Золотой XIX век искусства России.

Век 19й, железный...
А в нём - бриллианты живописи, жемчуг музыки, золото слов...
1881 год Проза

1881 Судковский Р. Бой парохода "Веста" с турецким броненосцем "Фехти-Буленд" в Черном море 11 июля 1877 года.
1881 Судковский Р. Бой парохода "Веста" с турецким броненосцем "Фехти-Буленд" в Черном море 11 июля 1877 года.

Яков Абрамов
Золотой XIX век искусства России. - 1088115710464

Бабушка-генеральша
Бабушка-генеральша представляла собою едва ли не единственный пример генеральши, получившей свой титул не по мужу, а, напротив, передавшей мужу титул генерала. Единственною являлась бабушка и в том отношении, что генеральский чин был ей пожалован не «подлежащим начальством», а «миром», сходом всех казаков станицы Шалашной. Это небывалое в русской истории событие еще не занесено ни в одну летопись, а потому не лишне рассказать о нем. Это было давно, лет шестьдесят тому назад. Бабушка была тогда еще молодой казачкой с черными бровями и длинною косой, прельщавшей всех молодых казаков станицы Шалашной. Шалашная была тогда только-что населена выходцами из станиц всего северного Кавказа и представляла собою крайний пункт русских поселений, за которым начинался уже враждебный русским край кавказских горцев. Постоянные набеги горцев, нападавших на казаков, занятых полевыми работами, угонявших станичный скот, а иногда врывавшихся и в самую станицу, вызвали в жизни населения Шалашной своеобразные привычки и обычаи. Самая станица была обнесена со всех сторон насыпью, на которой был нагроможден колючий терновник. У двух ворот, которые были устроены для сообщения станицы с внешним миром, днем и ночью стояла сильная стража. Полевые работы и пастьба скота производились под прикрытием отрядов вооруженных казаков, и, кроме того, каждый из принимавших участие в полевых работах имел в запасе ружье и кинжал. Вокруг станицы постоянно ездили «разъезды», высматривавшие, не спрятались ли где-нибудь в «балке» черкесы; а по возвышенным местам постоянно стояли сторожевые пикеты. Постоянная опасность, постоянная необходимость боевой защиты приучили все население владеть оружием. Малолетние дети, вместо игры, занимались стрельбою в цель из пистолетов. Женщины и девушки ловко владели ружьями и отлично справлялись с самыми дикими верховыми лошадьми. Смелость, мужество и бесстрашие — таковы были главные достоинства молодых казаков, и эти же качества более всего ценились в девушках-казачках. Однажды лазутчики (шпионы) донесли, что черкесы готовятся произвести нападение на соседнюю с Шалашной станицу Николаевскую. Шалашниковцы, как добрые соседи, порешили оказать всевозможную помощь николаевцам. В поход были отправлены все силы, которыми располагала Шалашная. Дома остались только старики, дети, женщины, да небольшая горсть казаков, оставленных «на всякий случай». Никто не ожидал, что Шалашной может угрожать какая-нибудь опасность. А между тем случилось так. Донесли ли лазутчики ложно, относительно намерения черкесов напасть на Николаевскую, или черкесы сами переменили свое намерение, только вместо Николаевской нападению подверглась Шалашная. День был праздничный, летний. Ничего не подозревавшие шалашниковцы повыходили на улицы и наслаждались, каждый по своему, летним солнцем и чистым воздухом. Старики сидели на завалинках и вели медленные беседы о том, как «в двенадцатом году граф Платов рушил французов», или о «грузинском князе Цицианове». Девушки водили шумные хороводы и звонко пели веселые песни. Дети с гиком и свистом носились по станице, разделившись на две враждебные партии и производя примерные «отражения». Вдруг в станицу прискакал на взмыленной лошади пикетный казак и, едва переводя дух, сообщил страшную новость. — Беда! черкесы идут… валмя валят… видимо-невидимо… Егор поскакал к нашим, в Николаевку — они послали за ним в догонку целый десяток… Все были ошеломлены. Старики что-то шептали и только разводили руками; дети бросились прятаться; девушки готовились бежать в церковь, в надежде, запершись там, «отсидеться». Все бегали, как угорелые. Поднялся крик, плач, стоп. Паника была всеобщая… В это время и выдвинулась вперед молодая казачка Степанида. Верхом на коне, она летала по станице и везде останавливала панику. — Есаул, ты хуже пьяной бабы! кричала она. — Вели бить тревогу… Парни! и вам не стыдно? бегите к воротам… Девки, бабы, вы ошалели, что ли?! Берите ружья, да ступайте к «валу».... Через четверть часа, вся внутренняя сторона станичной насыпи была усеяна женскими фигурами, державшими наготове заряженные ружья. Возле них стояли старики и старухи, которые обязаны были заряжать и подавать молодым героиням ружья. Через полчаса, показались черкесы. На всех рысях неслись они прямо на станицу, не ожидая встретить никакого отпора. Как вдруг дружный залп сотен ружей свалил многих из них, смутил остальных и обратил всех в позорное бегство… Возвращавшиеся в тот же день шалашниковцы, узнав о поведении Степаниды, всем сходом порешили величать ее «майоршей». Прошло сорок лет. Русские владения расширились, и Шалашная, бывшая большим военным пикетом, обратилась в обыкновенное русское село, находящееся вдали от всех военных ужасов и тревог. Героические времена прошли, и началась мирная деревенская жизнь, с обычными ей радостями и тревогами… В это время, сосед шалашниковцев, богатый землевладелец, захватил у них прекрасную балку, дававшую шалашниковцам лучшее сено. Долго судились шалашниковцы; просили о защите ближайшее начальство, посылали ходоков и к высшему. Все было напрасно: суды решали дело в пользу захватчика; ближайшее начальство тоже держало его руку; ходоки, насидевшись по тюрьмам, частью возвращались в Шалашную «этапным порядком», частью пропадали без вести. Шалашниковцы отчаялись и уже хотели было махнуть рукой на балку. Но тут выступила на сцену «майорша», бывшая уже шестидесятилетнею старухою, и предложила миру «постоять» за него. Мир дал согласие, и «майорша», исповедавшись и причастившись, отправилась в дальний путь, к «самому что ни на есть большому начальнику», к начальнику края. Долго странствовала «майорша». Много горя испытала она за это время: побывала в «частях» и тюрьмах; понатолкалась в передних разных лиц и особ; не раз была выталкиваема в шею из разных мест и присутствий.
https://w.wiki/E2gk

