣвал, в самом ли дѣлѣ ему скверно, или просто только мерещится? Бывают такіе психологическіе миражи. Собственно говоря, не от чего ему быть скверно; напротив, должно быть очень хорошо. Было перед тѣм четыре дня отдохновенія, три масляничных, да Срѣтенье подвернулось в среду на масляной. Отдохнул, значит, досуг свой употребил как подобает: съѣздил домой в усадебку, повидался с семьей, с женой, с дѣтишками позабавился и в сферу своего сельскаго хозяйства не заглянул. И это благо; какое уж хозяйство на масляницѣ! народ гуляет, а хромой скотник (хоть тоже выпивает), навѣрно, скотинѣ корму завалит, потому что скот, вообще, любит: так уж ему от Бога дано. Не заглядывал в хозяйство Петр Степаныч и, слѣдовательно, не отравлял свое существованіе. Теперь за дѣло. Петр Степаныч хоть и не прочь был отдохнуть, но дѣло любил; особенно дѣло, которое успокоивало совѣсть насчет его невниманія к собственным дѣлам. А предводительское дѣло, в тѣ бойкіе годы, россійскаго ренессанса, как раз было успокоительно. Мировые съѣзды, рекрутскія присутствія, списки гласныхъ, выборные съѣзды и проч. все это дозволяло с чистѣйшим сердцем давать обѣды на счет выкупных свидѣтельств, и без оглядки продавать купцу Краснопупову заповѣдные лѣса. Нельзя в одно и тоже время и ренессанс в Трущобск распространять и наблюдать за вывозкою навоза со скотнаго двора своей усадьбы. Он с удовольствіем занимался общественным дѣлом и с удовольствіем же шел с этой цѣлью и в эту минуту в присутствіе. Да, с удовольствіем; так от чего же ему скверно? Блины переварены отличнѣйшим образом, и столь же отличным образом подготовлен желудок к воспринятію великопостной осетрины и супа из головизны. Выспался с дороги он по княжески. Чаю напился с аппетитом и с домашними разсыпчатыми лепешечками, которыя привез из усадьбы. Утро вышло живительное, радостное. Вся видимая Петру Степанычу вселенная так и сіяет, словно нивѣсть чему радуется. Солнце блестит, небо без облачка, бѣлый снѣг тоже блещет; воздух, как дистиллированный словно, сіяет. Вся природа радуется. Конечно, ни с того, ни с сего радуется, но как это ни глупо, Петр Степаныч всегда заражался этой безпредметной радостью, и даже искренно сочувствовал воробьям, дѣятельно чирикавшим в такое радостное зимнее утро. Отчего же ему скверно? Баба старая?.. Фу ты! не в самом же дѣлѣ баба! А! так вот оно, что на память лезет! Точно перед глазами ея сухая рука поправляет лучину на постоялом дворѣ, а беззубый рот шамкает: «не по божески это». Калинин отморгнул и отшатнул легонько головой эту бабу, лезущую в глаза, и постарался не думать о ней. Вот теперь хорошо; солнышко ярко свѣтит, воробьи чирикают, снѣг под легкими теплыми калошами хрустит; скунксовая шубка мягко нѣжит теплом плечи. Воздух, что ни вздохнешь — всю кровь, все существо освѣжает и обновляет. Вон секретарь опеки улепетывает в должность, шапку снял и улыбается словно и не начальнику. И Калинин по дружески кивает. Навстрѣчу Палаша, судейская кухарка, бѣжит, разрумянилась, темные глаза свѣтятся, спѣшит, запыхалась, а улыбка во все лицо, улыбка солнечная, яркая. Петр Степаныч улыбнулся и чуть не подморгнул; такою Палаша ему хорошенькой и соблазнительной показалась. Хорошо… А вот и пѣсня хоровая, за углом в концѣ улицѣ, и гармоника наигрывает: Ой, нытье, нытье, нытье, Ой, мужицкое житье. Ой, житье, житье, житье, Государевых солдатиков веселое житье. Ой, гой… Это рекрутики поют. Не больно стройно поют, пѣсня новая, неразученная, старые солдаты мѣстной команды, по приказанію начальника (а славный этот поручик Орликов! он и военный пріемщик, при наборѣ положиться на него можно), чтобы пріободрить новобранцев выучили. Не особенно стройно, разсыпчато поют рекрутики, да и идут как-то разсыпчато, чуть сомкнувшись в шеренги. Вольно. А тоже чай тоскуют — как не тосковать! Все слышно: хоть и веселенько поют, а тоска прорывается. С родиной, с семьей, с землей разставаться, на невѣдомое идти — кому не тоскливо. Вон баба идет рядом с шеренгой; руку рекрутскую в своей рукѣ держит вмѣстѣ с ситцевым платком, слезы утирает. Может мать, можетъ жена; издали не разберешь. Ну, да мало ли баб плачут! И вспомнилось Калинину, что вчера, провожая его из дому, пятилѣтняя дочурка тоже плакала… А вон подвода за рекрутиками. Баловней каких-то везут на розвальнях, а, может, больных. Цѣлых двѣ семьи в своих объемистых зимних одежах увалились. Еще двѣ-три подводы сзади. Невесело им. А все-таки как можно сравнить с прежним. Ни прежняго похороннаго воя, ни прежняго стона, ни ужаса. Служба легче. Не сразу мужика спугнут: прежде, бывало, лоб выбрѣют, одежда — как арестант; муштруют, бьют. А нынче, посмотрите-ка, человѣческій образ оставлен. Даже мужицкій облик не утрачивается. Свое платье. И хорошее. Это наши волости, бывшіе временно-обязанные. Спасибо посредникам, заботятся, чтобы рекрутов в дырявых полушубках и валенках без подошв не отпускали. А пѣсня разсыпается, отдаляясь, и маленькая партія рекрутиков, сопровождаемая солдатами, на бѣлой ослѣпительной пелѣнѣ загороднаго снѣга начинает сливаться в рѣзко очерченное пятно. И обоз, и семейныя подводы вытянулись отчетливом черным хвостиком. Хорошо, что день веселый: и рекрутикам выступить веселѣе. Калинин еще раз прислушался к разсыпчатой пѣснѣ, долетавшей урывками; вглядываясь в проползавшій вдаль черный четыреугольник с хвостиком, вдруг ему стало жалко этих, исчезающих в снѣговом сіяніи рекрутиков. https://w.wiki/Ddv2
На заре Трудно добраться до Трущобска. Все свѣжее — и капуста, и политическія новости, и интеллигентные люди — туда запаздывает. Не запаздывает только одно неумолимо аккуратное, как нѣмецкій полководец, время. Первые дни марта 1861 года забрались в Трущобск тогда же, когда забрались они и в Петербург. А вмѣстѣ с этими томительными, для нѣкоторой части общества, днями, появились в трущобской почтовой конторѣ большущіе, большущіе тюки. Почтмейстер сам осторожно подпорол уголок одного тюка и прочел заголовок: «Положенія», приловчился прочесть еще нѣсколько строк, нѣсколько статей, и ничего не понял. — Что-то будет! покачал он головой и, подвернув привычными пальцами распоротый уголок клеенки так, чтобы этот уголок не обнаруживал намѣреннаго вскрытія, кликнул сортировщика. — Сію минуту к Петру Степановичу Калинину, предводителю, на квартиру отнести, распорядился он. Голос его нѣсколько дрожал. — Повѣстку прикажете послать? — Какая повѣстка! раздраженно было крикнул почтмейстер и тотчас же боязливо оглянулся, устрашась, что выдал собственное волненіе. — Повѣстку напишете послѣ. А чтобы тюки сейчас отнести, сію минуту! предводитель просил немедленно! Он у Ананихи остановился. Почтмейстер припомнил, что вчера за обѣдом дома он кушал жирнаго леща. Он был набожный православный и строго соблюдал посты. А записочка предводителя, заключавшая просьбу о доставленіи ему немедленно таинственных тюках, именно сопровождалась двумя корзинами, наполненными рыбою с предводительских озер. Прослѣдив за почтальонами, которые, покряхтывая под тяжестью посылок, вынесли тюки из конторы, почтмейстер наскоро написал записочку Дворицыну, магнату помѣщику, с самаго 19-го февраля проживавшему в городѣ, и желтѣвшему день ото дня от непріятнаго ожиданія. Магнат аккуратно три раза в год поставлял из усадьбы съѣстные припасы почтмейстеру, и послѣдній имѣл основаніе предполагать, что, извѣстив желтѣющаго магната о прибытіи в Трущобск тюков, он, почтмейстер, обезпечивает для себя обильный пасхальный стол. Дворицын был человѣк великодушный и благодарный. На нѣсколько секунд, впрочем, сердце почтмейстера болѣзненно сжалось от страшной мысли: «а что если в этих тюках заключается такое, что не только воспрепятствует Дворицыну доставить к Пасхѣ экстраординарную провизію, но даже положитъ вообще предѣл правильному доставленію провизіи?» При этой мысли сердце почтмейстера сжалось, брови сдвинулись. Но он махнул рукой, и отправил-таки посланіе. К вечеру, весь Трущобск знал, что «воля» получена. Но никто не знал опредѣленно, что именно, при посредствѣ этой воли, было получено. Ни помѣщики, ни крестьяне не знали. Предводитель на весь день заперся с тюками и с своим письмоводителем, умѣвшим хранить государственныя и вообще до службы относящіяся тайны. Прошел еще день, и прошла еще ночь. Предводитель почти никого не принимал. А тѣм, кого принимал, говорил, что сам еще недостаточно ознакомился и, потому, ничего сообщить не может. Магнат Дворицын побурѣл от досады. Остальные помѣщики раскаивались, что выбрали в вожди столь коварно-скрытнаго человѣка. «Да врет он! как не знает!» «Да что он дѣлает?» «Да, может, с нами Бог знает что будет!» «Скотина, и больше ничего»! — повторяли на разные лады господа, съѣхавшіеся в город. Но всѣ разные лады были налажены так, чтобы сіи выраженія справедливаго негодованія не доходили до ушей предмета онаго. Ибо, кто их знает, эти тюки! может быть, он, этот недостойный избранник, еще понадобится негодующим… Наступило утро третьяго дня. День был базарный. — Трущобск, по внѣшним признакам, оставался тѣм безмятежным Трущобском, каким он был и жил со времени прекращенія удѣльных распрей между Рюриковичами. Также безмолвно, холодно, не уютно, безжизненно глядѣли на город, пріютившійся в котловинѣ, безбрежныя бѣлыя окрестныя пустыни, с зарывшимися в их простор чуть замѣтными селами, и погребенными под снѣгом остатками казенных лѣсов, расхищенныхъ их охранителями. Так же тихо сползались к городу, по чернѣвшим и корытившимся дорогам, убогія мужицкія дровешки, с припасами, не имѣвшими повидимому никакой стоимости, а для мужика представлявшими источники существованія. Так же толклись эти дровешки и их обладатели в городѣ на базарѣ, удобряя безсознательно площадь; так же мужик наровил надуть купца; покупатель наровил надуть мужика. И так же, надув друг друга, оба оставались взаимно недовольны… Помѣщики избѣгали показываться на улицах. Бурый в лицѣ, как мужицкое пиво, Дворицын, с увѣренностью Кумской Сибиллы, предсказывал хриплым голосом своим знакомым помѣщикам, что если не они, помѣщики, то вот эти мужики, что толкутся на базарѣ, заставят, наконец, этого скота-предводителя высказать, в чем дѣло; что эти мужики не потерпят, в дреколья пойдут, чтобы узнать; что они не то, что помѣщики; что мужики спуску не дадут; что тогда и им, помѣщикам, придется скверно, и, наконец, что во всем виноват этот… этот… избранник. Дворяне, окружавшіе магната, соглашались с ним, хотя, не взирая на внимательное наблюденіе за базарною площадью из окон дворянскаго дома, ничего экстреннаго подмѣтить не могли. Все шло и двигалось по обычному, по старому. Несмотря на безпокойство и страх, многіе были бы рады, чтобы хоть катастрофой да разрѣшился этот истомившій их кризис, чтобы хоть мужицкій бунт в городѣ доставил возможность узнать, в чем суть. В городѣ, впрочем, не особенно боялись. Инвалидная команда хоть и инвалидная, но все-таки имѣет ружья; инвалидный начальник, их же брат-помѣщик, владѣет семнадцатью мужскаго пола душами и при себѣ, в Трущобскѣ, держит крѣпостного повара. Наконец, между обозрѣвавшими из окон площадь помѣщиками было нѣсколько фигур в сѣрых ополченках, которыя не износились еще со времени крымской войны, и, придавая воинственный вид носившим их, поддерживали в сердцах рыцарскія доблести. Но увы! никакой катастрофы не разыгрывалось. По старому, мужики снимают шапки перед барами; по старому, поторговали, погалдѣли и стали расползаться с базара дровешки сначала к лавкам, гдѣ соль продается, потом к кабакам, потом по дорогам, чернѣющим на снѣговых пустынях, искрящихся твердым настом на мартовском солнце. https://w.wiki/Devz
Антиподы Холодное зимнее солнце сверкало на снѣжных крышах, на пестрых вывѣсках, на всей разнохарактерной толпѣ, снующей без отдыха взад и вперед по широким столичным тротуарам. По Литейному проспекту равномѣрной, привычной походкой шла молодая женщина в суконной, черной шубкѣ, с большой потертой папкой, прижатой к груди. Из-под черной барашковой шапки, низко надвинутой на лоб, равнодушно смотрѣли большіе темные глаза; они составляли единственное украшеніе рѣзкаго, неправильнаго лица, с болѣзненным цвѣтом кожи, с энергичными, совсѣм блѣдными губами. Молодая женщина ни разу не оглянулась на окна магазинов и только по временам безучастно скользила взглядом по физіономіям встрѣчных прохожих. Безчисленное множество раз проходила она по этой самой прекрасной улицѣ, мимо всѣх этих заманчивых окон, встрѣчала все одну и ту же, пеструю повидимому, но в сущности однообразную городскую толпу. Разфранченныя дѣти, дамы шикарно-нарядныя, дамы скромно-приличныя, солидные статскіе, молодцоватые военные, степенные купцы, студенты и барышни в плэдах, с связками книг, длиннополыя чуйки, потертыя пальто, потрепанные салопы, озябшія дѣти… Попадались лица как-будто даже знакомыя, видѣнныя, быть может, именно на этом перекресткѣ, в этот самый час дня… Молодая женщина свернула в Итальянскую и поднялась в четвертый этаж большого дома; она позвонила и прислонилась плечомъ к обитой сукном двери, зная, вѣроятно, по опыту, что у нея будет для этого достаточно времени. Дѣйствительно, прошло нѣсколько минут, прежде чѣм ее впустили. Она раздѣлась, оставила в прихожей свою папку и вошла в комнаты, не спросив ни о чем отворившую ей горничную. В равнодушных глазах молодой женщины отразилось любопытство, когда до нея долетѣли горячо спорившіе голоса из-за запертой двери в глубинѣ большой, нарядной гостинной; голоса мужской и женскій запальчиво перебивали один другого. Она машинально убавила шагу; но в ту же минуту дверь отворилась, и мужская голова заглянула в гостинную. — Это Рита, проговорил господин громко и оставил дверь открытой. Рита вошла в кабинет, подошла к полной, нарядной старухѣ, сидѣвшей на диванѣ, и, ни с кѣм больше не поздоровавшись, усѣлась около окна. Перед письменным столом помѣщалась дама лѣт под тридцать, в темном капотѣ, с разстроенной прической и заплаканным, взволнованным лицом. Господин, отворившій дверь, полный мужчина с замѣтно бѣлѣвшей лысиной, тяжело шагал по комнатѣ. Пожилая дама на диванѣ протяжно вздыхала и подносила к носу маленькій флакончик. — Я только не понимаю, на что вы надѣетесь? как вы разсчитываете и послѣ такого удара прожить весь вѣк спустя рукава? Тут ни больше, ни меньше, как голодать придется!.. В крикливом, очевидно, утомленном голосѣ заплаканной дамы слышались гнѣв и слезы. — Не бойтесь, пожалуйста, с голода не умрете. — Это не вы-ли семью обезпечите? должно быть!.. возразила она презрительно. — Если уж теперь пальцем шевельнуть не желаете, так надѣйся на вас, далеко уйдешь!.. Полный господин молча ходил по кабинету. Она отчаянно метнулась в своем креслѣ. — Бог мой!.. что же это, наконец, будет?! Не могу же я ѣхать вмѣсто вас? Поймите — с радостью бы, чтобы только не видѣть этого возмутительнаго равнодушія, этой бабьей безпомощности!.. — Начните уж прямо ругаться — всего лучше. — Да с вами с ума сойти — только и остается! Хорошо. Я поѣду, прибавила она неожиданно. Он пріостановился и в недоумѣніи смѣрил ее глазами. — Придете вы, наконец, в себя, Вѣра Петровна? Кажется, достаточно второй день бѣснуетесь; не хватает, чтобы еще посторонним людям представленіе дали!.. Говорят вам — ѣхать не для чего; деньги только лишнія бросишь… Не враг же и я самому себѣ!.. — Вы ничего не знаете, не понимаете и не хотите! — Я не хочу разыгрывать дурака. Ну, да все равно — Соловейко что сказал? Макаров что говорил? — Подлецы все; ждут, чтобы им заплатили! — Вот еще бабье разсужденіе! Говорят вам — Сокин обо всем напишет; вѣдь написал же теперь, предупредил? — Ну, да! думал, вы сумѣете этим воспользоваться, пользу какую-нибудь извлечете… Для чего же иначе писал? Он раздражительно махнул рукой. — Два дня, с утра до ночи, одно и то же… Вѣра Петровна встала и швырнула через весь стол листок бумаги, исписанный какими-то цифрами. Она вдруг почувствовала усталость, неожиданный прилив апатіи и какой-то безчувственности — в первый раз с тѣх пор, как совершилось «несчастіе». Она как-будто теперь только замѣтила молодую дѣвушку у окна. — Вы ныньче уж не здороваетесь, Маргарита Ивановна? — Здравствуй. Тебѣ было не до меня. — Да!.. Будешь терпѣть, коли Господь крест пошлет… проговорила она трагически и вышла из кабинета, прикладывая платок к своему худощавому лицу, с выступавшими красными пятнами. Нарядная старушка поднялась вслѣд за ней с дивана. — Не грѣх бы вам, Антон Ильич, сколько-нибудь хоть жену поберечь!.. проговорила она на ходу какой-то шипящей интонаціей от полноты накипѣвшаго негодованія. Он проводил ее нетерпѣливым взглядом и плотнѣе притворил за нею дверь. — Антон, скажите, пожалуйста, что такое у вас случилось? спросила Рита. Антон опустился на стул против нея и обтер платком свой высокій лоб. — Полиндаки — банкрот; мнѣ дали знать из Москвы частным образом. — Ну?.. Ах, Боже мой! это у него, кажется, Охотское в залог? сообразила дѣвушка. — Все равно, как и не бывало. Рита шире раскрыла свои большіе глаза и смотрѣла на него с недоумѣніем. — Но вѣдь это в самом дѣлѣ ужасно! — Чего уж хуже! Вѣра Петровна требует, чтобы я, в довершеніе пріятности, разыграл из себя дурака, в родѣ тѣх купчих, которыя бѣгут за поѣздом и кричат: кондуктор, душенька, остановите! остановите!.. Пятнадцать процентов получать умѣли; думали даром, из одного уваженія к почтенному семейству Огулевых… Рита задумчиво смотрѣла перед собой. https://w.wiki/Dduq
