Золотой XIX век искусства России.

Век 19й, железный...
А в нём - бриллианты живописи, жемчуг музыки, золото слов...
1881 год Проза 4

1881 Тюрин Иван Александр II
1881 Тюрин Иван Александр II

Андрей Новодворский
Золотой XIX век искусства России. - 1086325974272

Мечтатели
Часов восемь майского утра. Воскресенье и прекрасная погода, почему городок N, рано просыпающийся вообще, выглядит особенно оживленно и весело. Накануне был дождик, и роскошная пыль, обыкновенно покрывающая длинные и прямые улицы густым слоем, не туманит прозрачного воздуха и не беспокоит глаз. Окна белых, смазанных глиной или известкой домиков, с соломенными крышами, большею частью раскрыты. Деревья садов, изобилующих в N, и кусты палисадников сверкают за живописною каймою всевозможных заборов свежею, яркою зеленью. На всем лежит светлый, ласкающий колорит, и лысина толстого «полковника» Закржембского блестит, как медный шар. Полковник Закржембский стоит у своего частокола и наблюдает уличное движение. Ему не жарко, потому что по утрам он не имеет обыкновения обременять себя излишним платьем и, презентуя прохожим расстегнутый ворот ночной рубахи и рукава синего пиджака, во всем остальном уповает на высоту и скромность ограды. Сухощавый «майор» Зубов занимает такой же обсервационный пункт у своего плетня, vis-a-vis, но одет очень парадно: на нем легкое коричневое пальто, соломенная шляпа, а на руках черные перчатки. Он православный и приготовился идти в гимназическую церковь. Полковник Закржембский католик и ходит в костел, где служение начинается позже. Отсюда следует тот вывод, что, во-первых, город, о котором речь, находится в юго-западном крае, а во-вторых, что в нем есть гимназия.
По направлению к базарной площади медленно двигались малороссийские телеги, на лошадях и волах, — с дровами, сеном, хлебом, овцами, телятами и поросятами в мешках. Звонкие, протестующие голоса юных пленников так пронзительно раздавались в неподвижном воздухе, что собаки, смирно лежавшие у ворот и калиток, не выдерживали и принимались аккомпанировать громким лаем и воем. Бабы шли пешком и несли на рынок кур, яйца, свертки холста, сукна и горшки с колотухой сметаны, молоком и прочим.
— Бабко! що несешь? — от времени до времени справлялся полковник.
— Сметанку, паночку!
— А яец нема?
— Нема, проше пана.
— Ну, ну, иди з Богом! — Эй, молодуха! у тебе що? — останавливал он другую.
— Яйця, паночку.
— А сметани нема?
— Нема, голубчику; у мене, Господь зна чого, коровка занемогла…
— Ну, ну, иди з Богом!
Полковник останавливал и мужиков, справлялся о товаре и цене и вообще обнаруживал большое любопытство. Майор вел себя сдержанно, как человек, находящийся по части закупок и домашнего хозяйства в строгой зависимости от суровой супруги.
Когда движение на минуту стихало, наблюдатели перекидывались фразами, продолжая начатый разговор:
— Да, да! Так так-то, майор.
— Да-а!..
— Удивительно!..
— Что и говорить!
— А как вы думаете, майор: не произойдет ли из этого войны?
— Кто его знает! По газетам будто не похоже…
Телеги стали попадаться реже. Их заменили брички окрестных помещиков, арендаторов и управляющих. Первыми показались г<оспода> Нагоскины из Затишья, муж и жена, которым в сумме было полтораста лет.
— На почту едет, — заметил майор, — на его имя деньги из банка получены.
— И зачем ему, старому, деньги? а?
— Кому не нужны деньги!
С этим мнением полковник охотно согласился.
Потом, как вихрь, промчался пан Залесский из Зарубинец в эффектно-простой тележке, но на великолепной паре пегих, с такою массою побрякушек и бубенчиков, что полковник невольно отшатнулся от забора и воскликнул:
— Ого!..
— Финтит! — равнодушно заявил майор. — Будущий урожай жиду продал, а новых лошадей купил… Прогорит!
Четверкою, цугом, торжественно проехали панны Изопольские, в количестве двух вполне взрослых, одной средней и одной маленькой, в изящной коляске, купленной, как всем было известно, десять лет тому назад в Киеве, на контрактах, за 900 руб. сер. Лихой кучер, в черной свитке и красном поясе, хлопнул три раза бичом, как из пистолета, правой рукой, потом ловко перебросил вожжи и проделал то же самое левой и, с легкой краской благородной гордости на мясистых щеках, замер в величественно-неподвижной позе.
— Ловко правит, мошенник! — сказал полковник.
— Правит, каналья, ничего, — прибавил майор.
Коляска плавно удалялась и своим мелодическим гулом привлекала к окнам любопытные и завистливые глазки N-ских барынь и барышень.
— А паненки-то, майор? а?.. Ха-ха!
Полковник поцеловал кончики пальцев, а майор робко оглянулся назад и ничего не отвечал во избежание семейных неприятностей.
Улица на время угомонилась. Торжественно зазвучал церковный благовест, и через минуту послышался тоненький звон гимназического колокола, которым ученики созывались по будням в классы, а по праздникам в церковь. Торопливой походкой прошмыгнуло несколько гимназистов, из которых один вчера сидел в карцере, один получил нуль из латинского, а прочие ни в чем замечены не были. Потом степенной походкой выступил высокий учитель словесности (имел привычку никогда не садиться в классе, потому что раз ему засунули в стул булавку); хозяйки возвращались с базара с покупками; лениво пробрела директорская корова, и, наконец, в отдалении показалась медленно приближавшаяся фигура кругленького человека в парусинной накидке, фуражке с кокардой и палкою в руке.
— А! генерал! здравия желаем! — крикнул ему полковник зычным басом.
— Господину советнику… нижайшее! — произнес майор умеренным тенором.
«Генерал», он же и «советник», приветливо закивал головою, прибавил шагу и скоро очутился как раз посередине между частоколом полковника и плетнем майора. Он остановился в минутной нерешительности — к кому подойти, потому что, в сущности, «полковник» и «майор» были одинакового, далеко не важного чина.
— Пожалуйте ко мне, генерал! — решил его колебание полковник. — Я, знаете, по вольности дворянства… Ха-ха! Выходите-ка и вы, майор! Вот мы теперь всё и решим!
Майор с генералом приблизились, все обменялись рукопожатиями и сразу приступили к делу:
https://w.wiki/E3BP