Дмитрий Аверкиев
Золотой XIX век искусства России. - 1080131340288

Трогирский воевода
ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ. Комната в доме барона Радислава. Выходная дверь налево, ближе к авансцене, подле небольшое окно. Внутренняя дверь направо в глубине. Задняя стена — венецианское окно с видом на море. ЯВЛЕНИЕ ПЕРВОЕ. Граф Адальберт, один, вскоре Лука, Граф нетерпеливо ходит взад и вперед по комнате, как человек который кого-то или чего-то ждет. Потом подходит к левому окну и глядит на улицу. ГРАФ. Ни души… как же они долго, как долго!.. [Отворачивается от окна, хочет отойти, но в нерешительности останавливается и снова смотрит в окно]. Вот наконец-то… Кто ж это?.. И как спешит!.. Должно-быть с радостною вестью. [Входит Лука]. Здравствуй, Лука! ЛУКА. А! это ты, граф. Зачем же ты здесь? Отчего не на выборах? ГРАФ. А ты оттуда? ЛУКА. Нет, где мне! У меня старуха расхворалась. Я и сюда-то на минутку чтоб узнать… да видно не кончилось еще. А ты-то отчего не пошел? ГРАФ. Неловко показалось. ЛУКА. Чем неловко? ГРАФ. Сына выбирают, а я тут же стою, словно проситель. Словно и пришел-то затем только чтобы жалостным видом своим всех разжалобить: «порадуйте-мол пожалуста старика, выберите сына». ЛУКА. А ты думаешь, Миленка выберут? ГРАФ. Да, думаю. ЛУКА. Отчего ж не Радислава? ГРАФ. Радислав сам отказался. ЛУКА. Отказался? давно ли? Мне ничего не говорил. ГРАФ. Видишь, Лука, он не то чтобы прямо отказался, а только всем кто его про Миленка спрашивал, решительно всем одно и то же повторял: «что ж, выбирайте! Поживите с молодым воеводой». ЛУКА. Гм., гм., это, граф, вовсе не то что отказался. ГРАФ. В чем же разница? Иль по твоему он будет не рад, если выберут Миленка? ЛУКА. Рад? чему ж тут радоваться, граф? ГРАФ. Что зять у него будет воеводой в Трогире. ЛУКА. Зять не сын, а будь и сын, все же, граф Адальберт, самому быть воеводой еще веселей. ГРАФ. Ты что-то путаешь, Лука. ЛУКА. Ничуть. Я только думаю что молод еще твой Миленко чтобы быть ему воеводой. Который ему? Двадцать второй? ГРАФ. Двадцать третий пошел со Святого Мартына. ЛУКА. Не велики годы! И еще я думаю, граф Адальберт, что воевода в Трогире все равно что в Венеции дож. Конечно, Венеция госпожа, а Трогир слуга. Венеция велика и богата, а Трогир мал и беден, — да гордость-то всюду гордость, граф Адальберт. И еще я думаю что людям на узкой тропинке тесней, чем на широкой, а гордости везде простор. ГРАФ. Ох, Лука, мне сдается что ты и сам-то хорошенько не знаешь что говоришь. Был бы ты прав, если бы мы подкапывались под Радислава, вели дело тайком. А мы на чистоту все делали, без хитрости, открыто. Как только пришла мне в голову эта мысль, что хорошо бы Миленку попытаться в воеводы, я сейчас, ни с кем не советуясь, никому не заикаясь даже, прямо к Радиславу пошел. Так-мол и так, вот что я, Радислав, задумал: скажи ж свою мысль прямо, как я тебе свою высказал. И он отвечал: «хорошо, пусть будет по твоему». И в самом деле, стар уж он, Радислав-то, устал, пора и отдохнуть ему. ЛУКА. Что ты только говоришь, граф Адальберт! Радислав-то стар? Радислав-то устал? Опомнись! да ему и сорока еще нет. Эх, граф Адальберт, граф Адальберт! ты по себе судишь о бароне. Одно только ты забыл: сколько у тебя детей. И Миленко который у тебя, граф, одиннадцатый? ГРАФ. Нет, двенадцатый. ЛУКА. Как ты важно сказал это «двенадцатый». Сейчас видно счастливого отца. И точно, счастлив ты. Вот и последнего сына женишь, а не один со старухой станешь век доживать в пустом замке; невестку в дом возьмешь, внучат будешь няньчить. Так Миленко-то у тебя двенадцатый, граф Адальберт? а у Радислава сколько их, — сочти. ГРАФ. Сам знаешь, что одна. ЛУКА. Одна, и прибавь: единородная. И того не забудь что и жена-то у него вскоре после родов умерла. Только и радости у Радислава было что дочка; только и дела что воеводство. А тут сразу и без дочки оставайся, и без дела сиди. Легко ли! И какое дело еще, любимое! Вспомни что его пять раз кряду воеводой выбирали, что он соперников себе не знал. И какая дочь-то, единственная! И кто же не нынче, завтра дочь у него из дому уведет? Да тот же кто и воеводство отымет. Да ты сам, граф, хоть и правнуков уж дождался, сам ты, говорю, не стерпел бы этого. А Радислав-то только ведь по твоему стар! ГРАФ. Слушай, Лука, ты или без цели дурачишься, или напугать меня хочешь. Ты знаешь какая слава про тебя идет? — что у тебя глаз завистливый. Где весело, чуть ты вошел — и заскучают все; народ на праздник сошелся, погода стоит чудная, а чуть Лука в толпу вмешался — и тучи на небе, и дождь пошел. Только я этого глаза твоего завистливого не боюсь. Не сглазишь же ты счастья своей крестницы; не захочешь, греха побоишься! ЛУКА. Знаю я, граф, что так именно болтают про меня, и не раз замечал даже что прохожие, завидя меня, украдкой мне так вот рукой рожки строят [показывает как], чтоб я их самих, иль их детей не сглазил. А только я не дурачусь и не шучу над тобой и глаз у меня не завистливый вовсе, а зоркий. Не виноват же я что люди слепы и не видят беды, когда она уж на пороге стоит. И ты слеп, граф Адальберт.
https://w.wiki/E3TL

Василий Авсеенко
Золотой XIX век искусства России. - 1082480917504

Школьные годы
Пропускаю впечатления моего раннего детства, хотя из них очень многое сохранилось в моей памяти. Пропускаю их потому, что они касаются моего собственного внутреннего мира и моей семьи, и не могут интересовать читателя. В этих беглых набросках я имею намерение как можно менее заниматься своей личной судьбой, и представить вниманию публики лишь то, чему мне привелось быть свидетелем, что заключает в себе интерес помимо моего личного участия. В августе 1852 года, меня отдали в первую петербургскую гимназию. Преобразованная из бывшего благородного пансиона при петербургском университете, она оставалась закрытым заведением и в некоторых отношениях сохраняла еще прежний характер привиллегированной школы. В нее принимались только дети потомственных дворян, в обстановке воспитания замечалось стремление к чему то более порядочному, чем в других гимназических пансионах; кажется и плата за воспитанников в ней была положена значительно высшая. Я был недурно подготовлен дома, и кроме того доступ в учебные заведения тогда был очень легок. Начальство находило нужным так сказать заманивать учеников, во всяком случае встречало их с распростертыми объятиями. Меня проэкзаменовали шутя и предложили принять во второй класс; но отец мой, большой любитель порядка и последовательности, предпочел поместить меня в первый класс — чтоб уж непременно с начала до конца, систематически, пройти весь курс. Выросший дома, среди соответствовавшей возрасту свободы, я с большим трудом входил в условия пансионской жизни. Меня стесняла не дисциплина этой жизни, а невозможность остаться хотя на минуту одному с самим собою. Дома я привык читать; в гимназии это было почти немыслимо. Иметь свои книги не разрешалось, а из казенной библиотеки давали нечто совсем несообразное — в роде например допотопного путешествия Дюмон-Дюрвиля, да и то очень неохотно, как бы только во исполнение воли высшего начальства. Библиотекой заведывал инспектор, Василий Степанович Бардовский — человек, обладавший замечательною способностью «идти наравне с веком», только в самом невыгодном смысле. Мне говорили, что в 60-х годах, будучи уже директором, он страшно распустил гимназию, что и было причиною нареканий на это заведение; но в мое время он обнаруживал во всей неприкосновенности закал педагога-бурсака, и разделял все увлечения тогдашнего обскурантизма. Розга в четырех младших классах царствовала неограниченно, и лишь немногие из моих товарищей избегли вместе со мною знакомства с этим спорным орудием воспитания. Секли, главным образом, за единицы. Каждую пятницу вечером дежурный гувернер выписывал из журналов всех получивших на неделе единицы или нули, а каждую субботу, на первом уроке, Василий Степанович являлся в класс и кивком головы вызывал попавших в черный список. Товарищи провожали их умиленными глазами… Надо впрочем сказать, что учиться было не тяжело, и избегать единиц не представляло больших трудностей. Забота о развитии молодого ума, о воспитании благородных инстинктов, как-то не вяжется с розгой. И действительно, о таких вещах заботились мало. О жалком составе гувернеров я скажу дальше; сам инспектор, дух и руку которого мы ощущали ежеминутно, хлопотал только о водворении порядка и страха и об искоренении свободомыслия. Поощрять охоту к чтению, к труду не по указке, не входило в его программу, и на просьбу о выдаче книги из библиотеки большинство учеников получало неизменный, иногда оскорбительный отказ. «Занимайся лучше уроками! единицы имеешь! Да, так-с!» отвечал обыкновенно Василий Степанович, повертывая между пальцами серебряную табакерку. «Да, так-с» прекращало всякие разговоры. Не знаю, сам ли инспектор руководил покупкою книг для библиотеки, но помню что состав её был удивительный. Она помещалась в приемной комнате, и бывая там я усердно разглядывал надписи на корешках книг, но постоянно видел одни и те-же «Сочинения Нахимова». С тех пор я долго не мог отделаться от представления о Нахимове, как о величайшем русском писателе… Достать книгу по собственному желанию было невозможно. Помню, что я долго искал, как клада, том лирических стихотворений Пушкина. В то время Пушкина не было в продаже: смирдинское издание (плохое, не полное, на серой бумаге) уже исчерпалось, а анненковское еще не появилось; в моей домашней библиотеке недоставало почему-то одного тома, с мелкими лирическими пьесами, и я знал некоторые из них только по хрестоматии Галахова. Пробел этот просто мучил меня, и я несколько раз, рискуя навлечь на себя гнев В. С-ча, приставал к нему с просьбой выдать мне из библиотеки этот заколдованный том; но инспектор, находя такое стремление к поэзии предосудительным, отказывал наотрез. Уже года через два, учитель русского языка Сергеев — не блестящая, но добрейшая, славная личность — выхлопотал Пушкина для себя, и под величайшим секретом передал его на один день мне. Это был, может быть, один из счастливейших дней моего детства. Литературные взгляды начальства выражались между прочим в выборе книг, раздаваемых в награду лучшим ученикам при переходе из одного класса в другой. Мне раз дали какой-то «Детский театр», состоящий из малограмотных переводных комедий, в другой раз «Очерк похода Наполеона I против Пруссии в 1806 году», в третий один том словаря Рейфа, и т. д. Но самую печальную сторону управления В. С-ча составляла его склонность примешивать к педагогическому делу политический элемент. Эта была, впрочем, общая черта времени. Воспитательные заведения чрезвычайно узко понимали задачу искоренения в молодых умах зловредных идей. Могу удостоверить, что ни у кого из моих товарищей никаких зловредных идей не было; напротив, в эпоху крымской войны, патриотическое воодушевление обнаружилось весьма сильно, и многие из воспитанников нашей гимназии прямо со школьной скамьи отправились умирать на дымящихся бастионах Севастополя. Тем не менее, мы все постоянно чувствовали себя под каким то тягостным давлением политической подозрительности.
https://w.wiki/E3Tp