Кандидат Куратов — Вот кстати-то! а я к нам шла в училище… Депеша!! Сегодня, Петр Андреич с вечерним поѣздом!! — Господи… как же это так вдруг?! И письма не было… Ах, Боже мой!.. — Да вот… она у меня в карманѣ: «Кандидат. Буду с вечерним поѣздом. Куратов". — Ну, вот… вот видите, Зинаида Николаевна! Кандидат, а вы уж Бог знает чего не придумали. Я говорил… — Нѣт, все-таки я не оправдываю: так мучить даром… — Ну, да уж почему-нибудь же не писал, не так вѣдь зря. Времени-то как мало, а я… ах, ты Господи, вѣдь никак нельзя… не могу встрѣтить! совѣт учительскій у нас сегодня. Вѣчно так!.. — Я и одна. Вы, как только кончится, прямо к нам. — Да, да! Ну, прощайте пока, опоздал уж чай минут на десять… Разговаривавшіе разошлись. Мужчина — маленькій, сѣденькій старичок, запахнулся плотнѣе в сильно поношенное суконное пальто на мерлушках и ускоренной походкой направился к виднѣвшемуся на углу большому зданію городского училища. Дама — дѣвушка за тридцать, наружности ничѣм не выдающейся, одѣтая плохо, скрылась в дверях ближайшей фруктовой лавки. Кандидат Куратов с вечерним поѣздом пріѣдет в родной город, гдѣ живут его мать и сестра и гдѣ его покойный отец учительствовал цѣлых двадцать лѣт в городском училищѣ. Неужели родной город останется безучастным к такому знаменательному событію? Эти люди росли на его глазах; он знал их береженными, миловидными дѣтьми, ежедневно отправлявшимися по его улицам гулять „на ту сторону“, на встрѣчу к отцу, возвращавшемуся из классов; он был свидѣтелем отчаянія вдовы, оставшейся в одно скверное утро с двумя подростками, с пенсіей уморительных размѣров и ветхим домишком в глухой части города, унаслѣдованным от ея родителей; и он же безсознательно пришел ей на помощь, встрѣтив довѣрчиво появленіе на свѣтъ Божій новенькой вывѣски: школа для первоначальнаго обученія. (Вдова учителя — видимое дѣло, человѣк к педагогикѣ прикосновенный). С тѣх пор прошло пятнадцать лѣт: школа „Куратихи“, как величали ее кліенты из мѣщан и мелких купцов, успѣшно водворяла первоначальное обученіе во множествѣ дѣтских головок, особенно успѣшно, с тѣх пор, как в помощь матери окончательно подросла молоденькая Зина. Кандидатскій диплом молодого Куратова обошелся не дешево: он стоил в сложности нѣсколько тысяч рублей, выработанных упорным трудом и систематической экономіей матери и сестры; он поглотил всю молодость Зиночки, нечувствительно превращавшейся в почтенную Зинаиду Николаевну, и положительно цѣлую пучину неистощимаго, несокрушимаго; женскаго терпѣнія… Городу он будет стоить школы — это всѣ знали. Всѣх родителей, отдававших в школу дѣтей, очень серьёзно и торжественно предупреждали, что заведеніе это недолговѣчно; как только Коля получит кандидатскій диплом — вся семья переселится в тот город, гдѣ он будет служить. Пожалуй, что родители не имѣли особенной надобности знать это, но госпожа Куратова почему-то находила это необходимым. Точно также всякій раз, как ей приходилось мѣнять жильцов, занимавших лучшую половину ея дома, она и их ставила в извѣстность, что собственно дом ея продается, так как она намѣрена покинуть город, как только сын ея кончит университет. Это было рѣшено еще тогда, когда Коля учился в гимназіи; потом много раз обсуждалось в письмах, и далекой путеводной звѣздой мерцало в непроглядной скукѣ их однообразнаго, трудового существованія. Этим жили, для этого терпѣливо работали. отказывая себѣ во всем. Обѣ женщины точно не понимали, что не все в жизни можно наверстать, что есть одно, чего не вернешь, а именно: никакое переселеніе в другой город, на отдых, под крылышко Коли-кандидата не превратит тридцатилѣтнюю Зинаиду Николаевну в двадцатилѣтнюю Зиночку!.. Но такія вещи виднѣе со стороны — онѣ об этом не думали. Кандидатскій диплом составлял предѣл, у котораго заканчивались всѣ их планы, всѣ маленькія, житейскія комбинаціи; на этом их жизнь точно обрывалась и начиналась всегда заманчивая, всегда привлекательная область неизвѣстнаго. Зинаида Николаевна спросила в лавкѣ бутылку портвейна, фунт стеариновых свѣчей и мещерскаго сыру, и при этом просительно прибавила, чтобы дали получше и посвѣжѣе, так как сегодня онѣ ожидают брата; на пути домой ей встрѣтилась мало знакомая дама, вскользь освѣдомившаяся о ея здоровья — она и ей успѣла сообщить радостную новость. Словом, эту новость узнавал всякій, кто так или иначе сталкивался в теченіи этого дня с обитательницами ветхаго домика. — Ну, вот, значит и школѣ шабаш! рѣшил всѣх прежде сосѣд мѣщанин, твердо усвоившій значеніе этого пріѣзда. В теченіи короткаго, осенняго дня квартира Куратовых перешла через всѣ превращенія, какія только способна изобрѣсти фантазія трех всполошившихся женщин. Телеграмма застала их врасплох — она пришла послѣ долгаго, упорнаго, непостежимаго молчанія молодого Куратова. В большой комнатѣ сдвинули в угол, и нагромоздили друг на друга школьные столы, скамьи и черныя доски; собирались, но не успѣли вынести ихъ въ сарай, такъ какъ теперь все ровно онѣ ужь не были нужны. Зина едва не опоздала к поѣзду; то-есть собственно это ей так казалось, а извощик клялся всю дорогу, что такой конец можно еще успѣть сдѣлать, по крайней мѣрѣ, три раза. Дѣйствительно ждать пришлось долго. Ей все казалось, что поѣзд непозволительно опоздал и она столько раз обращалась с этим вопросом к дежурному сторожу, что он, наконец, сказал ей какую-то дерзость. Брат и сестра не видались больше пяти лѣт. За это время в ней произошла та перемѣна, которая иногда, совершается круто и разом в дѣвушках около тридцати лѣт; она вдруг вся точно поблекла, высохла и потускнѣла, и смотрѣла старше любой матери семейства одних с нею лѣт. https://w.wiki/Detr
Ипполит Шпажинский
Фофан Дѣйствіе в сельцѣ Юшин. ДѢЙСТВІЕ ПЕРВОЕ. Просторная комната в помѣщичьем домѣ средняго состоянія. Двѣ двери: в задней стѣнѣ и налѣво. Направо окно. Налево диванчик, перед которым небольшой стол, покрытый вязаною салфеткой. В глубинѣ, по серединѣ, раскинут стол для обѣда. ЯВЛЕНІЕ I. Рогачиха [разстилает скатерть] и Степка. РОГАЧИХА [в отворенную заднюю дверь]. Степка, неси же тарелки! Чего там застрял! СТЕПКА [входит с тарелками и салфетками сверху]. За водой бѣгал, Арина Степановна, пріѣзжей барынѣ умыться. РОГАЧИХА. Видите что! А барин с поля вернется — стол не накрыт? Знаешь, что будет за это? СТЕПКА. Как не знать! На своем горбѣ, да на висках испробовал, Арина Степановна. Потому, коли барин голоден, да не сейчас ему кушать подать — обходи дальше. Лют! РОГАЧИХА. Дурак! Голод — не тетка и душа — не сосѣд. Смирные и тѣ с голоду злѣют. СТЕПКА [разставляя тарелки]. Значит, теперь надо четвертый прибор, для пріѣзжей для барыни… Пожалуйте салфетку, Арина Степановна. РОГАЧИХА. Как же, так и пошла я тебѣ чистую салфетку доставать! Вынь из сундука грязную. СТЕПКА. А барин увидит — неравно забранится? РОГАЧИХА. Ну, кинь ее нашей воронѣ. За эту не забранится небойсь. СТЕПКА. Ххи! Этой что хошь… Арина Степановна, а кто эта барыня, что нынче пріѣхала? Сказывают, сродственница? РОГАЧИХА. Нашей вороны крестная дочь. СТЕПКА. А веселая она, хорошая… РОГАЧИХА [дает ему подзатыльник]. Пшел, знай свое дѣло, дурак! [Степка уходит]. Хорошая!.. За коим-те принесло-то?.. У меня не загостишься, шалишь!.. [Заглядывает в боковую дверь]. Ишь охорашивается! Фря! [Поспѣшно отходит от двери]. ЯВЛЕНІЕ II. Рогачиха, Левшина и Любовь Михайловна. ЛЕВШИНА [поправляет бант галстучка]. Ну вот, я и совсѣм! Представьте, мама, всю дорогу от станціи я буквально ѣхала в облаках пыли. Нечѣм было дышать. Вѣрно у вас давно дождя не было? ЛЮБОВЬ МИХАЙЛОВНА. Ах, друг мой, другой мѣсяц ни капли! Евстафій Егорыч просто в отчаяніи. Ну, вот, какая ты у меня хорошенькая! [Берет ее за талію и с любовью осматривает]. Птичка моя! Встряхнулась, вычистила свѣтлыя перышки… ЛЕВШИНА. И станет вам щебетать. Ребенком вы всегда меня птичкой называли. Помните? Мнѣ так нравилось это. ЛЮБОВЬ МИХАЙЛОВНА. Да. И какая ты была щебетутка, вертушка, проказница! [Цѣлует ее]. Как же я рада тебѣ, голубка моя! Бог уж спасибо, что вспомнила крестную!.. Надѣюсь, ты подольше у нас погостишь? РОГАЧИХА [выразительно]. Кха! ЛЮБОВЬ МИХАЙЛОВНА. Ах, Арина Степановна!.. Все ли готово?.. Пожалуйста!.. Скоро барин пріѣдет. РОГАЧИХА [грубо]. Без вас знают! [Уходит]. ЛЕВШИНА [удивленно взглянула на Любовь Михайловну, опустившую голову] Отвѣт! ЛЮБОВЬ МИХАЙЛОВНА [желая замять]. Так рада, так рада!.. ЛЕВШИНА. Я давно к вам рвалась… Вы вѣдь моя милая, любимая! Мы еще с Колей к вам собирались. Он так хотѣл познакомиться с вами… Но вы знаете… ЛЮБОВЬ МИХАЙЛОВНА. Ах, знаю, Оля, знаю!.. Бѣдная ты моя! Каково тебѣ было перенести такую потерю! Только что вышла замуж, и вдруг… Ты вѣдь недолго была замужем? ЛЕВШИНА. Всего три мѣсяца… Послѣ нашей свадьбы мѣсяца не прошло, как стали звать докторов… Их столько погибло в эту ужасную войну!.. Ну, мой Коля был не таков, чтобы сидѣть дома, когда умирают другіе. Ах, мама, какой прекрасный, какой благородный был мой бѣдненькій Коля! [Со слезами]. «Прощай, женушка!» И уѣхал. ЛЮБОВЬ МИХАЙЛОВНА [утирая слезы]. И женушка отпустила? ЛЕВШИНА. Как же было не отпустить? Что бы я такое была, с своими мольбами и ласками перед его геройским самоотверженіем, мама? Поплакали и разстались. Он поѣхал в Карс. И как же он работал там, мама! Как любили, боготворили моего Колю!.. Я была счастлива, сіяла, гордилась им и… молилась, молилась так много, так горячо! И, однако… Кончилась война. Коля пишет, что ѣдет. Вы понимаете, как я ждала. Дни, ночи напролет он был в каждой мысли, в каждом біеніи моего сердца… Вдруг… телеграмма… Коля заболѣл тифом. Лечу туда. Пріѣзжаю. «Гдѣ же, гдѣ он? — Солдатик один и говорит мнѣ: „отец-то наш, Николай Александрыч?“ и так посмотрѣл!.. Сердце у меня сжалось, упало… „Супруга что-ль будете?.. Поминал все… Матушка ты моя!“ и заплакал… Не помню, что было потом… Ну, а вы, мама, счастливы?.. Другой год, как вы замужем, а я ничего не знаю: как у вас, что?.. ЛЮБОВЬ МИХАЙЛОВНА. Да, голубушка, я счастлива. Славу Богу. ЛЕВШИНА. Когда же у счастья бывает такой грустный голос, дорогая моя! ЛЮБОВЬ МИХАЙЛОВНА. Вот уже и грустный, ха-ха! ЛЕВШИНА. Право. Я вашего мужа никогда не видала и с нетерпѣніем жду познакомиться… ЛЮБОВЬ МИХАЙЛОВНА. В самом дѣлѣ, ты его вовсе не знаешь… Он будет рад… Он добрый… Только не спорь с ним, Оля, пожалуйста! Он не любит этого, не выносит. Будь с ним поласковѣй. Да? Хорошо? ЛЕВШИНА. Конечно… ЛЮБОВЬ МИХАЙЛОВНА. Ах, Боже мой, что-ж это ничего не подают до сих пор! Ни хлѣба, ни графинов, ни водки!.. Степа! [Впопыхах уходит в заднюю дверь]. ЯВЛЕНІЕ III. Левшина, Любовь Михайловна, Степка и Рогачиха. ЛЕВШИНА. Буду ласкова, если он того стоит. Едва ли!.. Мама глядит запуганной и грустна. Плохая рекомендація для ея мужа… Выходить замуж в мамины годы и притом за человѣка, который моложе ея — риск не малый!.. ЛЮБОВЬ МИХАЙЛОВНА [входит в сопровожденіи Степки, вносящаго подносик с водкой и корзину хлѣба]. Ах, Степа, можно ли так копаться! Ставь скорѣй и бѣги взглянуть — не ѣдет ли барин. Нѣт, постой! Сбѣгай на кухню. СТЕПКА [грубо]. То туда, то сюда! Говорили б уж толком! РОГАЧИХА [входя из задней двери]. Чего захотѣл! [Бросает на один из приборов грязную салфетку]. ЛЮБОВЬ МИХАЙЛОВНА [кротко, переставляя водку]. Сбѣгай, голубчик, в кухню, скажи кухаркѣ, чтобы жареное не перешло. Поскорѣй! [Степка уходит]. https://w.wiki/DkX9
Елена Штакеншнейдер
Из дневника Пятница, 10 октября. Днем был Достоевский; они приехали 7-го. Он все еще сильно кашляет, но вообще смотрит лучше; был очень мил с мама и Олей. Говорит, что освободился на неделю от «Карамазовых» и отдохнул бы, да ворох неотвеченных писем не дает покоя; их штук тридцать. — Ничего, — утешаю его, — вы только подумайте о радости тех, которые получат от вас письмо; как они будут с ним носиться и хвастать им. — Вот вы всегда выдумаете такое что-нибудь неожиданное в утешение, — возразил он мне. — Да разве я буду на них отвечать! Разве есть возможность отвечать на них! Вот, например: «Выясните мне, что со мной? Вы можете и должны это сделать: вы психиатр, и вы гуманны…» Как тут отвечать письмом, да еще незнакомой? Тут надо не письмом писать, а целую статью. Я и напечатал просто, что не в силах писать столько писем. — А прежде писали же? — Писал, когда был глуп, да и их было меньше. Сказал мне комплимент и очень обрадовался своей прыти и находчивости. Он очень запыхался, поднимаясь по нашей лестнице. — Трудно вам? — спрашиваю. — Трудно-то трудно, — отвечает. — Так же трудно, как попасть в рай, но зато потом, как попадешь в рай, то приятно; вот так же и мне у вас. Сказал это и развеселился окончательно. «Вот, мол, какие мы светские люди, а Полонский боится пускать нас в одну комнату с Тургеневым!» От нас пошел он обедать к графине С. А. Толстой… Среда, 15 октября. Вчера был наш вторник. Гости оставались до трех часов. Обыкновенно у нас до трех часов не засиживаются, но тут было нечто особенное, чтение сменяло пение, и никто не заметил, как прошло время. Читали: Достоевский, Маша Бушен, Загуляев, Случевский и Аверкиев; пела княгиня Дондукова под аккомпанемент сестры своей Лядовой, которая была у нас в первый раз… Достоевский прочел изумительно «Пророка». Все были потрясены, исключая Аверкиевых; впрочем, шальные люди в счет не входят. На них теперь нашла такая полоса, что они всё бранят Достоевского. Затем прочел он «Для берегов отчизны дальной», свою любимую «Медведицу», немного из Данта и из Буньяна. Причудливый и тонкий старик! Он сам весь — волшебная сказка, с ее чудесами, неожиданностями и превращениями, с ее огромными страшилищами и с ее мелочами. Иногда сидит он понурый и злится, злится на какой-нибудь пустяк. И так бы и оборвал человека, да предлога или случая не