Александра Анненская
Золотой XIX век искусства России. - 1088116131072

Анна
Село Опухтино вытянулось почти правильным рядом по-черневших и покосившихся от времени изб на берегу речки, превращавшейся каждую весну в широкую, бурливую реку и казавшейся летом маленьким ручейком, тихо журчавшим на дне широкого оврага. От реки деревня отделялась широкой улицей, пыльной во время засухи и страшно грязной во время дождей, да нешироким лугом, который весной был обыкновенно залит водой, в июне пестрел красными, желтыми и лиловыми цветами, а к концу лета покрывался копнами душистого сена.
С одной стороны деревни возвышалась старая деревянная церковь с невысокою, несколько покривившеюся от времени ко¬локольнею, с другой — стоял небольшой домик, своей построй¬кой отличавшийся от сельских изб. Он отделялся от остальной деревни огородом, засаженным капустой, луком, морковью и ре¬пой; перед окнами его разведен был маленький цветник, а сзади к нему примыкал огромный запущенный сад, с длинными, темными аллеями лип, тополей и кленов, с развалившимися беседками и мостиками, с искусственно-насаженными рощица¬ми, до половины скрывавшими когда-то великолепный бар-ский дом, пришедший теперь в полное запустение.
В одно августовское утро, когда солнце только что выглянуло из-за горизонта и не успело обогреть землю своими лучами, девочка лет десяти осторожно отворила дверь домика и быстры¬ми шагами направилась к калитке, которая из цветника вела на улицу деревни.
— Аня, Анюточка, куда это ты? — раздался за ней старуше¬чий голос. Одно из окон домика отворилось, и из него выглянула седая голова.
— А я, бабинька, в лес, за черникой, — ответила девочка, подбегая к окну, — нас много ребят идет!
— Ну, иди себе с богом! Да ты покушала ли чего-нибудь?
— Как же, бабинька! Я ходила с няней доить Машку и вы¬пила парного молока, и няня мне дала лепешки с творогом: я половину съела, а половину с собой взяла.
Девочка приподняла кузовок и показала большой кусок ржа¬ной лепешки с творогом, лежавший на дне его. Старушка добро¬душно усмехнулась, а Аня, боясь дальнейших расспросов, пустилась со всех ног бежать по аллейке цветничка и затем по улице деревни к большому камню, у которого дети назначили сборный пункт перед отправлением в лес. Три мальчика и две девочки уже сидели подле камня, поджидая остальных, и минут через десять после прихода Ани вся компания, со¬стоявшая человек из пятнадцати деревенских детей, оказалась в сборе.
Лес расстилался на противоположном деревни берегу реки. Дети перебежали мост, перекинутый против церкви, и с веселым смехом разбрелись по густой темной чаще, едва освещенной ко-сыми лучами солнца. Черники в лесу оказалось много, но кузов¬ки наполнялись довольно медленно. Во-первых, каждому хоте¬лось отложить часть — и значительную часть — ягод в рот; во-вторых, в лесу, кроме ягод, было много удовольствий. Маль¬чики влезали на верхушки деревьев, девочки прятались в кусты, все собирали еловые шишки и бросали их друг в друга; кто-нибудь открывал белочку, притаившуюся в ветвях; нужно было спугнуть ее, чтобы полюбоваться ее ловкими прыжками, и потом проследить, куда она денется; другой находил ежа, свернувше¬гося колючим клубком в траве, — его также нельзя было оста¬вить без внимания. А птичьи гнезда! Как же не исследовать, не найдется ли в котором-нибудь из них запоздалых яичек или неоперившихся птенцов? Все это отнимало немало времени, и солнце поднялось уже довольно высоко, когда один из старших мальчиков заметил, что пора по домам, а то, пожалуй, тятька приколотит: зачем баловался так долго, дела не делал. Боль¬шинство детей согласилось со справедливостью этого замечания, и вся ватага направилась к выходу из леса. Когда они подошли к дороге, пересекавшей лес, мимо них промчалась на четверке красивых лошадей коляска, в которой сидело семейство одного из соседских помещиков.
— Ишь как важно едут! — заметил мальчуган, следивший глазами за экипажем, засунув пальцы в рот.
— Господа всегда так ездят, — отозвалась одна из девочек. — Вот Аня — барышня, и она, как вырастет, тоже так будет ездить!
— Неправда, я не барышня! — вскричала Аня, вспыхнув. — Я девочка такая же, как ты!
— Совсем не такая! Мы вон босиком ходим, а ты в чулках да в башмаках — как есть барышня!
— Я надела башмаки, потому что бабушка велела, я их терпеть не могу; когда я буду большая, я всегда буду ходить босиком!
Девочка села на землю, быстро стащила с ног чулки и баш¬маки, бросила их в траву и, догоняя подруг, с торжеством заявила, показывая им свои босые ноги:
— Вот я теперь и совсем как вы.
Действительно, между Аней и остальными деревенскими девочками разница была небольшая. Лицо Ани было покрыто таким же густым слоем загара, как и лица ее подруг, руки ее были не менее черны и грубы, волосы ее были так же растре¬паны, а одежда ее состояла, так же как и их одежда, из толстой холстинной рубашки и холстинного же сарафана. Правда, утром, когда девочка уходила из дому, и сарафан, и рубашка ее были совершенно чисты; но она так усердно валялась по траве, про¬лезала через кусты и садилась на мокрую землю, что чистота эта почти совершенно исчезла.
Дети вышли из леса почти прямо против домика, где жила Аня. Чтобы добраться до моста, им нужно было вернуться назад и пройти с полверсты берегом реки.
— Эка даль какай! — вскричала Аня. — Мне-то особенно! Потом ведь надо будет опять всю деревню пройти! Чего там мост! Я лучше прямо через реку.
Смелая девочка бегом спустилась по крутому берегу реки, подняла выше колена сарафан, чтобы не замочить его, и, не задумавшись ни на секунду, вошла в холодную воду.
https://w.wiki/E2gc

Елена Апрелева Васюта
Золотой XIX век искусства России. - 1088138439936

Родилась Васюта в Крыму, в маленькой степной деревушке, в трех верстах от моря. Мамки, няньки за ней не ухаживали, хотя она была помещичья дочка. С малолетства ее предоставляли самой себе, не притесняли, не бранили, давали полную свободу во всем. Расшибется она — ни оханий, ни аханий она не услышит. Обмоют ее, переоденут, сунут в руки леденец и — дело с концом; после того — реви хоть целый день: никто не запрещал, но и внимания особенного на это не обращалось. Васюта, впрочем, не была плаксой. Капризничать ей ни с кем не приходилось. Приставили в ней, правда, няньку-старуху, но приставили только для вида. Беспрерывно отрывали эту старуху от возложенных на нее формальных обязанностей разными побочными занятиями: то варенье варить, то настойку какую-нибудь делать, то за другими ребятишками присмотреть, и Васюта оставалась большею частью одна. Не успела она научиться стоять и, переваливаясь с боку на бок, передвигать слабенькими ноженками, как уже пошла лазить повсюду: то на стул вскарабкается, то на стол, то на окне умостится… «Упадешь, Васюта!» кричит ей из соседней комнаты нянька, и часто не успеет это вымолвить, как уж Васюта летит на пол. «Вишь ты, вострая! ворчит старуха, прикладывая медный пятак к ушибленному месту. — Ужо без головы останешься!»… Но тотчас-же вслед за этим предостережением, подчас еще с влажными от слез глазенками, Васюта опять карабкается на что-нибудь или кубарем скатывается с крыльца. И все это ей с рук сходило. Синяки и шишки свидетельствовали, правда, о совершаемых ею подвигах, но члены оставались целы, и росла она себе вольно, привольно, как молодое деревцо в лесу. Солнце-ли припечет, дождь-ли польет — все нипочем. Когда-же она научилась бегать, то лишь только вскочит с постели, не успеет нянька умыть ее, не успеет напоить чаем, как уже в доме и след её простыл. Даже зимой, в ненастную погоду, лишь только небо немного прояснеет, Васюта уже летит на улицу плескаться в лужах с татарчатами. Сняв башмаки и чулки, подняв юбчонку выше колен, пробирается она босоножкой по грязи, и возвращается домой довольная, но мокрая, как щенок. Отца эта полная неблаговоспитанность дочки подчас смущала. — Милочка, говорил он мягко жене, — нам-бы, право, взять кого-нибудь для Васюты. Она у нас совсем одичает. — Пустяки! возражала беззаботно Людмила Павловна, — не одичает! Я такая-же была в её годы, а чем-же я дурная? Филиппа Антоновича возражение это совершенно успокаивало. В его глазах она не только была не дурная, но бесспорно лучшая в свете женщина. — Вот, фрукты продадим, и можно будет взять гувернантку, прибавляла иногда Людмила Павловна. Но фрукты продавались, деньги куда-то исчезали, а Васюта продолжала расти, как степной жеребенок, не зная, не ведая стеснений. II. Жизнь текла мирно в доме Голубиных. С зарей поднималась Людмила Павловна, а за ней вся семья. Деятельная, энергичная, Людмила Павловна весь день проводила в движении. Всякое дело спорилось в её маленьких ловких руках. Всюду она поспевала — и в поле на работу, и в лес на рубку, и к какой-нибудь татарве на родины, чтобы помешать варварскому обычаю качанья и встряхиванья. Не могла она только выносить сидячей жизни. Филипп Антонович в хозяйство не вмешивался. Выкурив две, три трубки, он принимался за газету, что продолжалось до обеда, а после обеда, соснув час, другой, садился либо на крыльце, либо, в ненастную погоду, располагался поудобнее на диване, и газету заменяла какая-нибудь книга. Филипп Антонович имел особенное пристрастие к сочинениям историческим, и преимущественно к тем, в которых подробно излагалась история войн. Сам по себе человек в высшей степени мирный и незлобивый, он весь разгорался и приходил в крайнее волнение, читая описания военных действий. Он любил потолковать о прочитанном и частенько передавал жене свои соображения относительно неудачи того или другого плана сражения, но Людмила Павловна не охотница была до книг вообще, а до сочинений воинственного содержания в особенности. К чтению Филиппа Антоновича она даже относилась с некоторым пренебрежением, хотя и не препятствовала ему выписывать книги. «Глотает книги, как галушки, говорила она с неудовольствием; — а впрочем, что ему и делать больше!» Филиппа Антоновича такое равнодушие в его умственным интересам иногда огорчало, но он приписывал его прямо несовершенству женского ума вообще и утешался в беседах с отцом Сергием, который глубокомысленно и всегда с одинаковым вниманием выслушивал его критические разборы походов и изложение новых планов сражений, приговаривая по временам: «Да, это точно! Так было-бы не в пример лучше! Удивительно, можно сказать, как великие умы впадают в такие ошибки! Если-бы повели кампанию так, как вы изволили изложить — дело было-бы выиграно несомненно!» В доказательство своих соображений Филипп Антонович приводил иногда целые цитаты из книг и ссылался на карты военных действий. И вечерние часы пролетали в приятной беседе за стаканом чая на крылечке. Людмила Павловна иногда подсаживалась к ним, но она редко принимала участие в разговоре. Её внимание отвлекалось то теми, то другими хозяйственными заботами. Она вставала, уходила, снова садилась, отдавала приказания, делала свои замечания, прерывая иногда на самой середине рассуждения Филиппа Антоновича. Он всегда с одинаковой готовностью отвечал ей, не сердясь за перерыв, и снова с прежнею горячностью возвращался к любимому предмету. После сытного ужина отец Сергий садился на своего Ахмета — косматого, приземистого, короткоголового иноходчика и шажком, качаясь на седле, как в люльке, отправлялся за три версты домой, увозя в широких карманах рясы какое-нибудь объемистое сочинение воинственного содержания, с твердым намерением прочесть его на досуге,
https://w.wiki/E2m5