находит, а главное, не решается, потому что гостиная ему все еще импонирует. Этого не хотят признать, а это правда, гостиные ему импонируют, и он еще чувствует в них себя не совсем удобно. Сидит он тогда и точно подбирается, обдумывает, как бы напасть, или борется сам с собой. Голова его опускается, глаза еще больше уходят вглубь, и нижняя губа не то отвисает, не то просто отделяется от верхней и кривится. Он сам тогда не заговаривает, а отвечает отрывисто. И удастся ему в такое время в свой ответ или замечание впустить хоть каплю ехидства, то моментально, точно чары снимутся с него, он улыбнется и заговорит, все, значит, прошло, иначе целый вечер может он так хохлиться, с тем и уйдет. Кто его знает, он ведь очень добрый, истинно добрый, несмотря на все свое ехидство, может дать волю дурному расположению духа своего, он и раскаивается потом и хочет наверстать любезностью. Вчера, например, что-то покоробило его, едва он вошел, и он тотчас же съежился и насупился. Разносили чай, и я шепнула Дуне подать ему кресло; он сидел на стуле и, съеженный, казался особенно жалким. Услышал мои слова Пущин и сам поспешил исполнить мое желание. Достоевский хоть бы кивнул ему, хоть бы глазом моргнул, и не пересел, конечно, а только сделал движение поставить на мягкое бархатное кресло стакан с чаем. «Это, спрашивает, для стаканов?» — «Нет, говорю, не для стаканов, а для вас поставил Иван Николаевич». Удовольствовавшись столь малым на этот раз, он тем не менее тотчас словно очнулся, с улыбкой поблагодарил Пущина и начал говорить про новую книгу Н. Я. Данилевского (она еще не вышла), в которой Данилевский доказывает, что все творения обладают даром сознания, не одни только люди, но и животные и даже растения. Сосна, например, тоже говорит: «Я есмь!» Но сосна не может этого говорить постоянно, ежечасно и ежеминутно, как мы, люди, а лишь на протяжении времени века, столетия, один раз. «Сознать свое существование, мочь сказать: я есмь! — великий дар, — говорил Достоевский, — а сказать: меня нет, — уничтожиться для других, иметь и эту власть, пожалуй, еще выше». Тут Аверкиев, которого с некоторых пор точно укусила какая-то враждебная Достоевскому муха, сорвался с места и говорит: «Это, конечно, великий дар, но его нет и не было ни у кого, кроме одного, но тот был Бог». Достоевский стал ему возражать. Загуляев также, но он никого не слушал и продолжал хрипеть, что, кроме Христа, никто не уничтожается для других. А он сделал это без боли, потому что был Бог. В это время приехала Маша Бушен и прервала разговор, но Аверкиев продолжал один хрипеть свое. Между тем это надоело. Аверкиев не давал никому молвить слова, а его никто слушать не хотел. Заметив это, жена его вызвалась уговорить Достоевского прочесть что-нибудь. Аверкиева сама иногда бестактна, шумлива, резка и для многих просто несносна и смешна, но она прекрасная женщина, а относительно мужа редкая жена. https://w.wiki/Deta
Иероним Ясинский
Две подруги Май начался, но было холодно. В Петербурге странный май. Погода, однако, стояла ясная. В семь часов вечера по Кирочной улице шла молодая девушка. На ней было тёмное платье, подобранное так, что видны были щёгольские ботинки, и синяя кофта с шёлковой бахромой и стеклярусом, а на голове старомодная шляпка с белым пером. Девушка была приезжая. Вот тропка, выложенная широкими плитками, и по ту сторону щетинится частокол, поросший мхом. Высокие деревья тихо шумят, перегнувшись через ограду. — Что это — Таврический сад? — спросила она. Ей отвечали утвердительно. Она пошла скорее. Там уже, может быть, ждёт её Занкевич. Он не удивится, что она нашла и сад, и его. Он знает, что её любовь на всё способна. О чём они будут говорить? Он, вероятно, осведомится, как здоровье мамаши, как поживает Знаменская улица, и скоро ли двинется в обратный путь, в благословенную Борзну. Это его язык. А потом что же? Начнёт ли он, наконец, о том? Надо ли будет уступить ему? Мамаша — старуха, и нельзя же во всём потакать ей. Время идёт, пора подумать о личном счастье. Если бы три года назад она была храбрее и сделала последний шаг, — все первые были сделаны, — ей не пришлось бы терпеть столько горя. Но она не уехала с Занкевичем, хотя — всё равно — досужие люди ославили её на весь уезд… Она покраснела, ей сделалось стыдно, горечь домашних попрёков всплыла со дна души. Зато в Петербурге, — продолжала она соображать, — другое дело. Месяц видится она с Занкевичем, и никто об этом не знает и не подозревает, даже мамаша, погружённая в свои деловые хлопоты, в разговоры и споры с сенатскими крючками… Она очутилась перед входом в сад. Нарядные дети, в сопровождении бонн и полногрудых кормилиц, входили в ворота и выходили. Девушка скользнула вслед за толпой. Прямо высилась густая сырая аллея. Она пошла по ней. Солнечные полосы косо лежали на дорожке. «Кажется, сюда?» Она вынула из кармана бумажку, где карандашом было набросано что-то вроде плана. «Да, сюда». При взгляде на бумажку она усмехнулась. Там знакомою рукою были нарисованы две головки, сливающие свои губы в поцелуй. Она бережно сложила её. Пальцы её зябли. Но, несмотря на холод, в кустах, на лужайке, щёлкал соловей. Она всё шла, ожидая, что налево будет горка, а на горке скамейка, и соображала, что сказать Занкевичу. Тут она кстати припомнила все свои разговоры с ним — и борзенские, и петербургские. Первый разговор был совсем странный и опалил её как молнией, Вместо «нет», она отвечала «да», потому что растерялась, опьянев от радостного страха. Тогда шумели деревья, старые, престарые как и эти, и огромное солнце, низко лёжа на пурпурном облаке, казалось, ласково смотрело сквозь листву беседки. Руки нежно сплетались с руками… Отчего тот миг не стал вечностью? Потом было много счастья, острого и бесстыдного, но блаженство уже не повторилось. Занкевич женат. Однако же, он звал её с собой. Блаженство не есть ли жизнь с любимым человеком? И не было ли оно в её руках? Не сама ли она отказалась от него тогда? Теперь, в Петербурге, Занкевич другой. Он всё шутит и называет любовь любопытством… Пора напомнить, какие у него обязанности… Если он сам не заговорит о том, она заговорит. Дело не в обряде, а в факте. Да и мамаша, в конце концов, должна будет примириться с этим фактом… Скорей бы уже! Направо, в кривой раме огромного просвета, показались белые стены низенького Таврического дворца, опрокинувшегося в стальной глади пруда. По голубому небу полз дым. Берёзы роняли до земли ветви… Вот и горка. Соломенные шляпки детей ярко желтеют, снуют внизу, на склоне, как живые цветы. …Скамейка была свободна, и девушка заняла её. Она пришла раньше Занкевича. Но долго сидела одна. Издалека доносилась музыка. Вороны хрипели, кружась над деревьями. Сизая дымка стлалась по лужайке, что развернулась у ног зелёной скатертью. Детей уводили. Девушке надоело ждать. Она встала и обошла густой, полузаброшенный сад. Мысли её приняли на мгновение странный оборот. Этот исторический сад вызвал в её уме представление о том, что было когда-то… В тени дубов, на сквозных скамейках, ей почудились любезничающие пары в золотых кафтанах и фижмах… Она прошла мимо карусели, где под скверную музыку вертелись облупленные лошади и колясочки. Дюжий солдат, обняв одной рукой краснощёкую бабу и блаженно улыбаясь, катался. Дети смотрели на него с завистью. Потом она вернулась на прежнее место, полная страха, что не застанет Занкевича, который мог придти и уйти. Скамейка действительно была пуста. Тоска начала терзать девушку. Прямо сияла картина заката. Облака, дымчатые с багровым отливом, расползались над холодным солнцем. Ниже, в светло зелёной лазури клубились золотые тучки, а в самом низу, на янтарном фоне, за сетью веток, чернели силуэты крыш. Чёрные стволы далёких деревьев казались розоватыми. «Отчего не пришёл Занкевич? Что задержало его?» Назначая это свидание, он смеялся над смущением девушки, не понимавшей, зачем тут понадобился Таврический сад; и у него был такой загадочный вид. Она терялась в предположениях. На горку поднялся, между тем, молодой человек в коротеньком пальто. Подойдя к девушке, он приподнял картуз и сказал: — Может быть, ошибаюсь… Вы — Марфа Сергеевна Голубова? Девушка ответила: — Да… Что вам? — Я от Занкевича, с письмецом, — пояснил он и стал рыться в пальто. https://w.wiki/Denq
Дети I Белокурая девочка пила чай у открытого окна. Она спешила и шумно глотала горячую жидкость. Косые лучи солнца золотили низенькие ворота, трава зеленела на большом дворе, мягко дул тёплый ветер. — Сегодня, Настенька, намерена ты что-нибудь делать? — спросила девочку старушка, сидевшая в кожаном кресле, за овальным столом, где блестел самовар. Настенька с неудовольствием поставила стакан на подоконник. — Ах, бабушка, — сказала она, наморщив лоб, — какие вы, право!.. Неужели я ничего не делаю? Поверьте, бабушка, что вчерашние уроки я вам сдам вместе с сегодняшними. Но, кажется, нужно же напиться чаю. Она допила стакан и, отказавшись от молока, поцеловала бабушку и ушла в свою комнату. Бабушка вздохнула, посмотрела на часы, медленно тикавшие на шкафике, и, надевши серебряные очки, стала перечитывать письмо, которое получила ранним утром, когда Настенька ещё спала. II С тоской взглянув на французскую грамматику и катехизис, Настенька прислушалась, не идёт ли бабушка, и осторожно открыла старенький сундучок. Она достала оттуда истрёпанный томик, легла ничком на кровать, опёршись на локти, и глаза её жадно впились в страницы. Ей шёл четырнадцатый год. Румянец никогда не потухал на её полненьких щеках, и углы её алого рта были слегка опущены, а средина верхней губки вздута, что придавало девочке вид капризного ребёнка. Ресницы густо обрамляли её глаза, синие как васильки. Плечи исчезали в потоке бледно-золотых волос, таких волнистых, что обыкновенный гребень был бессилен в борьбе с ними и часто ломался. Ситцевая блуза плотно охватывала пухлую шею с голубыми жилками и едва прикрывала собою крепкие икры девочки, щеголявшей в больших бабушкиных чулках. Читала Настенька часа три кряду. Она только иногда переменяла позу, ложась то на правый бок, то на левый. Ладони её горели, сердце напряжённо билось, страх, горе, радость, смех поочерёдно сменяли друг друга. Наконец, она дочитала и закрыла книгу. Тут бабушка позвала её обедать. — Бабушка, — извинялась она, аппетитно поглядывая на тарелку с дымящимся супом, — я, право… Согласитесь сами… Такие огромные уроки! Вечером непременно! III После обеда бабушка легла спать, а на дворе появились две босоногие девочки. Одной было лет девять, другой — двенадцать. Рукава их сорочек чуть белелись, грязные-прегрязные, синие запаски стягивали их маленькие бёдра, на шее блестели красные бусы. Девочки делали Настеньке таинственные знаки. Язык этот был ей понятен — она выбежала к ним и повела их в сад. Смородинная аллея тянулась там, душистая, дремля на солнце, бабочки кружились в воздухе, было тихо. Аллея скоро кончилась, и Настенька осторожно ступала меж широких гряд, где зеленели листья клубники. Девочки шли за ней робко оглядываясь. — Ну! — скомандовала Настенька шёпотом. Они стали на колени и вытянули вперёд наклонённые туловища. Карие глазки их сузились, загорелые руки стали двигаться с судорожной быстротой. Настенька, со счастливым и лукавым выражением лица, прислушивалась к сладострастному чавканью их маленьких ртов, следила, как исчезают румяные ягоды в этих алчно раскрывающихся ямках, с мелкими зубками… и сама ела клубнику. Потом девочки пересекали вместе с Настенькой баштан, перелезали через плетень, меж двух высоких тополей, перебегали кочковатое поле и на берегу маленького озера, называвшегося Ворона, раздевались. В нём точно в жидком зеркале отражались облака. Бледная ива одиноко стояла на том берегу. Даль исчезала в солнечном сиянии. За тёмной полоской леса горел крест колокольни. Худенькие крачки хрипло стонали вверху, рея на своих больших белых крыльях и кидая на оранжевый песок мягкие бегущие тени. Бронзовые тела девочек барахтались в воде. Настенька громко кричала, назначая пункты, до куда плыть. Тогда все, с разбега, бросались в озеро и, пыхтя и фыркая, плыли как лягушки, учащённо мотая направо и налево намокшими головками… IV Вечер. Настенька, усталая и сонная, чувствуя песок в башмаках, сидела на крылечке, возле бабушки. Поодаль стоял мужик, понурив голову и держа обеими руками, сближенными ниже пояса, широкополую шляпу. Собака, положив на землю узкую морду, подозрительно следила за ним, сверкая белками тёмных глаз. — Так как же, барыня?.. — говорил мужик с медлительной расстановкою малоросса. — Не будет того? — Не будет! — решительно отвечала старуха. — Может, ещё и девчат прислать!?. Огороды попололи бы… — Не нужно. — Погода добрая, сухая… В самый раз… Отдали б! Которую неделю прошу. — Не приставай, Остап. Сказано, как у людей, так и у меня… Не то, пусть оно лучше сгниёт… Ладонь широкой руки Остапа легла на его затылок. Наступило молчание. Бабушка сердито шевелила губами и смотрела в сторону. — И упрямые ж вы, барыня! — произнёс, наконец, Остап. — Ну, нехай по вашему! Он махнул рукой. Было решено, что он доставит две трети сена с Чёрного Луга, под непосредственным наблюдением Настеньки, на господский сеновал. — Прощайте! Мужик надел шляпу и пошёл к воротам. Собака с хриплым лаем прыгала возле него, опускаясь на передние лапы, когда он останавливался, чтоб отмахнуться палкой. V За ужином бабушка сказала: — А знаешь что, Настенька? Я письмо от папаши получила. Пишет, тебя в пансион пора отдать… Спрашивает, как ученье… Обещает приехать… Будет беда, Настенька! Ты уроков не учишь и не учишь… Он ведь строгий… Настенька стала внимательно рассматривать свои ногти. — Помнишь, что было в прошлом году? Конечно, Господь с тобою… Ты уж не маленькая… Сама можешь сообразить… Я напишу, что учишься хорошо… Но всё-таки предупреждаю… Пожалуйста, Настенька!! Не осрами меня! Не сделай лгуньей!.. Слышишь? Настенька подошла к бабушке, чтоб крепко поцеловать её. Пряди белых старушечьих волос, выбившиеся из-под чепчика, скрылись в потоке упавших на них кудрей девочки. — Бабушка, — шептала Настенька, — я теперь спать хочу, но даю вам слово, даю вам честное слово… https://w.wiki/DeoN