Пётр Боборыкин
Золотой XIX век искусства России. - 1079324289024

Молодые
Коридорный шел впереди со свечой, а за ним следовала молодая женщина в бархатной шубке на дорогом меху из чернобурой лисицы, большего роста, стройная, несколько широкая в плечах. Из-под вуалетки нельзя было в полусвете коридора рассмотреть цвет её волос. Только большие глаза, утомленные дорогой, темнелись на продолговатом белом лице. Шагах в двух от неё шел сухой, очень большего роста, мужчина с желтыми длинными бакенбардами, в дорожной шотландской шапочке и в пальто халатом темно-серого цвета. У него была наружность, какую вы встречаете до сих пор еще в министерствах: запоздалая моложавость, сухие тонкие губы, сухой нос с pince-nez и желтоватые глаза с брезгливым выражением. Еще подальше тяжелою походкой подвигалась толстая женщина, что-то в роде экономки или няньки, с головой укутанной в платок и в лисьем салопе. Эти господа приехали с поездом южной дороги. Им приготовлен был шестирублевый номер из двух комнат — гостиной и спальной. Войдя в первую комнату, приезжий спросил низким и тупым голосом. — А где другие вещи? — и сбросил свое пальто на диван. Полная женщина с приемами и лицом няньки начала снимать шубку с молодой дамы. Это были муж и жена. Они держали себя так, точно будто им не совсем ловко было говорить друг с другом. — Здесь, кажется, угарно? — заметил с гримасой муж. Коридорный ответил, что в этом отеле угарно быть не может. Дама спросила чаю и на вопрос номерного, где она прикажет накрыть, ответила: — Здесь, здесь. — И тотчас спросила, указывая на дверь: — Это в спальню? — В спальню, — сказал коридорный. — Вы изволили телеграфировать, чтоб еще комнату с кроватью. Все занято. Если угодно, будет через номер. Дама пожала плечами и, снимая вуалетку, отошла к зеркалу. Ей было лет двадцать пять. Лицо сохраняло еще несомненное девическое выражение, но оно было крупно, с темными глазами и темными же, почти черными, волосами, которые покрывали весь лоб до бровей. Подбородок несколько выдался и придавал лицу особенно характерную черту. Весь её тип был скорее южный. — Ведь было сказано в депеше, — выговорила она нетерпеливо, грудным, певучим голосом. Муж в это время снимал с себя сумку и, глядя на нее в пол-оборота, выговорил сквозь зубы: — Вы, мой друг, сделаете себе из этой комнаты уборную. — Как это удобно! — вырвалось у ней. — Завтра освободится, — доложил номерной. — Завтра мы едем, — сказала дама и значительно посмотрела на мужа. Он отошел к камину и пустил в полголоса: — Смешно. Дама подошла к нему и еще тише сказала: — Вы возьмете ту комнату. — Как вам угодно. Толстая женщина, освободившись от своего салопа и платка, оказалась не очень еще старой особой, в темном шерстяном платье с пелериной, видом и манерами скорее экономка. Её широкое и свежее еще лицо с добрыми губами и глазами навыкат было смугло и еще более, чем у дамы, отзывалось южным типом. Она ходила но комнате и осматривала ее; потом отворила дверь налево и сказала тоном авторитетной няньки: — Две кровати приготовлено. Комната славная. — Пойдем, няня, — сказала ей дама. —Положи вещи и сходи за теплой водой. Она пропустила свою няньку в дверь, притворила ее и стала спиной, держась за ручку, лицом к мужу. — Вы что гримасничаете? — Я? — переспросил господин с бакенбардами. — Ну, да. — Нисколько. Мне кажется все это очень смешно, мой друг. — Пожалуйста без нравоучений! Я утомлена. Двое суток в вагоне. У меня есть свои привычки, вы это очень хорошо знали, когда становились со мной под венец. Муж сделал чуть заметное движение губами. — Да, предчувствовал, — протянул он. Она подошла к нему очень быстрыми шагами. Глаза её расширились, ноздри также. Слышно было по комнате, как она сильнее задышала. — Послушайте, Павел Петрович, — заговорила она, — я не предполагала, чтобы можно было на железной дороге в сорок восемь часов так узнать человека. Надо бы вместо этих модных обязательных поездок из-под венца делать их до венчанья. — Ха-ха-ха!… По-американски? — Да, по-американски, — ответила она в тон. — Сорок восемь часов в одном купэ это — целое откровение. Он зевнул. — Ах, Боже мой, — сказал он звуком человека утомленного и дорогой, и неприятностью разговора. — Говорите пожалуйста проще. Что это у вас все какие-то фразы из русских журналов! Это надо оставить. У вас нервы: очень понятно, — вы плохо спали вторую ночь. Я бы вам не советовал пить чай, — это ажитирует. — Я буду пить и буду прекрасно спать. Советую вам тоже в вашем отдельном помещении… Она выговорила эти последние слова, подчеркнув их, и нервно отворила дверь. II. Вошли два коридорных мужика. Они внесли вещи. Жена приказала им внести большой сундук в спальню, а муж заметил, что это бесполезно, так как они хотят только переночевать. Жена ответила, что она не знает, как еще будет чувствовать себя завтра: может-быть она проживет и двое суток в Москве, — и двум коридорным дан был приказ поставить сундук мужа в отдельный номер через комнату. Нянька показалась на пороге и стала покрикивать на коридорного мужика. Господин с бакенбардами морщился, и когда нянька и мужик скрылись за дверями, он встал с кресла, где сидел, поморщивался и курил, и, подойдя к молодой женщине, выговорил брезгливо: — Sophie, я вам уже, кажется, сказал дорогой, что ваша няня действует и на мои нервы. — Ну, так что же? Этот вопрос был сделан сухо и небрежно. — Вам надо взять другую горничную в Петербурге. Пускай эта женщина, если вы привыкли к ней, живет, но в качестве экономки. Она слишком вульгарна и…
https://w.wiki/E3BT

Пристроился
Отставной унтер-офицер Грибцов стоял у зеркала, около перегородки для вешанья платья, и смотрел на свет старческими серыми глазами. Он еще держится на ногах; но его уже сильно погнуло; по щекам пошли красные жилки, брови повылезли. К нему приставлены два мальчика и молодой малый из уланских вахтеров. Это обижает старика. Когда поднимется по широкой парадной лестнице кто-нибудь из давнишних гостей, он сам снимает шубу или пальто и говорит, не спеша, точно со вздохом: — Здравствуйте, батюшка! И старается каждый раз припомнить имя и отчество. Теперь заведение помещено в чертогах; а ему любо вспоминать про прежний трактир, на другой стороне улицы, где его шинельная ютилась в самом буфете, а он сидел в углу в полупотемках и вслух разбирал «Московские Ведомости». Тесненько жилось и с грязцой, а сердцу мило. И — занятно! Здесь только пройдут этой большой, ни к чему не нужной комнатой, а там первое место во всем трактире считалось: и к водке каждый подойдет, и закусит, кулебяки кусок или корюшки маринованной, присядет к столу, сейчас газету, а то и журнал целый… Сколько годов «сочинитель» Николай Федорыч ходил. Дни целые просиживал перед буфетом, у первого стола. Придет во втором часу, листовки две рюмки выпьет и сейчас, немного заикаясь, громко окличет: — Грибцов! — Чего изволите? — Ведомости читаешь? — Так точно. — Одобряешь? — Одобряю-с. Газеты пересмотрит одну за другой, толстый журнал возьмет, почитает и начнет балагурить. Буфет — «раем» называл, хозяина — «Саваофом», буфетчика Михайлу — «архангелом», горку для водок, в виде ствола с сучьями, «древом познания добра и зла». В театр не стоило заглядывать — своя комедия была. Обедать ходил в биллиардную, непременно, чтобы щей или борщу, потом партийки две сыграет и частенько тут же на диване прикурнет, а то домой сходит — неподалечку жил — вечером, часов в девять, уж сидит у своего стола, почитывает и балагурит… В дверь, против лестницы, видна зала в два света, вся голубая: яркий морозный день льется в двойной ряд окон с короткими верхними драпировками. Еще дальше темнеет зелень зимнего сада. Эта половина трактира была еще пуста. Шел первый час, час завтраков, больше на той половине, где буфет и машина. Мальчики в серых полуфраках сновали через темную комнату перед буфетом. Лакеи — на половину татары — раскладывали карточки по столам в комнатах, выходящих окнами на Невский… За буфетом приказчик, с спокойным бледным лицом, похаживал за прилавком и тихо покрикивал на мальчиков. Народу прибывало. Вслед за двумя артиллерийскими офицерами и военным медиком, медленно поднялся по лестнице молодой человек, в высокой цилиндрической шляпе и пальто с бобровым воротником. Пальто сидело на нем, как на вешалке, поверх высоких ботов торчали панталоны из дорогого трико, но зашмаренные по бортам. Весь он как-то перекосился и шел с посадкой загулявшего мастерового. И лицо у него — испитое и сонное — было в таком же роде. Он носил темнорусые усы и бородку. Пальто начал стаскивать с него один из мальчиков. Грибцов приподнялся-было со своего табурета, но, увидав, кто пришел, тотчас же опустился. Из пальто гость вылез в синей жакетке, без талии. Она сидела на нем так же, как и пальто, плохо была чищена, но видимо шита у хорошего портного. Уныло осмотрелся гость, взял сначала влево, к большой зале, неловко повернулся и пошел к буфету. Помощник Грибцова и оба мальчика раскланялись с ним фамильярно, а старик пустил из-за перегородки: — Не сразу дяденькины денежки пропьет… Долго еще будет шляться… — Потому компанию любит… Ну, и подают ему, как барину, заметил один из мальчиков. Все трое рассмеялись, а Грибцов покачал головой и выговорил только: — Грехи!.. II. Гость выпил у буфета две рюмки, закусил спешно, глядя все в бок, и потащился, волоча ноги, в дальнюю комнату с органом. Панталоны волочились у него сзади по полу. Одно плечо он держал выше другого, шляпу нес, как носят лоханку с водой. На худой шее пестрый шарф затыкала ценная булавка с жемчужиной, но воротнички рубашки были помяты и руки без перчаток, с грязными ногтями. Курчавые волосы стояли комом на лбу. Он сел за стол, подозвал человека и что-то заказал. Газеты он не спросил, а сидел, нагнув низко голову, и поводил ее, поглядывая на завтракающих. Его можно бы было принять за сильно выпившего. Но он только опохмелялся. Он начинал свой день. Из одного трактира переходил он в другой, ища компании, говорил мало и точно с трудом, за всех знакомых платил, сидел до самого позднего часа и редко возвращался домой один — почти всегда его отвозили с служителем. Грибцов не даром относился к этому гостю презрительно. Не больше двух лет назад, гость этот служил сам в трактире, звался просто «Федькой» и подавал бифштексы… Он был из захудалого купеческого рода, перебравшегося в мещанство, но еще значился несколько годов «купеческим сыном». От дяди достался ему капитал в полтораста тысяч. Из Федьки превращается он в третьей гильдии купца «Федора Онисимыча Бурцева». И стало его тянуть в тот самый трактир, где еще так недавно ему давали гривенники, где он откупоривал бутылки пива и сельтерской воды. Служил он всегда скверно, все у него валилось из рук, пробки не выходили из горлышка, вода расплескивалась. Раз в неделю он слегка «урезывал». Пьяницей, однако, не считался. Теперь деньги налегли на него праздничной обузой. Тоска гложет его дома. Читать он умел одни заглавия газет, в торговлю его не тянуло; часто грудь у него болела…
https://w.wiki/E3NC

Александра Виницкая
Золотой XIX век искусства России. - 1088138699520

Перед рассветом
Поезд летит на всех парах, быстро приближаясь к Москве. В вагоне третьего класса, битком набитом простонародьем, прижавшись в уголок, сидит молодая девушка. Одета она во все новое, с иголочки, но небогато; держит себя робко и большими, серыми глазами всматривается в окружающее, с наивным любопытством ребенка. Губы её сложены по детски; на круглых щеках ямочки; слегка вздернутый носик; белокурые, курчавые волосы выбились из под круглой соломенной шляпы; нежное лицо дышит доверием и простотой. Никто не даст ей более пятнадцати лет, а между тем ей уже восемнадцать; она только что кончила курс в Петербургском институте, и едет к брату-студенту, не имея больше никого родных. В письмах они условились, что она приедет одна: он сознался, что не имеет достаточно ни денег, ни времени, чтобы проводить ее. Расстались они по смерти отца, когда ей было девять лет, а ему четырнадцать. Матери она не помнит совсем, лишившись её в самом раннем детстве. Помнит свою недавно умершую тетку, которая на другой день после похорон отца, увезла ее с собой в Петербург для помещения в институт (у тетки была там рука). Брат остался продолжать учиться в московской гимназии и с тех пор она его ни разу не видала. В последнем классе неожиданно получила она от брата письмо, и между ними завязалась деятельная переписка. Только за месяц перед выпуском, он перестал отвечать на её письма; вероятно, перед скорым свиданием находил это лишним, или занят был экзаменами. Мало ли какие могут быть причины, рассудила Маша, и успокоилась. Стемнело. Замерцала тусклым светом свеча в фонаре, сквозь облако табачного дыма неясно выделяя неподвижно сидящие сонные фигуры. Несмотря на спертый воздух, резкая, холодная дрожь пробегала по телу. Съежившись в своем тонком ватер-пруфе, Маша подобрала ноги на освободившееся рядом место, положила под голову маленький сак, надвинула шляпу на лицо и задремала, но не надолго. На следующей станции вагон переполнился. Человек пять рабочих с пилами топорами и мешками протискивались между скамеек, немилосердно толкаясь, и давя пассажирам ноги. За недостатком мест, двое расположились на полу, другие стояли. — Ишь развалилась барышня! слышит Маша недовольный голос: — а ты тут стой себе. Маша хочет подняться, но медлит. Непривычная усталость сковала ей члены; по ним стала разливаться приятная теплота. — Ты ей махоркой-то под шляпку хорошенько пусти — живо вскочит! советует кто-то. — И то нешто… Хохот. — Полно дурить-то, вступается один из стоящих; — ведь она, птичка, глядишь, издалеча едет, умаялась, а нам что, и постоим неважность, не впервой. — Нешто я трону, я посмеяться только, оправдывается курящий и старается дымить в противоположную от девушки сторону. Маша усиливается встать, дать место, взглянуть на этого «доброго», но не может превозмочь дремоту, и лежа слушает разговоры. — Вот, братец ты мой, подкрался этта он сзади, да как долбанет ее ломом по голове, повествует один мужик, и часто приправляет хохотом свой рассказ. — Ошалела, ха-ха-ха! Ах, чтоб вам пусто! весело заливается рассказчик. — Ошалела? цсс… переспрашивает его кто-то. — Так и покатилась, ха-ха-ха! Машу коробит от этого дробного смеха. Неужели ему смешно? думает она, верно это тот самый человек, который хотел меня подкурить. — Снял этта с неё часы и убёг; одначе, на другой день поймали, да барыне и показали, не он ли, значит. Как взвидела она его, так и хлопнулась о-земь. — Испужалась?! — Признала, ха-ха-ха. Сейчас, стало быть, его и отправили! Да… зачем пойдешь, то и найдешь, заключил поучительно рассказчик, на этот раз уже серьёзно. — Билет ваш, госпожа, пожалуйте, скоро Москва. Кондуктор вежливо дотрогивается до плеча спящей пассажирки. Маша вскочила и насилу поняла, где она и что требуют. Наступило свежее апрельское утро; солнце осветило, но еще не согрело однообразные поляны, видимые из окна вагона. Маша смотрит на мелькающие верстовые столбы, и, но мере приближения к цели путешествия, ею овладевает беспокойство; вопросы теснятся в её голове: как-то мы встретимся? большой он теперь? мужчина? а вдруг он болен? И сердце девушки замерло от такого предчувствия. Отчего он не писал? где мы будем жить? Ведь он беден: у него, может быть, сапог нет. Она составило себе понятие о студентах по прочитанному тайком роману Поль-де-Кока. Студенты живут на чердаке, втроем, владеют одним платьем и парой сапог, так что когда один уходит, двое лежат под одеялом, подложив под голову свертки бумаги en guise de traversin. Как смеялась она, читая это; теперь ей не до смеха. В первый раз пришлось задуматься над такими вещами, как бедность, деньги, квартира; эти чуждые, до сих пор не занимавшие ее вопросы, предстали перед ней близко и реально. Девять лет провела она безвыходно в четырех стенах института, девять лучших лет не имела никакого соприкосновения с внешним миром. Тетка не покидала хутора и только изредка присылала ей деньжонок на конфекты, других нужд у Маши не было. Никто не навещал ее, и некому было подготовить девушку к такому важному событию, как вступление в самостоятельную жизнь. С классными дамами она не сходилась, да эти односторонние, замаринованные существа, кроме педантичного исполнения полицейских обязанностей, ничего более не хотели знать. Приезжавшие с вакаций подруги одна перед другой преувеличивали радости и удовольствия, испытанные на «воле», и, из ложного стыда, тщательно умалчивали о темных и горьких сторонах семейного быта. Маша инстинктивно чуяла фальшь, и мало слушала рассказы о неведомой ей жизни. Она предпочитала книги.
https://w.wiki/E3LU