Ночь I Карманные часы, лежавшие на письменном столе, торопливо и однообразно пели две нотки. Разницу между этими нотами трудно уловить даже тонким ухом, а их хозяину, бледному господину, сидевшему перед этим столом, постукиванье часов казалось целою песнею. — Эта песня безотрадна и уныла, — говорил сам с собой бледный человек, — само время напевает её и, как будто бы в назидание мне, напевает так удивительно однообразно. Три, четыре, десять лет тому назад часы стучали точно так же, как и теперь, и через десять лет будут стучать точно так же… совершенно так же! И бледный человек бросил на них мутный взгляд и сейчас же отвёл глаза туда, куда, ничего не видя, смотрел раньше. — Под такт их хода прошла вся жизнь с своим кажущимся разнообразием: с горем и радостью, с отчаяньем и восторгом, с ненавистью и любовью. И только теперь, в эту ночь, когда всё спит в огромном городе и в огромном доме и когда нет никаких звуков, кроме биения сердца да постукивания часов, только теперь вижу я, что все эти огорчения, радости, восторги и всё случившееся в жизни — всё это бестелесные призраки. Одни — за которыми я гонялся, не зная зачем; другие — от которых бегал, не зная почему. Я не знал тогда, что в жизни есть только одно действительно существующее — время. Время, идущее беспощадно ровно, не останавливаясь там, где хотел бы остановиться подольше несчастный, живущий минутою человек, и не прибавляющее шага ни на йоту даже тогда, когда действительность так тяжела, что хотелось бы сделать её прошедшим сном; время, знающее только одну песню, ту, которую я слышу теперь так мучительно отчётливо. Он думал это, а часы всё стучали и стучали, назойливо повторяя вечную песенку времени. Многое напоминала ему эта песня. — Право, странно. Я знаю, бывает, что какой-нибудь особенный запах, или предмет необыкновенной формы, или резкий мотив вызывают в памяти целую картину из давно пережитого. Я помню: умирал при мне человек; шарманщик-итальянец остановился перед раскрытым окном, и в ту самую минуту, когда больной уже сказал свои последние бессвязные слова и, закинув голову, хрипел в агонии, раздался пошлый мотив из «Марты»: У девиц Есть для птиц Стрелы калёные… И с тех пор всякий раз, когда мне случается услышать этот мотив, — а я до сих пор слышу его иногда: пошлости долго не умирают, — перед моими глазами тотчас же является измятая подушка и на ней бледное лицо. Когда же я вижу похороны, маленькая шарманка тотчас начинает наигрывать мне на ухо: У девиц есть для птиц… Фу, гадость какая!.. Да, о чём, бишь, я начал думать? Вот, вот: отчего часы, к звуку которых, кажется, давно бы пора было привыкнуть, напоминают мне так много? Всю жизнь. «Помни, помни, помни…» Помню! Даже слишком хорошо помню, даже то, что лучше бы не вспоминать. От этих воспоминаний искажается лицо, кулак сжимается и бешено бьёт по столу… Вот теперь удар заглушил песню часов, и одно мгновенье я не слышу её, но только одно мгновенье, после которого снова раздаётся дерзко, назойливо и упрямо: «Помни, помни, помни…» — О да, я помню. Мне не нужно напоминать. Вся жизнь — вот она, как на ладони. Есть чем полюбоваться! Он крикнул это вслух надорванным голосом; ему сжимало горло. Он думал, что видел всю свою жизнь; он вспомнил ряд безобразных и мрачных картин, действующим лицом которых был сам; вспомнил всю грязь своей жизни, перевернул всю грязь своей души, не нашёл в ней ни одной чистой и светлой частицы и был уверен, что, кроме грязи, в его душе ничего не осталось. — Не только не осталось, но никогда ничего и не было, — поправился он. Слабый, робкий голос откуда-то из далёкого уголка его души сказал ему: — Полно, не было ли? Он не расслышал этого голоса — или по крайней мере сделал перед самим собою вид, что не расслышал его, и продолжал терзать себя. — Всё перебрал я в своей памяти, и кажется мне, что я прав, что остановиться не на чем, некуда поставить ногу, чтобы сделать первый шаг вперёд. Куда вперёд? Не знаю, но только вон из этого заколдованного круга. В прошлом нет опоры, потому что всё ложь, всё обман. И лгал и обманывал я сам и самого себя, не оглядываясь. Так обманывает других мошенник, притворяющийся богачом, рассказывающий о своих богатствах, которые где-то «там», «не получены», но которые есть, и занимающий деньги направо и налево. Я всю жизнь должал самому себе. Теперь настал срок расчёта — и я банкрот, злостный, заведомый… Он передумывал эти слова даже с каким-то странным наслаждением. Он как будто бы гордился ими. Он не замечал, что, называя всю свою жизнь обманом и смешивая себя с грязью, он и теперь лгал тою же, худшею в мире ложью, ложью самому себе. Потому что на самом деле он совсем не ценил себя так низко. Пусть кто-нибудь сказал бы ему даже десятую часть того, что он сам наговорил на себя в этот долгий вечер, — и на его лице выступила бы краска не стыда от сознания правды упрёка, а гнева. И он сумел бы ответить обидчику, задевшему его гордость, которую теперь он сам, по-видимому, так безжалостно топтал. Сам ли он? Он дошёл до такого состояния, что уже не мог сказать о себе: я сам. В его душе говорили какие-то голоса: говорили они разное, и какой из этих голосов принадлежал именно ему, его «я», он не мог понять. https://w.wiki/Dey2
Расплата I …Грохот мостовой оглушил Кривцову. Она была как в чаду. По широким панелям сновали группы женщин и мужчин. Далёкие фасады многоэтажных домов расплывались в сумраке, багровый блеск на окнах потухал. Лазурь высокого небосвода меркла. Веяло сыростью. Хозяйка меблированных комнат, куда попала Кривцова, с любопытством осмотрела новую жилицу и внимательным взглядом окинула её чемоданчик и саквояж с бронзовой отделкой. Кривцовой было лет двадцать с небольшим. У неё были узкие плечи, худощавое лицо, с тёмными бровями и густыми ресницами, светло-золотистые волосы. Рост высокий, но сложение «воздушное», заставляющее иногда принимать женщин за девочек, руки тонкие; и она держала локти близко к телу, слегка наклонив голову, что придавало ей беспомощный вид. Однако, говорила она энергично, тем тоном, каким приказывают, громко и ясно… Хозяйка, учтиво спросила у Кривцовой документ. Та вынула его из саквояжа. — Тепер ошен мноко строкости, — пояснила хозяйка с улыбкой. — Мне всё равно… — Ви нишево не будете сказать больше? — Мне нужно узнать адрес вот этого господина… Она вырвала из книжки листок и написала на нём: «Николай Петрович Ракович». — Вот! Это к часу… Завтра… — Ошен карашо, мадам… Адьё[2], мадам! Кривцова заперлась на замок, положила под подушку саквояж, туго набитый сериями и сторублёвыми бумажками, и новенький револьвер, и заснула глубоким сном… Во сне грохот мостовой казался ей громыханием поезда. II Над кроватью, на стене, высокой и пустынной, играл бледный луч солнца, отражённый от противоположного дома. Кривцова, проснувшись, не сейчас могла дать себе отчёт, где она. Она с недоумением смотрела на стену. Пёстрые грёзы как вспугнутая стая птиц мчались перед нею, быстро исчезая в блеске дня. Милое лицо её подруги, Вареньки Софронович, только что сидевшей с нею в пансионском дортуаре, где ряды кроватей тонули в мутной волне предутреннего света, и где кто-то бредил, меж тем как деревья точно призраки уныло глядели со двора, мгновенно растаяло как клочок тумана. Кривцова провела рукой по глазам, со страхом повернула голову. Огромное окно сияло ярко. Тогда мысль, что она в Петербурге, вдруг мелькнула в её сознании. Она стала одеваться. Был полдень. III А Ракович — тот самый, адрес которого хотела знать Кривцова, — нетерпеливо ходил, в это время, по своему кабинету. Он был один в квартире. Домашние его жили на даче. Он приехал в город, чтоб быть с докладом у начальника. Кабинет имел вид скорее будуара, чем комнаты делового человека. Белые шторы, собранные в пышные складки, кокетливо выглядывали из-под зелёных подзоров. Письменный стол был заставлен множеством больших и маленьких фотографий, в бронзовых и бархатных рамках. В ореховом шкафу пылилась груда французских романов. Ковёр пестрел в большом трюмо. Картины изображали красавиц: у одной тело чересчур розовое, а у другой чересчур жёлтое. Стоял запах туалетной воды и пудры. Сам Ракович тоже не походил на делового человека: изящный вицмундир, безукоризненное бельё, перчатки, лицо совсем мальчишеское. Чёрные волосы на голове были густые и вились. Бледные щёки, красные губы, белая шея, большие глаза, сиявшие и беспокойно загоравшиеся от непрерывного наплыва каких-то мыслей, которые, впрочем, так же скоро проходили, как и появлялись, нос, слегка вздёрнутый и чувственный, рост выше среднего, длинная талия, узкие плечи, узкие руки, — такова была наружность Раковича. IV Однажды он неожиданно исчез из N-ска, своего родного города. Там он служил секретарём мирового съезда, но служил спустя рукава. Преимущественно же занимался тем, что рисовал на всех карикатуры и писал стихи. Поэтическая репутация и миловидность сделали его любимцем прекрасного пола. За ним ухаживали. Он был франт и первый начинал носить модные костюмы. Ходил и в вишнёвом жакете, и в зеленоватом, и в синем, и, наконец, в клетчатом. Одно время у него были брюки чуть не телесного цвета. На углах его воротничков иногда появлялись собачьи, совиные и лошадиные головы. Галстуков у него имелось бесконечное множество и тоже самых невозможных цветов. Тем не менее, на нём всё хорошо сидело, к нему всё шло. Вообще, за что бы он ни взялся, чтобы ни стал делать — всё ему удавалось. Он шутя прочитывал серьёзные книги, — занятие, на которое в провинции смотрят с тоскливою почтительностью — и потом рассказывал их содержание в лёгкой форме. Конечно, много тут врал, но мало этим стеснялся, и его все слушали. Выучивал также целые поэмы и прекрасно декламировал. Кроме того, танцевал с неутомимостью прапорщика. Играл, и пел, и был душою любительских спектаклей. Одним словом, это был такой милый и блестящий провинциальный сердцеед, с которым конкуренция едва ли была возможна, и избежать чарующей власти которого для какой-нибудь захолустной барышни было одинаково трудно. Хотя он слыл честным человеком и никогда сознательно не сделал бы такого шага, который внёс бы в жизнь женщины позор и страдание, однако, к несчастью, предусмотрительность не была одной из его многочисленных добродетелей. С другой стороны, поклонение, которым его окружали, отравило его, и он стал лелеять мысль, что он высшее существо, артистическая натура, для которой правила обычной морали необязательны. Пошли любовные приключения. Был какой-то странный год. Все точно с ума сошли. Личность Раковича с каждым днём приобретала всё больший и больший интерес. Праздная жизнь разжигала любопытство. Дамы подобно мотылькам стремились на огонь. Ракович окончательно уверовал в свою неотразимость и считал победы дюжинами… В это время он сошёлся с Кривцовой. V Ей тогда шёл восемнадцатый год. Она только что вышла из пансиона и жила у старика-дяди. О несметных богатствах этого дяди ходили разные фантастические слухи, но можно с достоверностью сказать лишь, что он был скуп. Ракович нанял у него дом, и таким образом началось знакомство молодых людей. https://w.wiki/Dey5
Тайна Оли I Гимназист, чёрненький и худенький, робко вошёл, поклонившись у порога ярко освещённой столовой, и бросил по сторонам близорукий взгляд. Старичок, небольшой, лысый, с огромными бровями и белыми усами, торчащими щёткой на оттопыренных губах, вывел его из затруднения. Он приблизился к нему мелкими шажками, держа меж пальцами короткую дымящуюся трубку, хриплым баском заявил, что очень рад гостю, подвёл его к своей дочке и сказал: — Вот, Оля, рекомендую… Товарищ нашего Кости… Как вас? Гимназист, улыбаясь, шаркнул ножкой и сделал, для равновесия, жест свободной рукой. — Николай Николаич Зарчинский, — произнёс он. Оля кивнула ему русой головкой. Он подумал: «Кажется, я веду себя прилично», и, откашлявшись, хотя и не чувствовал в горле ни малейшей неловкости, сел. Оля принялась за прерванную еду — за сыр и молоко. — А вы что же насчёт даров сельской природы? — спросил старичок гимназиста. — С дорожки, с дорожки! Подкрепитесь! Ноги Николая Николаича вежливо шаркнули под столом; улыбаясь, он возразил, что не хочет, потому что ест только раз в день; но чаю выпьет. Прихлёбывая из стакана, он живо заинтересовался Костей, о котором старичок сообщил ему все необходимые сведения. — Этакий он смешной! Прислал письмо, зовёт, а сам исчезает. Так на всю ночь уехал? У него ружьё есть? То-то наслаждается! На островах, должно быть, очень хорошо. Костёр горит, казанок кипит… Но тут Николай Николаич забыл о своей аскетической привычке и стал набивать рот «дарами сельской природы». Оля была прехорошенькая. Яркие губы её — чуть-чуть вздуты, нос, прямой и короткий, — тонко очерчен; а длинные ресницы придавали её глазам умное выражение. Ей, наверное, было пятнадцать лет. Николай Николаич с ней не заговаривал, обращая вопросы к старичку, который курил, добродушно пошучивая, и придавливал золу пальцем, по-солдатски. Оля сама первая заговорила с Николаем Николаичем. — Вы в котором классе? Вместе с Костей? — Нет, я в четвёртом, — отвечал гимназист. — Он на два класса ниже меня… Николай Николаич откинулся на спинку стула, с серьёзным видом. — Так какой же вы ему товарищ!? — А, мы с ним друзья! Мы с ним даже тритонов ловили… — Что-о? — Ящерички такие водяные. Мы, знаете, завязали в рубашке рукава и потянули как неводом… Там, под Нежином, лужа есть… А вдруг едет Белобров… инспектор… Ну, конечно, обоим досталось… посидели в карцере… Он смеялся и показывал зубы, крупные и белые. Глаза Оли улыбались. Старичок тряс плечами, и его глаза, казалось, бросали из-под бровей, нависших как иней на деревьях ласковые лучи. — Кто же рубашку снимал? — спросил он, держа во рту чубук. Гимназист покраснел. — Я. Старичок рассказал кстати, как, во время похода, такой же способ, только при помощи другой части костюма, был употреблён его денщиком, Степаном. За ночь попался окунёк. Весь полк хохотал. Продувная бестия был этот Степан. Оправившись от смущения, гимназист заметил, что на стол принесли блюдо жареных цыплят: красная рука горничной, с медными и серебряными кольцами на мозолистых пальцах, поставила возле него тарелку и положила ножик и вижу. Жаль, что он объявил о своей воздержности! Цыплята — превкусная вещь. Но тут он вспомнил, что уже ел и сыр, и масло, и как только последовало приглашение, взял, не стесняясь, целого цыплёнка и съел. После ужина из столовой перешли в гостиную. Гравюры, висевшие на стенах гостиной, изображали генералов в треуголках и белых рейтузах, на конях и пешими. Широкие кресла стояли у круглого стола, казалось, радушно раскрыв свои объятия, а диван сохранял позу сытого существа, которое не в состоянии сложить на животе коротеньких ручек и дремлет в сладостной истоме, уронив назад голову. В окна смотрела ночь. «Вероятно, вареньем будут угощать… или хоть земляникой… с сахаром»… — подумал гимназист, заметив, что Оля шепчется со старичком у двери в следующую комнату, чёрную от темноты. Но девушка подошла к нему и спросила: — Вы не хотите спать?.. — Я не хочу, — поспешил ответить Николай Николаич и любезно улыбнулся. — Папа всегда ложится в десять часов… — заметила Оля, прислушиваясь к лаю собак. — Так что вы извините его… — Помилуйте!.. Как можно… А вы когда? — Как случится… — сказала Оля и села. — Папа! — крикнула она. — Ты иди себе… Спи уже. Ему тут без тебя постелют… — Да, да… На боковую, дети! Розовых снов! — ласково проворчал старичок, уходя. Николай Николаич встал, громко пожелал ему спокойной ночи и опять забрался на диван. — Вы тут и спать будете… — объяснила Николаю Николаичу Оля. — Где ваши вещи? — В передней… — Подушка, одеяло? — Нет, со мной, главным образом, труба… Оля сделала широкие глаза. — Какая? — Телескоп, — ответил гимназист равнодушно, ероша на затылке волосы. — Для наблюдения за небесными светилами… Я её всегда с собою беру… — Что же в неё видно? — Всё… Горы на луне… Овраги…. Звёзды так и бегут… Яркие-яркие!! Вы никогда не смотрели? — Никогда. Лицо Оли с ожиданием повернулось к нему. — Покажете? — С удовольствием… Сейчас. Он выбежал из гостиной. Оля пошла за ним. Николай Николаич был несколько ниже её. Красный воротник резко отделялся от его волосатого затылка. На талии одиноко сверкала пуговица. Он был стройный мальчик, красивый, и Оле он понравился. — Вот! Астрономический инструмент Николая Николаича состоял из большой трубки, деревянной и полированной, с металлическими выпушками по краям. Трубка раздвигалась. Из неё вытаскивалась другая трубка, покороче, медная, потом третья и четвёртая. Она напомнила Оле те свёртки, которые держали в руках скачущие генералы. Она взяла трубу, осмотрела, нацелилась на лампу и, улыбнувшись, отдала гостю. https://w.wiki/Dey6
Золотой век искусства России
:Ольга Л-М
Золотой XIX век искусства России.
Век 19й, железный... А в нём - бриллианты живописи, жемчуг музыки, золото слов...
1880 год Проза 7
Николай Фирсов
Барин и парень
Петр Степаныч Калинин, трущобскій предводитель дворянства, шел из своей городской квартиры в рекрутское присутствіе, и недоумѣвал, отчего ему скверно? Он даже недоумѣвал, в самом ли дѣлѣ ему скверно, или просто только мерещится? Бывают такіе психологическіе миражи. Собственно говоря, не от чего ему быть скверно; напротив, должно быть очень хорошо. Было перед тѣм четыре дня отдохновенія, три масляничных, да Срѣтенье подвернулось в среду на масляной. Отдохнул, значит, досуг свой употребил как подобает: съѣздил домой в усадебку, повидался с семьей, с женой, с дѣтишками позабавился и в сферу своего сельскаго хозяйства не заглянул. И это благо; какое уж хозяйство на масляницѣ! народ гуляет, а хромой скотник (хоть тоже выпивает), навѣрно, скотинѣ корму завалит, потому что скот, вообще, любит: так уж ему от Бога дано. Не заглядывал в хозяйство Петр Степаныч и, слѣдовательно, не отравлял свое существованіе. Теперь за дѣло. Петр Степаныч хоть и не прочь был отдохнуть, но дѣло любил; особенно дѣло, которое успокоивало совѣсть насчет его невниманія к собственным дѣлам. А предводительское дѣло, в тѣ бойкіе годы, россійскаго ренессанса, как раз было успокоительно. Мировые съѣзды, рекрутскія присутствія, списки гласныхъ, выборные съѣзды и проч. все это дозволяло с чистѣйшим сердцем давать обѣды на счет выкупных свидѣтельств, и без оглядки продавать купцу Краснопупову заповѣдные лѣса. Нельзя в одно и тоже время и ренессанс в Трущобск распространять и наблюдать за вывозкою навоза со скотнаго двора своей усадьбы. Он с удовольствіем занимался общественным дѣлом и с удовольствіем же шел с этой цѣлью и в эту минуту в присутствіе.
Да, с удовольствіем; так от чего же ему скверно? Блины переварены отличнѣйшим образом, и столь же отличным образом подготовлен желудок к воспринятію великопостной осетрины и супа из головизны. Выспался с дороги он по княжески. Чаю напился с аппетитом и с домашними разсыпчатыми лепешечками, которыя привез из усадьбы. Утро вышло живительное, радостное. Вся видимая Петру Степанычу вселенная так и сіяет, словно нивѣсть чему радуется. Солнце блестит, небо без облачка, бѣлый снѣг тоже блещет; воздух, как дистиллированный словно, сіяет. Вся природа радуется. Конечно, ни с того, ни с сего радуется, но как это ни глупо, Петр Степаныч всегда заражался этой безпредметной радостью, и даже искренно сочувствовал воробьям, дѣятельно чирикавшим в такое радостное зимнее утро.
Отчего же ему скверно? Баба старая?.. Фу ты! не в самом же дѣлѣ баба! А! так вот оно, что на память лезет! Точно перед глазами ея сухая рука поправляет лучину на постоялом дворѣ, а беззубый рот шамкает: «не по божески это».
Калинин отморгнул и отшатнул легонько головой эту бабу, лезущую в глаза, и постарался не думать о ней. Вот теперь хорошо; солнышко ярко свѣтит, воробьи чирикают, снѣг под легкими теплыми калошами хрустит; скунксовая шубка мягко нѣжит теплом плечи. Воздух, что ни вздохнешь — всю кровь, все существо освѣжает и обновляет.
Вон секретарь опеки улепетывает в должность, шапку снял и улыбается словно и не начальнику. И Калинин по дружески кивает. Навстрѣчу Палаша, судейская кухарка, бѣжит, разрумянилась, темные глаза свѣтятся, спѣшит, запыхалась, а улыбка во все лицо, улыбка солнечная, яркая. Петр Степаныч улыбнулся и чуть не подморгнул; такою Палаша ему хорошенькой и соблазнительной показалась. Хорошо…
А вот и пѣсня хоровая, за углом в концѣ улицѣ, и гармоника наигрывает:
Ой, нытье, нытье, нытье,
Ой, мужицкое житье.
Ой, житье, житье, житье,
Государевых солдатиков веселое житье.
Ой, гой…
Это рекрутики поют. Не больно стройно поют, пѣсня новая, неразученная, старые солдаты мѣстной команды, по приказанію начальника (а славный этот поручик Орликов! он и военный пріемщик, при наборѣ положиться на него можно), чтобы пріободрить новобранцев выучили. Не особенно стройно, разсыпчато поют рекрутики, да и идут как-то разсыпчато, чуть сомкнувшись в шеренги. Вольно. А тоже чай тоскуют — как не тосковать! Все слышно: хоть и веселенько поют, а тоска прорывается. С родиной, с семьей, с землей разставаться, на невѣдомое идти — кому не тоскливо. Вон баба идет рядом с шеренгой; руку рекрутскую в своей рукѣ держит вмѣстѣ с ситцевым платком, слезы утирает. Может мать, можетъ жена; издали не разберешь. Ну, да мало ли баб плачут!
И вспомнилось Калинину, что вчера, провожая его из дому, пятилѣтняя дочурка тоже плакала…
А вон подвода за рекрутиками. Баловней каких-то везут на розвальнях, а, может, больных. Цѣлых двѣ семьи в своих объемистых зимних одежах увалились. Еще двѣ-три подводы сзади.
Невесело им. А все-таки как можно сравнить с прежним. Ни прежняго похороннаго воя, ни прежняго стона, ни ужаса. Служба легче. Не сразу мужика спугнут: прежде, бывало, лоб выбрѣют, одежда — как арестант; муштруют, бьют. А нынче, посмотрите-ка, человѣческій образ оставлен. Даже мужицкій облик не утрачивается. Свое платье. И хорошее. Это наши волости, бывшіе временно-обязанные. Спасибо посредникам, заботятся, чтобы рекрутов в дырявых полушубках и валенках без подошв не отпускали.
А пѣсня разсыпается, отдаляясь, и маленькая партія рекрутиков, сопровождаемая солдатами, на бѣлой ослѣпительной пелѣнѣ загороднаго снѣга начинает сливаться в рѣзко очерченное пятно. И обоз, и семейныя подводы вытянулись отчетливом черным хвостиком. Хорошо, что день веселый: и рекрутикам выступить веселѣе.
Калинин еще раз прислушался к разсыпчатой пѣснѣ, долетавшей урывками; вглядываясь в проползавшій вдаль черный четыреугольник с хвостиком, вдруг ему стало жалко этих, исчезающих в снѣговом сіяніи рекрутиков.
https://w.wiki/Ddv2
На заре
Трудно добраться до Трущобска. Все свѣжее — и капуста, и политическія новости, и интеллигентные люди — туда запаздывает. Не запаздывает только одно неумолимо аккуратное, как нѣмецкій полководец, время. Первые дни марта 1861 года забрались в Трущобск тогда же, когда забрались они и в Петербург. А вмѣстѣ с этими томительными, для нѣкоторой части общества, днями, появились в трущобской почтовой конторѣ большущіе, большущіе тюки. Почтмейстер сам осторожно подпорол уголок одного тюка и прочел заголовок: «Положенія», приловчился прочесть еще нѣсколько строк, нѣсколько статей, и ничего не понял.
— Что-то будет! покачал он головой и, подвернув привычными пальцами распоротый уголок клеенки так, чтобы этот уголок не обнаруживал намѣреннаго вскрытія, кликнул сортировщика.
— Сію минуту к Петру Степановичу Калинину, предводителю, на квартиру отнести, распорядился он. Голос его нѣсколько дрожал.
— Повѣстку прикажете послать?
— Какая повѣстка! раздраженно было крикнул почтмейстер и тотчас же боязливо оглянулся, устрашась, что выдал собственное волненіе. — Повѣстку напишете послѣ. А чтобы тюки сейчас отнести, сію минуту! предводитель просил немедленно! Он у Ананихи остановился.
Почтмейстер припомнил, что вчера за обѣдом дома он кушал жирнаго леща. Он был набожный православный и строго соблюдал посты. А записочка предводителя, заключавшая просьбу о доставленіи ему немедленно таинственных тюках, именно сопровождалась двумя корзинами, наполненными рыбою с предводительских озер.
Прослѣдив за почтальонами, которые, покряхтывая под тяжестью посылок, вынесли тюки из конторы, почтмейстер наскоро написал записочку Дворицыну, магнату помѣщику, с самаго 19-го февраля проживавшему в городѣ, и желтѣвшему день ото дня от непріятнаго ожиданія. Магнат аккуратно три раза в год поставлял из усадьбы съѣстные припасы почтмейстеру, и послѣдній имѣл основаніе предполагать, что, извѣстив желтѣющаго магната о прибытіи в Трущобск тюков, он, почтмейстер, обезпечивает для себя обильный пасхальный стол. Дворицын был человѣк великодушный и благодарный.
На нѣсколько секунд, впрочем, сердце почтмейстера болѣзненно сжалось от страшной мысли: «а что если в этих тюках заключается такое, что не только воспрепятствует Дворицыну доставить к Пасхѣ экстраординарную провизію, но даже положитъ вообще предѣл правильному доставленію провизіи?»
При этой мысли сердце почтмейстера сжалось, брови сдвинулись. Но он махнул рукой, и отправил-таки посланіе.
К вечеру, весь Трущобск знал, что «воля» получена. Но никто не знал опредѣленно, что именно, при посредствѣ этой воли, было получено. Ни помѣщики, ни крестьяне не знали. Предводитель на весь день заперся с тюками и с своим письмоводителем, умѣвшим хранить государственныя и вообще до службы относящіяся тайны.
Прошел еще день, и прошла еще ночь. Предводитель почти никого не принимал. А тѣм, кого принимал, говорил, что сам еще недостаточно ознакомился и, потому, ничего сообщить не может. Магнат Дворицын побурѣл от досады. Остальные помѣщики раскаивались, что выбрали в вожди столь коварно-скрытнаго человѣка. «Да врет он! как не знает!» «Да что он дѣлает?» «Да, может, с нами Бог знает что будет!» «Скотина, и больше ничего»! — повторяли на разные лады господа, съѣхавшіеся в город. Но всѣ разные лады были налажены так, чтобы сіи выраженія справедливаго негодованія не доходили до ушей предмета онаго. Ибо, кто их знает, эти тюки! может быть, он, этот недостойный избранник, еще понадобится негодующим…
Наступило утро третьяго дня. День был базарный. — Трущобск, по внѣшним признакам, оставался тѣм безмятежным Трущобском, каким он был и жил со времени прекращенія удѣльных распрей между Рюриковичами. Также безмолвно, холодно, не уютно, безжизненно глядѣли на город, пріютившійся в котловинѣ, безбрежныя бѣлыя окрестныя пустыни, с зарывшимися в их простор чуть замѣтными селами, и погребенными под снѣгом остатками казенных лѣсов, расхищенныхъ их охранителями. Так же тихо сползались к городу, по чернѣвшим и корытившимся дорогам, убогія мужицкія дровешки, с припасами, не имѣвшими повидимому никакой стоимости, а для мужика представлявшими источники существованія. Так же толклись эти дровешки и их обладатели в городѣ на базарѣ, удобряя безсознательно площадь; так же мужик наровил надуть купца; покупатель наровил надуть мужика. И так же, надув друг друга, оба оставались взаимно недовольны…
Помѣщики избѣгали показываться на улицах. Бурый в лицѣ, как мужицкое пиво, Дворицын, с увѣренностью Кумской Сибиллы, предсказывал хриплым голосом своим знакомым помѣщикам, что если не они, помѣщики, то вот эти мужики, что толкутся на базарѣ, заставят, наконец, этого скота-предводителя высказать, в чем дѣло; что эти мужики не потерпят, в дреколья пойдут, чтобы узнать; что они не то, что помѣщики; что мужики спуску не дадут; что тогда и им, помѣщикам, придется скверно, и, наконец, что во всем виноват этот… этот… избранник.
Дворяне, окружавшіе магната, соглашались с ним, хотя, не взирая на внимательное наблюденіе за базарною площадью из окон дворянскаго дома, ничего экстреннаго подмѣтить не могли. Все шло и двигалось по обычному, по старому.
Несмотря на безпокойство и страх, многіе были бы рады, чтобы хоть катастрофой да разрѣшился этот истомившій их кризис, чтобы хоть мужицкій бунт в городѣ доставил возможность узнать, в чем суть. В городѣ, впрочем, не особенно боялись. Инвалидная команда хоть и инвалидная, но все-таки имѣет ружья; инвалидный начальник, их же брат-помѣщик, владѣет семнадцатью мужскаго пола душами и при себѣ, в Трущобскѣ, держит крѣпостного повара. Наконец, между обозрѣвавшими из окон площадь помѣщиками было нѣсколько фигур в сѣрых ополченках, которыя не износились еще со времени крымской войны, и, придавая воинственный вид носившим их, поддерживали в сердцах рыцарскія доблести.
Но увы! никакой катастрофы не разыгрывалось. По старому, мужики снимают шапки перед барами; по старому, поторговали, погалдѣли и стали расползаться с базара дровешки сначала к лавкам, гдѣ соль продается, потом к кабакам, потом по дорогам, чернѣющим на снѣговых пустынях, искрящихся твердым настом на мартовском солнце.
https://w.wiki/Devz
Ольга Шапир
Антиподы
Холодное зимнее солнце сверкало на снѣжных крышах, на пестрых вывѣсках, на всей разнохарактерной толпѣ, снующей без отдыха взад и вперед по широким столичным тротуарам. По Литейному проспекту равномѣрной, привычной походкой шла молодая женщина в суконной, черной шубкѣ, с большой потертой папкой, прижатой к груди. Из-под черной барашковой шапки, низко надвинутой на лоб, равнодушно смотрѣли большіе темные глаза; они составляли единственное украшеніе рѣзкаго, неправильнаго лица, с болѣзненным цвѣтом кожи, с энергичными, совсѣм блѣдными губами. Молодая женщина ни разу не оглянулась на окна магазинов и только по временам безучастно скользила взглядом по физіономіям встрѣчных прохожих. Безчисленное множество раз проходила она по этой самой прекрасной улицѣ, мимо всѣх этих заманчивых окон, встрѣчала все одну и ту же, пеструю повидимому, но в сущности однообразную городскую толпу. Разфранченныя дѣти, дамы шикарно-нарядныя, дамы скромно-приличныя, солидные статскіе, молодцоватые военные, степенные купцы, студенты и барышни в плэдах, с связками книг, длиннополыя чуйки, потертыя пальто, потрепанные салопы, озябшія дѣти… Попадались лица как-будто даже знакомыя, видѣнныя, быть может, именно на этом перекресткѣ, в этот самый час дня…
Молодая женщина свернула в Итальянскую и поднялась в четвертый этаж большого дома; она позвонила и прислонилась плечомъ к обитой сукном двери, зная, вѣроятно, по опыту, что у нея будет для этого достаточно времени. Дѣйствительно, прошло нѣсколько минут, прежде чѣм ее впустили. Она раздѣлась, оставила в прихожей свою папку и вошла в комнаты, не спросив ни о чем отворившую ей горничную.
В равнодушных глазах молодой женщины отразилось любопытство, когда до нея долетѣли горячо спорившіе голоса из-за запертой двери в глубинѣ большой, нарядной гостинной; голоса мужской и женскій запальчиво перебивали один другого. Она машинально убавила шагу; но в ту же минуту дверь отворилась, и мужская голова заглянула в гостинную.
— Это Рита, проговорил господин громко и оставил дверь открытой.
Рита вошла в кабинет, подошла к полной, нарядной старухѣ, сидѣвшей на диванѣ, и, ни с кѣм больше не поздоровавшись, усѣлась около окна.
Перед письменным столом помѣщалась дама лѣт под тридцать, в темном капотѣ, с разстроенной прической и заплаканным, взволнованным лицом. Господин, отворившій дверь, полный мужчина с замѣтно бѣлѣвшей лысиной, тяжело шагал по комнатѣ. Пожилая дама на диванѣ протяжно вздыхала и подносила к носу маленькій флакончик.
— Я только не понимаю, на что вы надѣетесь? как вы разсчитываете и послѣ такого удара прожить весь вѣк спустя рукава? Тут ни больше, ни меньше, как голодать придется!..
В крикливом, очевидно, утомленном голосѣ заплаканной дамы слышались гнѣв и слезы.
— Не бойтесь, пожалуйста, с голода не умрете.
— Это не вы-ли семью обезпечите? должно быть!.. возразила она презрительно. — Если уж теперь пальцем шевельнуть не желаете, так надѣйся на вас, далеко уйдешь!..
Полный господин молча ходил по кабинету. Она отчаянно метнулась в своем креслѣ.
— Бог мой!.. что же это, наконец, будет?! Не могу же я ѣхать вмѣсто вас? Поймите — с радостью бы, чтобы только не видѣть этого возмутительнаго равнодушія, этой бабьей безпомощности!..
— Начните уж прямо ругаться — всего лучше.
— Да с вами с ума сойти — только и остается! Хорошо. Я поѣду, прибавила она неожиданно.
Он пріостановился и в недоумѣніи смѣрил ее глазами.
— Придете вы, наконец, в себя, Вѣра Петровна? Кажется, достаточно второй день бѣснуетесь; не хватает, чтобы еще посторонним людям представленіе дали!.. Говорят вам — ѣхать не для чего; деньги только лишнія бросишь… Не враг же и я самому себѣ!..
— Вы ничего не знаете, не понимаете и не хотите!
— Я не хочу разыгрывать дурака. Ну, да все равно — Соловейко что сказал? Макаров что говорил?
— Подлецы все; ждут, чтобы им заплатили!
— Вот еще бабье разсужденіе! Говорят вам — Сокин обо всем напишет; вѣдь написал же теперь, предупредил?