Евгений Гаршин
Золотой XIX век искусства России. - 1088138869248

Дети-крестоносцы
Лето 1212 года было в полном разгаре. Яркое солнце освещало долину близ небольшой извилистой речки в гористой местности графства Савойского во Франции. Крутые берега реки густо поросли колючим кустарником, среди которого торчали большие камни; а кое-где, на боле отлогих местах, зеленела трава. Несколько коз пощипывали её, другие карабкались по обрыву. Здесь же, под ивой, широко раскинувшей ветви над водой, сидела девочка лет 12-ти изредка поглядывала, чтобы козы её не зашли слишком далеко. Козы эти составляли единственное богатство её старой бабушки, жившей неподалеку, в ветхой хижине. Трудно им было жить и невмоготу становилось перебиваться со дня на день. Об этом-то и размышляла теперь маленькая Николетта, возлагая все надежды на своего милого брата, Франциска. Ему было уже четырнадцать лет, и он служил пастухом у дяди Жозефа, богатого поселянина соседней деревни.
— Он добрый брат, — говорила себе Николетта; — надо только сказать ему, что мы уже третий день сидим без хлеба.
— Здравствуй, сестра! — вдруг услышала она его голос: перед нею стоял и сам Франциск.
Её чрезвычайно удивило появление брата: она знала, что он не имел привычки бросать стадо без призора. Она встревожилась тем более, когда заметила, что мальчик чем-то озабочен.
— Что с тобой? — спросила она. — Уж не случилось ли чего?
— Да, случилась беда: пропала телочка, и я не могу понять, куда она забежала.
— Это очень досадно! С тобой прежде никогда этого не бывало, Франсуа, и все говорят, что ты лучший пастух в окрестности.
— Да, был когда то! — печально промолвил Франциск, — да что об этом толковать! Скажи лучше, как вы с бабушкой поживаете?
— Тоже… Лучше уж не спрашивай. Скоро мы с бабушкой пойдем по миру. Ты знаешь, вся наша надежда была на сад. Да живём мы около самой дороги и огорожены плохо: на днях проходили крестоносцы, всё поломали, бездельники!..
— Не говори так о крестоносцах, — перебил её Франциск. — Ты забыла, что отец наш тоже в их числе.
— Правда; но я совсем его не помню. А жив ли он? Как ты думаешь?
— Уже лет двенадцать как о нём ни слуху, ни духу; мне почему-то кажется, что он не только жив, но что я отыщу его.
— Как! Ты хочешь идти в святую землю? — вскрикнула Николетта.
— И даже очень скоро, — отвечал Франциск. — У тебя, Николетта, только и думы, что о козах, да о вашем саде с бабушкой!
У Николетты блеснули слезы на глазах. Она хотела напомнить брату, что после ухода отца и скорой затем смерти матери бабушка обоих их выкормила и выходила; но, от волнения девочка ничего не могла сказать.
— Неужели ты ничего не слыхала про чудесного мальчика? Ведь о нём говорит вся Франция! — продолжал брат.
Николетта молчала и вопросительно глядела на Франциска.
— Ну, слушай, — сказал он. — Ты ведь знаешь, что гроб Христа в руках сарацин: они ведь не христиане, как мы, и мы должны отнять у них эту святую землю. И много уже нашего войска там погибло! И вот к дяде Жозефу пришёл вчера странник, святой старик! Он своими глазами видел мучения, какие терпят христиане от неверных; в молодости сам он сражался в рядах крестоносцев. « Но теперь князья и бароны уже не в силах победить сарацин, — говорит он. — И, если взрослые люди не достойны совершить святое дело, то Господу Богу угодно передать его в руки непорочных младенцев»… Так говорил святой отец, — продолжал Франциск; но дядя Жозеф страшно рассердился, начал бранить старика и велел ему как можно скорее уходить из села! Старец тотчас ушёл; а я захватил хлеба и сыра, побежал за ним и едва догнал его, уже на большой дороге. Но он не стал есть моего хлеба и сыра; он сказал, что ничего не примет из рук людей, которые не хотят слушать слова Божьего. Я, все таки, спросил его, о каких младенцах он говорил дяде Жозефу. Старец и сказал мне… Слушай: далеко от нас, около города Вандома, живёт чудесный мальчик, по имени Стефан. Он пастух, как и я, но Господь явился ему в образе нищего, принял от него хлябь и вручил ему письмо на имя нашего короля. Король, однако ж, не исполнил того, что было ему велено в этом письме; и Стефан понял, что он сам призван спасти гроб Господень. Бог послал ему силу творить чудеса. Узнав об этом, со всех концов Франции двинулись к Стефану толпы детей… Он и видеть теперь своё войско к морю: Бог обещал ему, что море расступится, и дети-крестоносцы посуху перейдут в Святую землю.
— Нет, дорогой Франсуа, — ты не пойдешь за этим Стефаном, — воскликнула девочка, — я скажу бабушке…
— Ради Бога, молчи, или я забуду, что ты мне сестра.
Девочка закрыла лицо руками, чтоб брат не заметил её слез; раздавшийся вдруг конский топот заставил детей обернуться: подъезжали двое всадников.
— Ну вот! — кричал младший из них, обращаясь к слуге. — Вечно распустят здесь своих коз! Мой конь чуть не упал, споткнувшись об эту тварь. И досталось же ей за это!
Всадники, переехав речку вброд, понеслись дальше; а Николетта и Франсуа бросились к одной из коз, у которой копыто коня переломило ногу. Пока Николетта её примачивала и перевязывала, Франсуа собрался уходить.
— Прощай, Николетта, — сказал он, — мне всё-таки хочется отыскать телушку дяди Жозефа; я не могу уйти, оставшись перед ним в таком долгу!
— Так ты решительно уходишь? едва слышно проговорила Николетта.
— Прощай, прощай! — ответил, наскоро поцеловав её, Франциск; и взбежал на пригорок.
https://w.wiki/E3AW

Петр Гнедич
Золотой XIX век искусства России. - 1086240494336

В южной глуши
Черноглазая, красивая дивчина, босоногая, загорелая, с маленькой астрой в густых волосах, выглянула на стук подков из калитки.
— Дома? — крикнул ей молодой, с закрученными в стрелку усами, офицер в голубом гусарском ментике, натягивая поводья и весело глядя на нее. — Отобедали?
— Уже!
— В доме?
— Ни. Пан в клуне, а пани у черешен варенье варит.
Он привычным движением перекинул через седло правую ногу, легко ступил на землю, перебросил через голову мокрой лошади повод, провел рукой по растрепанной челке, отдал ремни подоспевшему конюху и вынув сильно надушенный с красной каемкой платок, пошел в сад, слегка расправляя отекшие от долгой езды ноги. Дивчина кинулась вперед, мелькая среди цветов пестрым, как эти клумбы, нарядом, бренча монистами, сверкая белыми широкими рукавами.
— Ау! — по-русски окликнул гость, потеряв ее из виду и в недоумении останавливаясь перед двумя разбегающимися дорожками.
— Ау! — откликнулись ему слева, и среди кустов засветилось какое-то розовое пятно платья. Он сделал еще несколько шагов. На лужке, под черешнями, стояла небольшая печурка, аккуратно сложенная из кирпичей, с громадной железной покосившейся трубой, откуда теперь бежал прозрачный синеватый дымок, еле заметный в горячем, пронизанном лучами украинского солнца, воздухе.
— Pardon, я не в урочное время, — извинился гость, звеня шпорами и натыкаясь на разбросанные поленья. — Отвлекаю вас от священнодействия: от служения на алтаре пенатов.
Хозяйка, сконфуженная, покрасневшая и от огня, и от внезапного посещения гостя (она была в капоте хотя и свеженьком, но не предназначенном для приема гостей), улыбнулась, и наскоро вытерев свою маленькую горячую руку, протянула ее гостю.
— Напротив, — очень рада. Я уже кончаю варить: последний тазик. Садитесь, monsieur Таганцев; — Приска, сними тарелки.
Приска быстро подхватила со скамейки пустые блюда, переставила их на стол, врытый тут же в землю, и в то же время успела пощупать: не выпала ли от беготни из волос астра.
— Merci, — отозвался Таганцев, садясь на скамейку и оглядываясь. — Славно как здесь. — И точно было славно: вокруг царил сладкий запах пенок, дыма, кружились какие-то мухи, стукали о тазик ложки, — все дышало южным, горячим летом, теплом, затишьем.
— А ваш супруг в клуне? — спросил он.
— Да ведь он целые дни на работах.
— Его в городе совсем не видно, — вас тоже… Мы часто вас вспоминаем.
— Monsieur Таганцев, варенья хотите?
— Не откажусь, — он оглянулся — куда положить фуражку, и не найдя места, надел ее себе на голову. — Прошлый раз я у вас a la lettre объелся вареньем. Даром, что вы петербургская жительница — не уступите нашим…
Она выложила из простывающей миски несколько ложек густых сочных ягод, и подала блюдечко гостю.
— Вас часто-часто мы вспоминаем, — продолжал он. — Еще вчера отец протопоп говорил о вас: он буквально в вас влюбился… Отчего вы редко заглядываете в наш городок?..
— Да не приходится как-то…
— Вы не поверите, что за тоска… День за день идет — один как другой, другой как третий. Все одно и то же. Утром в манеже, днем шляешься по товарищам, вечером — карты… Семейных офицеров, как на грех, ни одного нет, — даже доктор овдовел: ходишь, как муха сонная. Читать надоедает, — да и у нас это как-то не принято…
Он поставил блюдечко на стол, обтер усы, звякнул по привычке одной шпорой и прищурившись взглянул на хозяйку, на ее полненькие белые руки, свободно выходившие из-под коротких, широких рукавов блузы.
— А вы, Анна Павловна, не скучаете? — спросил он.
— Немножко… Впрочем к нам ездят соседи. Я хозяйство люблю, очень люблю… Здесь прелесть как хорошо…
В голосе ее чувствовалась нервность, раздражительность, но гость, не замечая этого, продолжал смотреть на маленькие кисти рук, крепко державшие тазик и ложку.
— Я ведь к вам, Анна Павловна, чрезвычайным послом, — внезапно сказал он.
Она с удивлением взглянула на него. — От кого это?
— От всего города, от всей нашей интеллигенции, и наконец лично от себя.
— Это интересно.
— Вы знаете, в городе у нас есть благотворительное общество. Оно нуждается в суммах, и решилось устроить спектакль… Я знаю, вы игрывали на домашних сценах. Если бы вы соблаговолили принять участие?
Анна Павловна осторожно стряхнула с ложки пенку.
— Я не могу вам дать прямого ответа, — сказала она. — Это зависит…
— Анна Павловна, согласитесь! — умоляющим тоном заговорил Таганцев. — Вы согласитесь — все устроится — без вас ничего не будет… Согласитесь пожалуйста — вы оживите нас всех. Ведь здесь все заплесневели. Вы знаете, спектакли как сближают, — ну повеселимся, вздохнем посвободнее…
В его голосе было столько мольбы, просьбы, точно от согласия молодой женщины зависело все его счастье…
— Хорошо, — улыбаясь сказала она, — я приму участие, только…
— Анна Павловна, — не надо «только», — мы повеселимся, встряхнемся…
Она засмеялась.
— Я очень рада.
— Ну, а супруг ваш?
— Что?
— Я хочу сказать — он примет участие?
Она слегка сдвинула брови, продолжая улыбаться губами. — Сохрани Бог, — ему некогда, он с утра до ночи занят. Еще сегодня привезли из Киева новую молотилку, он возится с ее установкой… Вообще он не любит разъезжать и вы на него не рассчитывайте.
Гусар покорно наклонил голову.
— Вы кого думаете приглашать? — как-то небрежно, мимоходом, прибавила она.
— Многих. Во-первых — Веру Всеволодовну Богучарову, — она… А propos — как она вам нравится?
Вопрос этот тоже был сделан мимоходом, но по бегавшим глазам Таганцева, и внимательно-напряженному лицу, нельзя было заключить, что ответ не интересует его.
— Я ее очень мало знаю, — кажется милая барышня, — уклончиво отвечала хозяйка.
https://w.wiki/E2m3