— Ну, да! думал, вы сумѣете этим воспользоваться, пользу какую-нибудь извлечете… Для чего же иначе писал?
Он раздражительно махнул рукой.
— Два дня, с утра до ночи, одно и то же…
Вѣра Петровна встала и швырнула через весь стол листок бумаги, исписанный какими-то цифрами. Она вдруг почувствовала усталость, неожиданный прилив апатіи и какой-то безчувственности — в первый раз с тѣх пор, как совершилось «несчастіе». Она как-будто теперь только замѣтила молодую дѣвушку у окна.
— Вы ныньче уж не здороваетесь, Маргарита Ивановна?
— Здравствуй. Тебѣ было не до меня.
— Да!.. Будешь терпѣть, коли Господь крест пошлет… проговорила она трагически и вышла из кабинета, прикладывая платок к своему худощавому лицу, с выступавшими красными пятнами. Нарядная старушка поднялась вслѣд за ней с дивана.
— Не грѣх бы вам, Антон Ильич, сколько-нибудь хоть жену поберечь!.. проговорила она на ходу какой-то шипящей интонаціей от полноты накипѣвшаго негодованія.
Он проводил ее нетерпѣливым взглядом и плотнѣе притворил за нею дверь.
— Антон, скажите, пожалуйста, что такое у вас случилось? спросила Рита.
Антон опустился на стул против нея и обтер платком свой высокій лоб.
— Полиндаки — банкрот; мнѣ дали знать из Москвы частным образом.
— Ну?.. Ах, Боже мой! это у него, кажется, Охотское в залог? сообразила дѣвушка.
— Все равно, как и не бывало.
Рита шире раскрыла свои большіе глаза и смотрѣла на него с недоумѣніем.
— Но вѣдь это в самом дѣлѣ ужасно!
— Чего уж хуже! Вѣра Петровна требует, чтобы я, в довершеніе пріятности, разыграл из себя дурака, в родѣ тѣх купчих, которыя бѣгут за поѣздом и кричат: кондуктор, душенька, остановите! остановите!.. Пятнадцать процентов получать умѣли; думали даром, из одного уваженія к почтенному семейству Огулевых…
Рита задумчиво смотрѣла перед собой.
https://w.wiki/Dduq
Кандидат Куратов
— Вот кстати-то! а я к нам шла в училище… Депеша!! Сегодня, Петр Андреич с вечерним поѣздом!!
— Господи… как же это так вдруг?! И письма не было… Ах, Боже мой!..
— Да вот… она у меня в карманѣ:
«Кандидат. Буду с вечерним поѣздом.
Куратов".
— Ну, вот… вот видите, Зинаида Николаевна! Кандидат, а вы уж Бог знает чего не придумали. Я говорил…
— Нѣт, все-таки я не оправдываю: так мучить даром…
— Ну, да уж почему-нибудь же не писал, не так вѣдь зря. Времени-то как мало, а я… ах, ты Господи, вѣдь никак нельзя… не могу встрѣтить! совѣт учительскій у нас сегодня. Вѣчно так!..
— Я и одна. Вы, как только кончится, прямо к нам.
— Да, да! Ну, прощайте пока, опоздал уж чай минут на десять…
Разговаривавшіе разошлись. Мужчина — маленькій, сѣденькій старичок, запахнулся плотнѣе в сильно поношенное суконное пальто на мерлушках и ускоренной походкой направился к виднѣвшемуся на углу большому зданію городского училища. Дама — дѣвушка за тридцать, наружности ничѣм не выдающейся, одѣтая плохо, скрылась в дверях ближайшей фруктовой лавки.
Кандидат Куратов с вечерним поѣздом пріѣдет в родной город, гдѣ живут его мать и сестра и гдѣ его покойный отец учительствовал цѣлых двадцать лѣт в городском училищѣ.
Неужели родной город останется безучастным к такому знаменательному событію? Эти люди росли на его глазах; он знал их береженными, миловидными дѣтьми, ежедневно отправлявшимися по его улицам гулять „на ту сторону“, на встрѣчу к отцу, возвращавшемуся из классов; он был свидѣтелем отчаянія вдовы, оставшейся в одно скверное утро с двумя подростками, с пенсіей уморительных размѣров и ветхим домишком в глухой части города, унаслѣдованным от ея родителей; и он же безсознательно пришел ей на помощь, встрѣтив довѣрчиво появленіе на свѣтъ Божій новенькой вывѣски: школа для первоначальнаго обученія. (Вдова учителя — видимое дѣло, человѣк к педагогикѣ прикосновенный).
С тѣх пор прошло пятнадцать лѣт: школа „Куратихи“, как величали ее кліенты из мѣщан и мелких купцов, успѣшно водворяла первоначальное обученіе во множествѣ дѣтских головок, особенно успѣшно, с тѣх пор, как в помощь матери окончательно подросла молоденькая Зина.
Кандидатскій диплом молодого Куратова обошелся не дешево: он стоил в сложности нѣсколько тысяч рублей, выработанных упорным трудом и систематической экономіей матери и сестры; он поглотил всю молодость Зиночки, нечувствительно превращавшейся в почтенную Зинаиду Николаевну, и положительно цѣлую пучину неистощимаго, несокрушимаго; женскаго терпѣнія…
Городу он будет стоить школы — это всѣ знали. Всѣх родителей, отдававших в школу дѣтей, очень серьёзно и торжественно предупреждали, что заведеніе это недолговѣчно; как только Коля получит кандидатскій диплом — вся семья переселится в тот город, гдѣ он будет служить. Пожалуй, что родители не имѣли особенной надобности знать это, но госпожа Куратова почему-то находила это необходимым. Точно также всякій раз, как ей приходилось мѣнять жильцов, занимавших лучшую половину ея дома, она и их ставила в извѣстность, что собственно дом ея продается, так как она намѣрена покинуть город, как только сын ея кончит университет.
Это было рѣшено еще тогда, когда Коля учился в гимназіи; потом много раз обсуждалось в письмах, и далекой путеводной звѣздой мерцало в непроглядной скукѣ их однообразнаго, трудового существованія. Этим жили, для этого терпѣливо работали. отказывая себѣ во всем. Обѣ женщины точно не понимали, что не все в жизни можно наверстать, что есть одно, чего не вернешь, а именно: никакое переселеніе в другой город, на отдых, под крылышко Коли-кандидата не превратит тридцатилѣтнюю Зинаиду Николаевну в двадцатилѣтнюю Зиночку!.. Но такія вещи виднѣе со стороны — онѣ об этом не думали. Кандидатскій диплом составлял предѣл, у котораго заканчивались всѣ их планы, всѣ маленькія, житейскія комбинаціи; на этом их жизнь точно обрывалась и начиналась всегда заманчивая, всегда привлекательная область неизвѣстнаго.
Зинаида Николаевна спросила в лавкѣ бутылку портвейна, фунт стеариновых свѣчей и мещерскаго сыру, и при этом просительно прибавила, чтобы дали получше и посвѣжѣе, так как сегодня онѣ ожидают брата; на пути домой ей встрѣтилась мало знакомая дама, вскользь освѣдомившаяся о ея здоровья — она и ей успѣла сообщить радостную новость. Словом, эту новость узнавал всякій, кто так или иначе сталкивался в теченіи этого дня с обитательницами ветхаго домика.
— Ну, вот, значит и школѣ шабаш! рѣшил всѣх прежде сосѣд мѣщанин, твердо усвоившій значеніе этого пріѣзда.
В теченіи короткаго, осенняго дня квартира Куратовых перешла через всѣ превращенія, какія только способна изобрѣсти фантазія трех всполошившихся женщин. Телеграмма застала их врасплох — она пришла послѣ долгаго, упорнаго, непостежимаго молчанія молодого Куратова.
В большой комнатѣ сдвинули в угол, и нагромоздили друг на друга школьные столы, скамьи и черныя доски; собирались, но не успѣли вынести ихъ въ сарай, такъ какъ теперь все ровно онѣ ужь не были нужны.
Зина едва не опоздала к поѣзду; то-есть собственно это ей так казалось, а извощик клялся всю дорогу, что такой конец можно еще успѣть сдѣлать, по крайней мѣрѣ, три раза. Дѣйствительно ждать пришлось долго. Ей все казалось, что поѣзд непозволительно опоздал и она столько раз обращалась с этим вопросом к дежурному сторожу, что он, наконец, сказал ей какую-то дерзость. Брат и сестра не видались больше пяти лѣт. За это время в ней произошла та перемѣна, которая иногда, совершается круто и разом в дѣвушках около тридцати лѣт; она вдруг вся точно поблекла, высохла и потускнѣла, и смотрѣла старше любой матери семейства одних с нею лѣт.
https://w.wiki/Detr
Ипполит Шпажинский
Фофан
Дѣйствіе в сельцѣ Юшин.
ДѢЙСТВІЕ ПЕРВОЕ.
Просторная комната в помѣщичьем домѣ средняго состоянія. Двѣ двери: в задней стѣнѣ и налѣво. Направо окно. Налево диванчик, перед которым небольшой стол, покрытый вязаною салфеткой. В глубинѣ, по серединѣ, раскинут стол для обѣда.
ЯВЛЕНІЕ I.
Рогачиха [разстилает скатерть] и Степка.
РОГАЧИХА [в отворенную заднюю дверь]. Степка, неси же тарелки! Чего там застрял!
СТЕПКА [входит с тарелками и салфетками сверху]. За водой бѣгал, Арина Степановна, пріѣзжей барынѣ умыться.
РОГАЧИХА. Видите что! А барин с поля вернется — стол не накрыт? Знаешь, что будет за это?
СТЕПКА. Как не знать! На своем горбѣ, да на висках испробовал, Арина Степановна. Потому, коли барин голоден, да не сейчас ему кушать подать — обходи дальше. Лют!
РОГАЧИХА. Дурак! Голод — не тетка и душа — не сосѣд. Смирные и тѣ с голоду злѣют.
СТЕПКА [разставляя тарелки]. Значит, теперь надо четвертый прибор, для пріѣзжей для барыни… Пожалуйте салфетку, Арина Степановна.
РОГАЧИХА. Как же, так и пошла я тебѣ чистую салфетку доставать! Вынь из сундука грязную.
СТЕПКА. А барин увидит — неравно забранится?
РОГАЧИХА. Ну, кинь ее нашей воронѣ. За эту не забранится небойсь.
СТЕПКА. Ххи! Этой что хошь… Арина Степановна, а кто эта барыня, что нынче пріѣхала? Сказывают, сродственница?
РОГАЧИХА. Нашей вороны крестная дочь.
СТЕПКА. А веселая она, хорошая…
РОГАЧИХА [дает ему подзатыльник]. Пшел, знай свое дѣло, дурак! [Степка уходит]. Хорошая!.. За коим-те принесло-то?.. У меня не загостишься, шалишь!.. [Заглядывает в боковую дверь]. Ишь охорашивается! Фря! [Поспѣшно отходит от двери].
ЯВЛЕНІЕ II.
Рогачиха, Левшина и Любовь Михайловна.
ЛЕВШИНА [поправляет бант галстучка]. Ну вот, я и совсѣм! Представьте, мама, всю дорогу от станціи я буквально ѣхала в облаках пыли. Нечѣм было дышать. Вѣрно у вас давно дождя не было?
ЛЮБОВЬ МИХАЙЛОВНА. Ах, друг мой, другой мѣсяц ни капли! Евстафій Егорыч просто в отчаяніи. Ну, вот, какая ты у меня хорошенькая! [Берет ее за талію и с любовью осматривает]. Птичка моя! Встряхнулась, вычистила свѣтлыя перышки…
ЛЕВШИНА. И станет вам щебетать. Ребенком вы всегда меня птичкой называли. Помните? Мнѣ так нравилось это.
ЛЮБОВЬ МИХАЙЛОВНА. Да. И какая ты была щебетутка, вертушка, проказница! [Цѣлует ее]. Как же я рада тебѣ, голубка моя! Бог уж спасибо, что вспомнила крестную!.. Надѣюсь, ты подольше у нас погостишь?
РОГАЧИХА [выразительно]. Кха!
ЛЮБОВЬ МИХАЙЛОВНА. Ах, Арина Степановна!.. Все ли готово?.. Пожалуйста!.. Скоро барин пріѣдет.
РОГАЧИХА [грубо]. Без вас знают! [Уходит].
ЛЕВШИНА [удивленно взглянула на Любовь Михайловну, опустившую голову] Отвѣт!
ЛЮБОВЬ МИХАЙЛОВНА [желая замять]. Так рада, так рада!..
ЛЕВШИНА. Я давно к вам рвалась… Вы вѣдь моя милая, любимая! Мы еще с Колей к вам собирались. Он так хотѣл познакомиться с вами… Но вы знаете…
ЛЮБОВЬ МИХАЙЛОВНА. Ах, знаю, Оля, знаю!.. Бѣдная ты моя! Каково тебѣ было перенести такую потерю! Только что вышла замуж, и вдруг… Ты вѣдь недолго была замужем?
ЛЕВШИНА. Всего три мѣсяца… Послѣ нашей свадьбы мѣсяца не прошло, как стали звать докторов… Их столько погибло в эту ужасную войну!.. Ну, мой Коля был не таков, чтобы сидѣть дома, когда умирают другіе. Ах, мама, какой прекрасный, какой благородный был мой бѣдненькій Коля! [Со слезами]. «Прощай, женушка!» И уѣхал.
ЛЮБОВЬ МИХАЙЛОВНА [утирая слезы]. И женушка отпустила?
ЛЕВШИНА. Как же было не отпустить? Что бы я такое была, с своими мольбами и ласками перед его геройским самоотверженіем, мама? Поплакали и разстались. Он поѣхал в Карс. И как же он работал там, мама! Как любили, боготворили моего Колю!.. Я была счастлива, сіяла, гордилась им и… молилась, молилась так много, так горячо! И, однако… Кончилась война. Коля пишет, что ѣдет. Вы понимаете, как я ждала. Дни, ночи напролет он был в каждой мысли, в каждом біеніи моего сердца… Вдруг… телеграмма… Коля заболѣл тифом. Лечу туда. Пріѣзжаю. «Гдѣ же, гдѣ он? — Солдатик один и говорит мнѣ: „отец-то наш, Николай Александрыч?“ и так посмотрѣл!.. Сердце у меня сжалось, упало… „Супруга что-ль будете?.. Поминал все… Матушка ты моя!“ и заплакал… Не помню, что было потом… Ну, а вы, мама, счастливы?.. Другой год, как вы замужем, а я ничего не знаю: как у вас, что?..
ЛЮБОВЬ МИХАЙЛОВНА. Да, голубушка, я счастлива. Славу Богу.
ЛЕВШИНА. Когда же у счастья бывает такой грустный голос, дорогая моя!
ЛЮБОВЬ МИХАЙЛОВНА. Вот уже и грустный, ха-ха!
ЛЕВШИНА. Право. Я вашего мужа никогда не видала и с нетерпѣніем жду познакомиться…
ЛЮБОВЬ МИХАЙЛОВНА. В самом дѣлѣ, ты его вовсе не знаешь… Он будет рад… Он добрый… Только не спорь с ним, Оля, пожалуйста! Он не любит этого, не выносит. Будь с ним поласковѣй. Да? Хорошо?
ЛЕВШИНА. Конечно…
ЛЮБОВЬ МИХАЙЛОВНА. Ах, Боже мой, что-ж это ничего не подают до сих пор! Ни хлѣба, ни графинов, ни водки!.. Степа! [Впопыхах уходит в заднюю дверь].
ЯВЛЕНІЕ III.
Левшина, Любовь Михайловна, Степка и Рогачиха.
ЛЕВШИНА. Буду ласкова, если он того стоит. Едва ли!.. Мама глядит запуганной и грустна. Плохая рекомендація для ея мужа… Выходить замуж в мамины годы и притом за человѣка, который моложе ея — риск не малый!..
ЛЮБОВЬ МИХАЙЛОВНА [входит в сопровожденіи Степки, вносящаго подносик с водкой и корзину хлѣба]. Ах, Степа, можно ли так копаться! Ставь скорѣй и бѣги взглянуть — не ѣдет ли барин. Нѣт, постой! Сбѣгай на кухню.
СТЕПКА [грубо]. То туда, то сюда! Говорили б уж толком!
РОГАЧИХА [входя из задней двери]. Чего захотѣл! [Бросает на один из приборов грязную салфетку].
ЛЮБОВЬ МИХАЙЛОВНА [кротко, переставляя водку]. Сбѣгай, голубчик, в кухню, скажи кухаркѣ, чтобы жареное не перешло. Поскорѣй! [Степка уходит].
https://w.wiki/DkX9
Елена Штакеншнейдер
Из дневника
Пятница, 10 октября.
Днем был Достоевский; они приехали 7-го. Он все еще сильно кашляет, но вообще смотрит лучше; был очень мил с мама и Олей. Говорит, что освободился на неделю от «Карамазовых» и отдохнул бы, да ворох неотвеченных писем не дает покоя; их штук тридцать.
— Ничего, — утешаю его, — вы только подумайте о радости тех, которые получат от вас письмо; как они будут с ним носиться и хвастать им.
— Вот вы всегда выдумаете такое что-нибудь неожиданное в утешение, — возразил он мне. — Да разве я буду на них отвечать! Разве есть возможность отвечать на них! Вот, например: «Выясните мне, что со мной? Вы можете и должны это сделать: вы психиатр, и вы гуманны…» Как тут отвечать письмом, да еще незнакомой? Тут надо не письмом писать, а целую статью. Я и напечатал просто, что не в силах писать столько писем.
— А прежде писали же?
— Писал, когда был глуп, да и их было меньше. Сказал мне комплимент и очень обрадовался своей прыти и находчивости. Он очень запыхался, поднимаясь по нашей лестнице.
— Трудно вам? — спрашиваю.
— Трудно-то трудно, — отвечает. — Так же трудно, как попасть в рай, но зато потом, как попадешь в рай, то приятно; вот так же и мне у вас.
Сказал это и развеселился окончательно. «Вот, мол, какие мы светские люди, а Полонский боится пускать нас в одну комнату с Тургеневым!» От нас пошел он обедать к графине С. А. Толстой…
Среда, 15 октября.
Вчера был наш вторник. Гости оставались до трех часов. Обыкновенно у нас до трех часов не засиживаются, но тут было нечто особенное, чтение сменяло пение, и никто не заметил, как прошло время. Читали: Достоевский, Маша Бушен, Загуляев, Случевский и Аверкиев; пела княгиня Дондукова под аккомпанемент сестры своей Лядовой, которая была у нас в первый раз…
Достоевский прочел изумительно «Пророка». Все были потрясены, исключая Аверкиевых; впрочем, шальные люди в счет не входят. На них теперь нашла такая полоса, что они всё бранят Достоевского. Затем прочел он «Для берегов отчизны дальной», свою любимую «Медведицу», немного из Данта и из Буньяна.
Причудливый и тонкий старик! Он сам весь — волшебная сказка, с ее чудесами, неожиданностями и превращениями, с ее огромными страшилищами и с ее мелочами.
Иногда сидит он понурый и злится, злится на какой-нибудь пустяк. И так бы и оборвал человека, да предлога или случая не находит, а главное, не решается, потому что гостиная ему все еще импонирует. Этого не хотят признать, а это правда, гостиные ему импонируют, и он еще чувствует в них себя не совсем удобно. Сидит он тогда и точно подбирается, обдумывает, как бы напасть, или борется сам с собой. Голова его опускается, глаза еще больше уходят вглубь, и нижняя губа не то отвисает, не то просто отделяется от верхней и кривится. Он сам тогда не заговаривает, а отвечает отрывисто. И удастся ему в такое время в свой ответ или замечание впустить хоть каплю ехидства, то моментально, точно чары снимутся с него, он улыбнется и заговорит, все, значит, прошло, иначе целый вечер может он так хохлиться, с тем и уйдет. Кто его знает, он ведь очень добрый, истинно добрый, несмотря на все свое ехидство, может дать волю дурному расположению духа своего, он и раскаивается потом и хочет наверстать любезностью. Вчера, например, что-то покоробило его, едва он вошел, и он тотчас же съежился и насупился. Разносили чай, и я шепнула Дуне подать ему кресло; он сидел на стуле и, съеженный, казался особенно жалким. Услышал мои слова Пущин и сам поспешил исполнить мое желание. Достоевский хоть бы кивнул ему, хоть бы глазом моргнул, и не пересел, конечно, а только сделал движение поставить на мягкое бархатное кресло стакан с чаем. «Это, спрашивает, для стаканов?» — «Нет, говорю, не для стаканов, а для вас поставил Иван Николаевич». Удовольствовавшись столь малым на этот раз, он тем не менее тотчас словно очнулся, с улыбкой поблагодарил Пущина и начал говорить про новую книгу Н. Я. Данилевского (она еще не вышла), в которой Данилевский доказывает, что все творения обладают даром сознания, не одни только люди, но и животные и даже растения.
Сосна, например, тоже говорит: «Я есмь!» Но сосна не может этого говорить постоянно, ежечасно и ежеминутно, как мы, люди, а лишь на протяжении времени века, столетия, один раз. «Сознать свое существование, мочь сказать: я есмь! — великий дар, — говорил Достоевский, — а сказать: меня нет, — уничтожиться для других, иметь и эту власть, пожалуй, еще выше».
Тут Аверкиев, которого с некоторых пор точно укусила какая-то враждебная Достоевскому муха, сорвался с места и говорит: «Это, конечно, великий дар, но его нет и не было ни у кого, кроме одного, но тот был Бог». Достоевский стал ему возражать. Загуляев также, но он никого не слушал и продолжал хрипеть, что, кроме Христа, никто не уничтожается для других. А он сделал это без боли, потому что был Бог. В это время приехала Маша Бушен и прервала разговор, но Аверкиев продолжал один хрипеть свое.
Между тем это надоело. Аверкиев не давал никому молвить слова, а его никто слушать не хотел. Заметив это, жена его вызвалась уговорить Достоевского прочесть что-нибудь. Аверкиева сама иногда бестактна, шумлива, резка и для многих просто несносна и смешна, но она прекрасная женщина, а относительно мужа редкая жена.
https://w.wiki/Deta
Иероним Ясинский
Две подруги
Май начался, но было холодно. В Петербурге странный май. Погода, однако, стояла ясная.
В семь часов вечера по Кирочной улице шла молодая девушка.
На ней было тёмное платье, подобранное так, что видны были щёгольские ботинки, и синяя кофта с шёлковой бахромой и стеклярусом, а на голове старомодная шляпка с белым пером. Девушка была приезжая.
Вот тропка, выложенная широкими плитками, и по ту сторону щетинится частокол, поросший мхом. Высокие деревья тихо шумят, перегнувшись через ограду.
— Что это — Таврический сад? — спросила она.
Ей отвечали утвердительно.
Она пошла скорее.
Там уже, может быть, ждёт её Занкевич. Он не удивится, что она нашла и сад, и его. Он знает, что её любовь на всё способна. О чём они будут говорить? Он, вероятно, осведомится, как здоровье мамаши, как поживает Знаменская улица, и скоро ли двинется в обратный путь, в благословенную Борзну. Это его язык. А потом что же? Начнёт ли он, наконец, о том? Надо ли будет уступить ему? Мамаша — старуха, и нельзя же во всём потакать ей. Время идёт, пора подумать о личном счастье. Если бы три года назад она была храбрее и сделала последний шаг, — все первые были сделаны, — ей не пришлось бы терпеть столько горя. Но она не уехала с Занкевичем, хотя — всё равно — досужие люди ославили её на весь уезд…
Она покраснела, ей сделалось стыдно, горечь домашних попрёков всплыла со дна души.
Зато в Петербурге, — продолжала она соображать, — другое дело. Месяц видится она с Занкевичем, и никто об этом не знает и не подозревает, даже мамаша, погружённая в свои деловые хлопоты, в разговоры и споры с сенатскими крючками…
Она очутилась перед входом в сад. Нарядные дети, в сопровождении бонн и полногрудых кормилиц, входили в ворота и выходили. Девушка скользнула вслед за толпой.
Прямо высилась густая сырая аллея. Она пошла по ней. Солнечные полосы косо лежали на дорожке.
«Кажется, сюда?»
Она вынула из кармана бумажку, где карандашом было набросано что-то вроде плана.
«Да, сюда».
При взгляде на бумажку она усмехнулась. Там знакомою рукою были нарисованы две головки, сливающие свои губы в поцелуй. Она бережно сложила её.
Пальцы её зябли. Но, несмотря на холод, в кустах, на лужайке, щёлкал соловей.
Она всё шла, ожидая, что налево будет горка, а на горке скамейка, и соображала, что сказать Занкевичу. Тут она кстати припомнила все свои разговоры с ним — и борзенские, и петербургские.
Первый разговор был совсем странный и опалил её как молнией, Вместо «нет», она отвечала «да», потому что растерялась, опьянев от радостного страха. Тогда шумели деревья, старые, престарые как и эти, и огромное солнце, низко лёжа на пурпурном облаке, казалось, ласково смотрело сквозь листву беседки. Руки нежно сплетались с руками… Отчего тот миг не стал вечностью? Потом было много счастья, острого и бесстыдного, но блаженство уже не повторилось. Занкевич женат. Однако же, он звал её с собой. Блаженство не есть ли жизнь с любимым человеком? И не было ли оно в её руках? Не сама ли она отказалась от него тогда? Теперь, в Петербурге, Занкевич другой. Он всё шутит и называет любовь любопытством… Пора напомнить, какие у него обязанности… Если он сам не заговорит о том, она заговорит. Дело не в обряде, а в факте. Да и мамаша, в конце концов, должна будет примириться с этим фактом… Скорей бы уже!
Направо, в кривой раме огромного просвета, показались белые стены низенького Таврического дворца, опрокинувшегося в стальной глади пруда. По голубому небу полз дым. Берёзы роняли до земли ветви…
Вот и горка. Соломенные шляпки детей ярко желтеют, снуют внизу, на склоне, как живые цветы.
…Скамейка была свободна, и девушка заняла её. Она пришла раньше Занкевича. Но долго сидела одна.
Издалека доносилась музыка. Вороны хрипели, кружась над деревьями. Сизая дымка стлалась по лужайке, что развернулась у ног зелёной скатертью. Детей уводили.
Девушке надоело ждать. Она встала и обошла густой, полузаброшенный сад. Мысли её приняли на мгновение странный оборот. Этот исторический сад вызвал в её уме представление о том, что было когда-то… В тени дубов, на сквозных скамейках, ей почудились любезничающие пары в золотых кафтанах и фижмах…
Она прошла мимо карусели, где под скверную музыку вертелись облупленные лошади и колясочки. Дюжий солдат, обняв одной рукой краснощёкую бабу и блаженно улыбаясь, катался. Дети смотрели на него с завистью.
Потом она вернулась на прежнее место, полная страха, что не застанет Занкевича, который мог придти и уйти.
Скамейка действительно была пуста.
Тоска начала терзать девушку.
Прямо сияла картина заката. Облака, дымчатые с багровым отливом, расползались над холодным солнцем. Ниже, в светло зелёной лазури клубились золотые тучки, а в самом низу, на янтарном фоне, за сетью веток, чернели силуэты крыш. Чёрные стволы далёких деревьев казались розоватыми.
«Отчего не пришёл Занкевич? Что задержало его?»
Назначая это свидание, он смеялся над смущением девушки, не понимавшей, зачем тут понадобился Таврический сад; и у него был такой загадочный вид.
Она терялась в предположениях.
На горку поднялся, между тем, молодой человек в коротеньком пальто. Подойдя к девушке, он приподнял картуз и сказал:
— Может быть, ошибаюсь… Вы — Марфа Сергеевна Голубова?
Девушка ответила:
— Да… Что вам?
— Я от Занкевича, с письмецом, — пояснил он и стал рыться в пальто.
https://w.wiki/Denq
Дети
I
Белокурая девочка пила чай у открытого окна. Она спешила и шумно глотала горячую жидкость.
Косые лучи солнца золотили низенькие ворота, трава зеленела на большом дворе, мягко дул тёплый ветер.
— Сегодня, Настенька, намерена ты что-нибудь делать? — спросила девочку старушка, сидевшая в кожаном кресле, за овальным столом, где блестел самовар.
Настенька с неудовольствием поставила стакан на подоконник.
— Ах, бабушка, — сказала она, наморщив лоб, — какие вы, право!.. Неужели я ничего не делаю? Поверьте, бабушка, что вчерашние уроки я вам сдам вместе с сегодняшними. Но, кажется, нужно же напиться чаю.
Она допила стакан и, отказавшись от молока, поцеловала бабушку и ушла в свою комнату.
Бабушка вздохнула, посмотрела на часы, медленно тикавшие на шкафике, и, надевши серебряные очки, стала перечитывать письмо, которое получила ранним утром, когда Настенька ещё спала.
II
С тоской взглянув на французскую грамматику и катехизис, Настенька прислушалась, не идёт ли бабушка, и осторожно открыла старенький сундучок. Она достала оттуда истрёпанный томик, легла ничком на кровать, опёршись на локти, и глаза её жадно впились в страницы.
Ей шёл четырнадцатый год. Румянец никогда не потухал на её полненьких щеках, и углы её алого рта были слегка опущены, а средина верхней губки вздута, что придавало девочке вид капризного ребёнка. Ресницы густо обрамляли её глаза, синие как васильки. Плечи исчезали в потоке бледно-золотых волос, таких волнистых, что обыкновенный гребень был бессилен в борьбе с ними и часто ломался. Ситцевая блуза плотно охватывала пухлую шею с голубыми жилками и едва прикрывала собою крепкие икры девочки, щеголявшей в больших бабушкиных чулках.
Читала Настенька часа три кряду. Она только иногда переменяла позу, ложась то на правый бок, то на левый. Ладони её горели, сердце напряжённо билось, страх, горе, радость, смех поочерёдно сменяли друг друга. Наконец, она дочитала и закрыла книгу. Тут бабушка позвала её обедать.
— Бабушка, — извинялась она, аппетитно поглядывая на тарелку с дымящимся супом, — я, право… Согласитесь сами… Такие огромные уроки! Вечером непременно!
III
После обеда бабушка легла спать, а на дворе появились две босоногие девочки.
Одной было лет девять, другой — двенадцать. Рукава их сорочек чуть белелись, грязные-прегрязные, синие запаски стягивали их маленькие бёдра, на шее блестели красные бусы.
Девочки делали Настеньке таинственные знаки. Язык этот был ей понятен — она выбежала к ним и повела их в сад.
Смородинная аллея тянулась там, душистая, дремля на солнце, бабочки кружились в воздухе, было тихо.
Аллея скоро кончилась, и Настенька осторожно ступала меж широких гряд, где зеленели листья клубники. Девочки шли за ней робко оглядываясь.
— Ну! — скомандовала Настенька шёпотом.
Они стали на колени и вытянули вперёд наклонённые туловища. Карие глазки их сузились, загорелые руки стали двигаться с судорожной быстротой. Настенька, со счастливым и лукавым выражением лица, прислушивалась к сладострастному чавканью их маленьких ртов, следила, как исчезают румяные ягоды в этих алчно раскрывающихся ямках, с мелкими зубками… и сама ела клубнику.
Потом девочки пересекали вместе с Настенькой баштан, перелезали через плетень, меж двух высоких тополей, перебегали кочковатое поле и на берегу маленького озера, называвшегося Ворона, раздевались.
В нём точно в жидком зеркале отражались облака. Бледная ива одиноко стояла на том берегу. Даль исчезала в солнечном сиянии. За тёмной полоской леса горел крест колокольни. Худенькие крачки хрипло стонали вверху, рея на своих больших белых крыльях и кидая на оранжевый песок мягкие бегущие тени.
Бронзовые тела девочек барахтались в воде. Настенька громко кричала, назначая пункты, до куда плыть. Тогда все, с разбега, бросались в озеро и, пыхтя и фыркая, плыли как лягушки, учащённо мотая направо и налево намокшими головками…
IV
Вечер.
Настенька, усталая и сонная, чувствуя песок в башмаках, сидела на крылечке, возле бабушки. Поодаль стоял мужик, понурив голову и держа обеими руками, сближенными ниже пояса, широкополую шляпу. Собака, положив на землю узкую морду, подозрительно следила за ним, сверкая белками тёмных глаз.
— Так как же, барыня?.. — говорил мужик с медлительной расстановкою малоросса. — Не будет того?
— Не будет! — решительно отвечала старуха.
— Может, ещё и девчат прислать!?. Огороды попололи бы…
— Не нужно.
— Погода добрая, сухая… В самый раз… Отдали б! Которую неделю прошу.
— Не приставай, Остап. Сказано, как у людей, так и у меня… Не то, пусть оно лучше сгниёт…
Ладонь широкой руки Остапа легла на его затылок. Наступило молчание. Бабушка сердито шевелила губами и смотрела в сторону.
— И упрямые ж вы, барыня! — произнёс, наконец, Остап. — Ну, нехай по вашему!
Он махнул рукой.
Было решено, что он доставит две трети сена с Чёрного Луга, под непосредственным наблюдением Настеньки, на господский сеновал.
— Прощайте!
Мужик надел шляпу и пошёл к воротам. Собака с хриплым лаем прыгала возле него, опускаясь на передние лапы, когда он останавливался, чтоб отмахнуться палкой.
V
За ужином бабушка сказала:
— А знаешь что, Настенька? Я письмо от папаши получила. Пишет, тебя в пансион пора отдать… Спрашивает, как ученье… Обещает приехать… Будет беда, Настенька! Ты уроков не учишь и не учишь… Он ведь строгий…
Настенька стала внимательно рассматривать свои ногти.
— Помнишь, что было в прошлом году? Конечно, Господь с тобою… Ты уж не маленькая… Сама можешь сообразить… Я напишу, что учишься хорошо… Но всё-таки предупреждаю… Пожалуйста, Настенька!! Не осрами меня! Не сделай лгуньей!.. Слышишь?
Настенька подошла к бабушке, чтоб крепко поцеловать её. Пряди белых старушечьих волос, выбившиеся из-под чепчика, скрылись в потоке упавших на них кудрей девочки.
— Бабушка, — шептала Настенька, — я теперь спать хочу, но даю вам слово, даю вам честное слово…
https://w.wiki/DeoN
Ночь
I
Карманные часы, лежавшие на письменном столе, торопливо и однообразно пели две нотки. Разницу между этими нотами трудно уловить даже тонким ухом, а их хозяину, бледному господину, сидевшему перед этим столом, постукиванье часов казалось целою песнею.
— Эта песня безотрадна и уныла, — говорил сам с собой бледный человек, — само время напевает её и, как будто бы в назидание мне, напевает так удивительно однообразно. Три, четыре, десять лет тому назад часы стучали точно так же, как и теперь, и через десять лет будут стучать точно так же… совершенно так же!