Григорий Данилевский
Золотой XIX век искусства России. - 1072062469120

Каменка
Мишель посетил Каменку впервые, осенью в 1821 году, после своего нежданного перевода в южную армию, в полтавский полк, из распущенного, за неповиновение, семеновского гвардейского полка. Никогда потом, в немногие годы молодой и бурной, рано погибшей жизни, Мишель не мог забыть ни своего заезда в этот красивый уголок киевской Украйны, ни его радушных обитателей. Это было в конце ноября. Его однополчанин по гвардии и теперь ротный командир, по полтавскому полку, Сергей Иванович Муравьев-Апостол собирался тогда в свое родовое, миргородское поместье, село Хомутец. — Хочешь, Миша, — сказал он ему: я по пути заеду на именины в Каменку.... там, в екатеринин день, весело, — барышни, танцы.... а главное, увидишь общество замечательных, истинно умных русских людей. Ротный любил Мишеля, покровительствовал ему и был рад доставить ему развлечение. Они поехали. Дорога в этой части чигиринского уезда шла извилистыми, лесистыми холмами. Погода была мглистая, с небольшим морозом. Дубовые, липовые и грабовые рощи, захваченные ранним снегом, еще не потеряв всех листьев, стояли то темными, то багрово-золотистыми островами, среди опустелых, белых полян. Редкие сёла и хуторы, с историческими именами, Субботово, Смела, Мотронин и Лебединский монастыри, напоминали гетманщину и недавние, последние дни Запорожья. Верстах в сорока от Чигирина, извилистый проселок стал круто спускаться в долину. Под пригорком, пересекая Каменку на две части, текла еще незамёрзшая река Тясмин. Сквозь морозную мглу блеснули маковки двух церквей, обозначились новые, вдаль уходящие холмы и обширное, в несколько сот дворов, населенное малороссами и евреями, местечко. На возвышенном взгорье стал виден большой, двух-этажный, помещичий дом, с пристройками, — за ним старый сад, красивыми уступами спускавшийся к реке, Барский двор был уставлен возками, санями. Кучера водили упаренных лошадей. Прислуга суетилась между домом и дворовыми постройками. — А знаешь-ли, кого еще мы можем здесь встретить? — сказал спутник Мишелю, при спуске в улицу, называя ему обычных каменских гостей: сюда, эти дни, ждали гостя из Кишинева.... он уже навещал Каменку минувшею весной… — Кто такой? — Пушкин.... — Может-ли быть? — Увидишь. Любопытство Мишеля было сильно возбуждено, и он не помнил, как въехал в ворота и как ступил на крыльцо. Восемнадцатилетний, темнорусый, голубоглазый и среднего роста юноша, Мишель в это время с виду был еще почти ребенок. Сильно впечатлительный, доброго и нежного сердца, он, под надзором страстно его любившей матери, сперва воспитывался в Москве, потом в Петербурге, в пансионе какого-то парижского эмигранта — аббата. Образование ему было дано в духе того времени, чисто французское, так что, до поступления в гвардию, он даже с трудом говорил по-русски. Определясь в полк, изящный, чувствительный и нежный воин не мог равнодушно видеть мучений мухи, комара. Полковая учебная стрельба бросала его в краску и приводила в дрожь. Затянутый в узкий, офицерский мундир, с высоким, жестким воротником и острыми, длинными фалдочками, он, когда был весел, своим звонким, задорным смехом и резвостью, а когда скучал, — томностью робких, рассеянных глаз, красиво-вьющимися кудрями и вздохами, напоминал скорее дикую, несложившуюся девочку, чем сына Марса. Не желая, впрочем, отстать от товарищей, он любил себя показать лихачом, гарцовал по Невскому на красивом скакуне, участвовал в дружеских попойках, в карточной игре и прочих холостых кутежах. Но его любимым занятием было чтение. Западные и преимущественно французские историки, философы, романисты, поэты и экономисты были Мишелем с жадностью прочитаны в богатых библиотеках его московской и петербургской родни. С книгой Беккария о преступлениях и наказаниях, с рассуждением о законах Монтескье, с Вольтером и Дидеро он ознакомился с таким же наслаждением, как и с Плутархом, Гельвецием, Кондильяком, Гольбахом, Вателем и Руссо. Из русских писателей он увлекался фантастическими балладами Жуковского и плакал над Лизой Карамзина. Но его идеалом был Пушкин.... Мишель знал наизусть почти все его стихи, в том числе его неизданные, смелые и пламенные сатиры, ходившие в то время в бесчисленных списках и читавшиеся на расхват: Лицинию, Деревня, Кинжал, Чаадаеву, на Аракчеева, Голицына и другия. И вдруг, этот Пушкин, этот идол молодежи, полубог, мог быть действительно здесь же, в Каменке. Не шутит-ли товарищ? не издевается-ли без жалости над юным поклонником любимца парнасских богов? Виновница именинного съезда, еще сохранившая следы былой, замечательной красоты, величественная и любезная семидесятилетняя старушка, Екатерина Николаевна Давыдова была урожденная графиня Самойлова, сестра известного канцлера и племянница светлейшего князя Потемкина. От первого брака у неё был сын, — известный защитник Смоленска и герой Бородина и высот Парижа, генерал Николай Раевский, два сына которого, её внуки, были друзьями Пушкина. Её сыновья от второго мужа, Давыдова, старший Александр и младший Василий Львовичи, жили с матерью. Высокий, тучный, светлорусый и величавый, от природы неподвижный, ленивый и всегда полудремлющий Александр Львович, как и его мать, весьма схожий с дедом Потемкиным, был женат на красавице-француженке, графине Граммон. Василий Львович, совершенная противоположность брату Александру, впоследствии женатый на миловидной и доброй, дальней родственнице, Александре Ивановне, был с виду в покойного своего отца, — роста ниже среднего, с курчавыми, темными волосами, веселый, со всеми общительный, говорливый и живой. Оба брата воспитывались в Петербургском пансионе аббата Николь, служили, как все тогда, в военной службе, один в кавалергардах, другой адьютантом князя Багратиона — в гусарах, отличились в двенадцатом году и теперь находились в отставке, старший генералом, младший полковником. Александр Львович с семьей жил в нижней, левой части каменского дома, Василий — в особой пристройке, в правой.
https://w.wiki/E3Ay
1881 Судковский Р. Буря на море.
1881 Судковский Р. Буря на море.

Комментарии

Комментариев нет.