И бледный человек бросил на них мутный взгляд и сейчас же отвёл глаза туда, куда, ничего не видя, смотрел раньше.
— Под такт их хода прошла вся жизнь с своим кажущимся разнообразием: с горем и радостью, с отчаяньем и восторгом, с ненавистью и любовью. И только теперь, в эту ночь, когда всё спит в огромном городе и в огромном доме и когда нет никаких звуков, кроме биения сердца да постукивания часов, только теперь вижу я, что все эти огорчения, радости, восторги и всё случившееся в жизни — всё это бестелесные призраки. Одни — за которыми я гонялся, не зная зачем; другие — от которых бегал, не зная почему. Я не знал тогда, что в жизни есть только одно действительно существующее — время. Время, идущее беспощадно ровно, не останавливаясь там, где хотел бы остановиться подольше несчастный, живущий минутою человек, и не прибавляющее шага ни на йоту даже тогда, когда действительность так тяжела, что хотелось бы сделать её прошедшим сном; время, знающее только одну песню, ту, которую я слышу теперь так мучительно отчётливо.
Он думал это, а часы всё стучали и стучали, назойливо повторяя вечную песенку времени. Многое напоминала ему эта песня.
— Право, странно. Я знаю, бывает, что какой-нибудь особенный запах, или предмет необыкновенной формы, или резкий мотив вызывают в памяти целую картину из давно пережитого. Я помню: умирал при мне человек; шарманщик-итальянец остановился перед раскрытым окном, и в ту самую минуту, когда больной уже сказал свои последние бессвязные слова и, закинув голову, хрипел в агонии, раздался пошлый мотив из «Марты»:
У девиц
Есть для птиц
Стрелы калёные…
И с тех пор всякий раз, когда мне случается услышать этот мотив, — а я до сих пор слышу его иногда: пошлости долго не умирают, — перед моими глазами тотчас же является измятая подушка и на ней бледное лицо. Когда же я вижу похороны, маленькая шарманка тотчас начинает наигрывать мне на ухо:
У девиц есть для птиц…
Фу, гадость какая!.. Да, о чём, бишь, я начал думать? Вот, вот: отчего часы, к звуку которых, кажется, давно бы пора было привыкнуть, напоминают мне так много? Всю жизнь. «Помни, помни, помни…» Помню! Даже слишком хорошо помню, даже то, что лучше бы не вспоминать. От этих воспоминаний искажается лицо, кулак сжимается и бешено бьёт по столу… Вот теперь удар заглушил песню часов, и одно мгновенье я не слышу её, но только одно мгновенье, после которого снова раздаётся дерзко, назойливо и упрямо: «Помни, помни, помни…»
— О да, я помню. Мне не нужно напоминать. Вся жизнь — вот она, как на ладони. Есть чем полюбоваться!
Он крикнул это вслух надорванным голосом; ему сжимало горло. Он думал, что видел всю свою жизнь; он вспомнил ряд безобразных и мрачных картин, действующим лицом которых был сам; вспомнил всю грязь своей жизни, перевернул всю грязь своей души, не нашёл в ней ни одной чистой и светлой частицы и был уверен, что, кроме грязи, в его душе ничего не осталось.
— Не только не осталось, но никогда ничего и не было, — поправился он. Слабый, робкий голос откуда-то из далёкого уголка его души сказал ему:
— Полно, не было ли?
Он не расслышал этого голоса — или по крайней мере сделал перед самим собою вид, что не расслышал его, и продолжал терзать себя.
— Всё перебрал я в своей памяти, и кажется мне, что я прав, что остановиться не на чем, некуда поставить ногу, чтобы сделать первый шаг вперёд. Куда вперёд? Не знаю, но только вон из этого заколдованного круга. В прошлом нет опоры, потому что всё ложь, всё обман. И лгал и обманывал я сам и самого себя, не оглядываясь. Так обманывает других мошенник, притворяющийся богачом, рассказывающий о своих богатствах, которые где-то «там», «не получены», но которые есть, и занимающий деньги направо и налево. Я всю жизнь должал самому себе. Теперь настал срок расчёта — и я банкрот, злостный, заведомый…
Он передумывал эти слова даже с каким-то странным наслаждением. Он как будто бы гордился ими. Он не замечал, что, называя всю свою жизнь обманом и смешивая себя с грязью, он и теперь лгал тою же, худшею в мире ложью, ложью самому себе. Потому что на самом деле он совсем не ценил себя так низко. Пусть кто-нибудь сказал бы ему даже десятую часть того, что он сам наговорил на себя в этот долгий вечер, — и на его лице выступила бы краска не стыда от сознания правды упрёка, а гнева. И он сумел бы ответить обидчику, задевшему его гордость, которую теперь он сам, по-видимому, так безжалостно топтал.
Сам ли он? Он дошёл до такого состояния, что уже не мог сказать о себе: я сам. В его душе говорили какие-то голоса: говорили они разное, и какой из этих голосов принадлежал именно ему, его «я», он не мог понять.
https://w.wiki/Dey2
Расплата
I
…Грохот мостовой оглушил Кривцову. Она была как в чаду. По широким панелям сновали группы женщин и мужчин. Далёкие фасады многоэтажных домов расплывались в сумраке, багровый блеск на окнах потухал. Лазурь высокого небосвода меркла. Веяло сыростью.
Хозяйка меблированных комнат, куда попала Кривцова, с любопытством осмотрела новую жилицу и внимательным взглядом окинула её чемоданчик и саквояж с бронзовой отделкой.
Кривцовой было лет двадцать с небольшим. У неё были узкие плечи, худощавое лицо, с тёмными бровями и густыми ресницами, светло-золотистые волосы. Рост высокий, но сложение «воздушное», заставляющее иногда принимать женщин за девочек, руки тонкие; и она держала локти близко к телу, слегка наклонив голову, что придавало ей беспомощный вид. Однако, говорила она энергично, тем тоном, каким приказывают, громко и ясно…
Хозяйка, учтиво спросила у Кривцовой документ. Та вынула его из саквояжа.
— Тепер ошен мноко строкости, — пояснила хозяйка с улыбкой.
— Мне всё равно…
— Ви нишево не будете сказать больше?
— Мне нужно узнать адрес вот этого господина…
Она вырвала из книжки листок и написала на нём: «Николай Петрович Ракович».
— Вот! Это к часу… Завтра…
— Ошен карашо, мадам… Адьё[2], мадам!
Кривцова заперлась на замок, положила под подушку саквояж, туго набитый сериями и сторублёвыми бумажками, и новенький револьвер, и заснула глубоким сном…
Во сне грохот мостовой казался ей громыханием поезда.
II
Над кроватью, на стене, высокой и пустынной, играл бледный луч солнца, отражённый от противоположного дома.
Кривцова, проснувшись, не сейчас могла дать себе отчёт, где она. Она с недоумением смотрела на стену. Пёстрые грёзы как вспугнутая стая птиц мчались перед нею, быстро исчезая в блеске дня. Милое лицо её подруги, Вареньки Софронович, только что сидевшей с нею в пансионском дортуаре, где ряды кроватей тонули в мутной волне предутреннего света, и где кто-то бредил, меж тем как деревья точно призраки уныло глядели со двора, мгновенно растаяло как клочок тумана. Кривцова провела рукой по глазам, со страхом повернула голову. Огромное окно сияло ярко. Тогда мысль, что она в Петербурге, вдруг мелькнула в её сознании.
Она стала одеваться.
Был полдень.
III
А Ракович — тот самый, адрес которого хотела знать Кривцова, — нетерпеливо ходил, в это время, по своему кабинету. Он был один в квартире. Домашние его жили на даче. Он приехал в город, чтоб быть с докладом у начальника.
Кабинет имел вид скорее будуара, чем комнаты делового человека. Белые шторы, собранные в пышные складки, кокетливо выглядывали из-под зелёных подзоров. Письменный стол был заставлен множеством больших и маленьких фотографий, в бронзовых и бархатных рамках. В ореховом шкафу пылилась груда французских романов. Ковёр пестрел в большом трюмо. Картины изображали красавиц: у одной тело чересчур розовое, а у другой чересчур жёлтое. Стоял запах туалетной воды и пудры.
Сам Ракович тоже не походил на делового человека: изящный вицмундир, безукоризненное бельё, перчатки, лицо совсем мальчишеское. Чёрные волосы на голове были густые и вились. Бледные щёки, красные губы, белая шея, большие глаза, сиявшие и беспокойно загоравшиеся от непрерывного наплыва каких-то мыслей, которые, впрочем, так же скоро проходили, как и появлялись, нос, слегка вздёрнутый и чувственный, рост выше среднего, длинная талия, узкие плечи, узкие руки, — такова была наружность Раковича.
IV
Однажды он неожиданно исчез из N-ска, своего родного города. Там он служил секретарём мирового съезда, но служил спустя рукава. Преимущественно же занимался тем, что рисовал на всех карикатуры и писал стихи. Поэтическая репутация и миловидность сделали его любимцем прекрасного пола. За ним ухаживали. Он был франт и первый начинал носить модные костюмы. Ходил и в вишнёвом жакете, и в зеленоватом, и в синем, и, наконец, в клетчатом. Одно время у него были брюки чуть не телесного цвета. На углах его воротничков иногда появлялись собачьи, совиные и лошадиные головы. Галстуков у него имелось бесконечное множество и тоже самых невозможных цветов. Тем не менее, на нём всё хорошо сидело, к нему всё шло. Вообще, за что бы он ни взялся, чтобы ни стал делать — всё ему удавалось. Он шутя прочитывал серьёзные книги, — занятие, на которое в провинции смотрят с тоскливою почтительностью — и потом рассказывал их содержание в лёгкой форме. Конечно, много тут врал, но мало этим стеснялся, и его все слушали. Выучивал также целые поэмы и прекрасно декламировал. Кроме того, танцевал с неутомимостью прапорщика. Играл, и пел, и был душою любительских спектаклей. Одним словом, это был такой милый и блестящий провинциальный сердцеед, с которым конкуренция едва ли была возможна, и избежать чарующей власти которого для какой-нибудь захолустной барышни было одинаково трудно. Хотя он слыл честным человеком и никогда сознательно не сделал бы такого шага, который внёс бы в жизнь женщины позор и страдание, однако, к несчастью, предусмотрительность не была одной из его многочисленных добродетелей. С другой стороны, поклонение, которым его окружали, отравило его, и он стал лелеять мысль, что он высшее существо, артистическая натура, для которой правила обычной морали необязательны. Пошли любовные приключения. Был какой-то странный год. Все точно с ума сошли. Личность Раковича с каждым днём приобретала всё больший и больший интерес. Праздная жизнь разжигала любопытство. Дамы подобно мотылькам стремились на огонь. Ракович окончательно уверовал в свою неотразимость и считал победы дюжинами…
В это время он сошёлся с Кривцовой.
V
Ей тогда шёл восемнадцатый год.
Она только что вышла из пансиона и жила у старика-дяди. О несметных богатствах этого дяди ходили разные фантастические слухи, но можно с достоверностью сказать лишь, что он был скуп. Ракович нанял у него дом, и таким образом началось знакомство молодых людей.
https://w.wiki/Dey5
Тайна Оли
I
Гимназист, чёрненький и худенький, робко вошёл, поклонившись у порога ярко освещённой столовой, и бросил по сторонам близорукий взгляд. Старичок, небольшой, лысый, с огромными бровями и белыми усами, торчащими щёткой на оттопыренных губах, вывел его из затруднения. Он приблизился к нему мелкими шажками, держа меж пальцами короткую дымящуюся трубку, хриплым баском заявил, что очень рад гостю, подвёл его к своей дочке и сказал:
— Вот, Оля, рекомендую… Товарищ нашего Кости… Как вас?
Гимназист, улыбаясь, шаркнул ножкой и сделал, для равновесия, жест свободной рукой.
— Николай Николаич Зарчинский, — произнёс он.
Оля кивнула ему русой головкой. Он подумал: «Кажется, я веду себя прилично», и, откашлявшись, хотя и не чувствовал в горле ни малейшей неловкости, сел.
Оля принялась за прерванную еду — за сыр и молоко.
— А вы что же насчёт даров сельской природы? — спросил старичок гимназиста. — С дорожки, с дорожки! Подкрепитесь!
Ноги Николая Николаича вежливо шаркнули под столом; улыбаясь, он возразил, что не хочет, потому что ест только раз в день; но чаю выпьет.
Прихлёбывая из стакана, он живо заинтересовался Костей, о котором старичок сообщил ему все необходимые сведения.
— Этакий он смешной! Прислал письмо, зовёт, а сам исчезает. Так на всю ночь уехал? У него ружьё есть? То-то наслаждается! На островах, должно быть, очень хорошо. Костёр горит, казанок кипит…
Но тут Николай Николаич забыл о своей аскетической привычке и стал набивать рот «дарами сельской природы».
Оля была прехорошенькая. Яркие губы её — чуть-чуть вздуты, нос, прямой и короткий, — тонко очерчен; а длинные ресницы придавали её глазам умное выражение. Ей, наверное, было пятнадцать лет. Николай Николаич с ней не заговаривал, обращая вопросы к старичку, который курил, добродушно пошучивая, и придавливал золу пальцем, по-солдатски. Оля сама первая заговорила с Николаем Николаичем.
— Вы в котором классе? Вместе с Костей?
— Нет, я в четвёртом, — отвечал гимназист. — Он на два класса ниже меня…
Николай Николаич откинулся на спинку стула, с серьёзным видом.
— Так какой же вы ему товарищ!?
— А, мы с ним друзья! Мы с ним даже тритонов ловили…
— Что-о?
— Ящерички такие водяные. Мы, знаете, завязали в рубашке рукава и потянули как неводом… Там, под Нежином, лужа есть… А вдруг едет Белобров… инспектор… Ну, конечно, обоим досталось… посидели в карцере…
Он смеялся и показывал зубы, крупные и белые.
Глаза Оли улыбались. Старичок тряс плечами, и его глаза, казалось, бросали из-под бровей, нависших как иней на деревьях ласковые лучи.
— Кто же рубашку снимал? — спросил он, держа во рту чубук.
Гимназист покраснел.
— Я.
Старичок рассказал кстати, как, во время похода, такой же способ, только при помощи другой части костюма, был употреблён его денщиком, Степаном. За ночь попался окунёк. Весь полк хохотал. Продувная бестия был этот Степан.
Оправившись от смущения, гимназист заметил, что на стол принесли блюдо жареных цыплят: красная рука горничной, с медными и серебряными кольцами на мозолистых пальцах, поставила возле него тарелку и положила ножик и вижу.
Жаль, что он объявил о своей воздержности! Цыплята — превкусная вещь. Но тут он вспомнил, что уже ел и сыр, и масло, и как только последовало приглашение, взял, не стесняясь, целого цыплёнка и съел.
После ужина из столовой перешли в гостиную. Гравюры, висевшие на стенах гостиной, изображали генералов в треуголках и белых рейтузах, на конях и пешими. Широкие кресла стояли у круглого стола, казалось, радушно раскрыв свои объятия, а диван сохранял позу сытого существа, которое не в состоянии сложить на животе коротеньких ручек и дремлет в сладостной истоме, уронив назад голову. В окна смотрела ночь.
«Вероятно, вареньем будут угощать… или хоть земляникой… с сахаром»… — подумал гимназист, заметив, что Оля шепчется со старичком у двери в следующую комнату, чёрную от темноты. Но девушка подошла к нему и спросила:
— Вы не хотите спать?..
— Я не хочу, — поспешил ответить Николай Николаич и любезно улыбнулся.
— Папа всегда ложится в десять часов… — заметила Оля, прислушиваясь к лаю собак. — Так что вы извините его…
— Помилуйте!.. Как можно… А вы когда?
— Как случится… — сказала Оля и села. — Папа! — крикнула она. — Ты иди себе… Спи уже. Ему тут без тебя постелют…
— Да, да… На боковую, дети! Розовых снов! — ласково проворчал старичок, уходя.
Николай Николаич встал, громко пожелал ему спокойной ночи и опять забрался на диван.
— Вы тут и спать будете… — объяснила Николаю Николаичу Оля. — Где ваши вещи?
— В передней…
— Подушка, одеяло?
— Нет, со мной, главным образом, труба…
Оля сделала широкие глаза.
— Какая?
— Телескоп, — ответил гимназист равнодушно, ероша на затылке волосы. — Для наблюдения за небесными светилами… Я её всегда с собою беру…
— Что же в неё видно?
— Всё… Горы на луне… Овраги…. Звёзды так и бегут… Яркие-яркие!! Вы никогда не смотрели?
— Никогда.
Лицо Оли с ожиданием повернулось к нему.
— Покажете?
— С удовольствием… Сейчас.
Он выбежал из гостиной. Оля пошла за ним.
Николай Николаич был несколько ниже её. Красный воротник резко отделялся от его волосатого затылка. На талии одиноко сверкала пуговица. Он был стройный мальчик, красивый, и Оле он понравился.
— Вот!
Астрономический инструмент Николая Николаича состоял из большой трубки, деревянной и полированной, с металлическими выпушками по краям. Трубка раздвигалась. Из неё вытаскивалась другая трубка, покороче, медная, потом третья и четвёртая. Она напомнила Оле те свёртки, которые держали в руках скачущие генералы. Она взяла трубу, осмотрела, нацелилась на лампу и, улыбнувшись, отдала гостю.
https://w.wiki/Dey6