Роман
Это было в начале весны, в то переходное время, когда на развалинах зимней природы всё прочнее и прочнее утверждается новый порядок вещей, когда птицы поют песню любви, озонированный воздух сладко раздражает и щекочет нервы, кавалеры обнаруживают особенное любопытство и чуткость ко всему, что касается дам, и наоборот, а беллетристы испытывают большое затруднение от обилия неустановившихся образов и тем для романа.
Я избежал этих затруднений благодаря счастливой случайности. В самом поэтически уединенном месте городского сада в К., там именно, где главная аллея оканчивается полуразрушенной беседкой и только едва заметная в кустах тропинка ведет вниз по крутому спуску, я нашел совсем готовый роман, в виде двух записных книжек, из которых одна, очевидно, была ее, а другая его, дневника и нескольких писем. Всё это было завернуто вместе в бумагу и лежало на свежей, слегка измятой траве.
Я немедленно поднес ее книжку к носу: она, то есть книжка, очень простенькая, в красивом кожаном переплете, — издавала легкий запах кожи, бумаги, голландского сыру (вероятно, вследствие частого совместного пребывания в кармане), но духами отнюдь не благоухала и вообще дышала такою трогательною скромностью, что я сразу почувствовал к ней живейшую симпатию и поднялся в беседку с целью заняться более подробными исследованиями. Как знать, может быть, он ее обидел? может быть, ей потребуется утешение, защита, покровительство? Ведь эти переходные сезоны подъема молодого духа, напряженной физической и нравственной энергии, преувеличенных надежд и наивной веры — это такая почва, на которой погубить девушку — всё равно что хлеба с маслом съесть…
Я начал с величайшей поспешностью:
«Список белья. Рубашек — 6, юбок — 4, простынь — 4, наволочек — 4, кальсон — 4 пары, носов<ых> платков — 6, чулок — 6 пар, воротничков — 3, манжет — 3». Помечено прошлым годом. Февраль.
Он был гораздо богаче. Его книжка черная, с золотым оттиском: «Notes», даже на значительном расстоянии пахла фиалкой и табаком.
Одних рубах у него было две дюжины — одна дюжина со стоячими воротничками, а другая с отложными. За метку дюжины новых носовых платков он заплатил Маше полтора рубля деньгами и фунт конфект в 60 коп. серебром. Одевался он очень недурно. У него имелось две шляпы: цилиндр (7 р.) и шапокляк (6 р.), пальто с бобровым воротником (60 р., у Канюкина), летнее пальто (18 р.), енотовая шуба (75 р., по случаю, в кассе ссуд), два фрака, два сюртука, визитка, пиджак, несколько пар брюк, из которых одна серая, клетчатая и прочее. В кассе ссуд он купил себе серебряный портсигар за 12 р. и золотое кольцо за 20 р. Золотых же часов и фарфорового сервиза он не покупал, потому что то и другое получил ко дню рождения от Зизи и остался так доволен, что оценил подарок приблизительно в 300 р. и тут же шаловливо заметил: «Дорог мне не твой подарок — дорога твоя любовь». В его кабинете стояла голубая кушетка, купленная по случаю за 14 р., а возле, на паркетном полу, лежала медвежья шкура, взятая вместе с лампой для письменного стола и статуэткой Венеры за долг в 15 р. от некоего Т. Две других Венеры, масляными красками, он купил за рубль на толкучем рынке и повесил на стене против кушетки, по обеим сторонам трюмо. Кроме кабинета у него была еще спальня, для которой приобретен ночной столик (2 р.). За обе эти комнаты он платил 50 р. в месяц.
Она занимала одну маленькую комнату в 12 р. В такой комнате кроме кровати, неизбежных двух стульев, обыкновенно с просиженным сиденьем, стола, умывальника и шкафчика или комода мог быть разве какой-нибудь старый диванишка, да и это сомнительно: комната была очень бедно обставлена, судя по тому, что жилица сама чинила оборванные обои («кусок обоев — 30 коп.») и мужественно боролась с тараканами («порошок от тарак<анов> — 40 коп.»). На стене или на полу (должно быть, на стене), у кровати, у нее прежде был ковер, но она — бедная! — заложила его у еврея-ростовщика (Базарная, № 18) по 15 июля 18.. г. за 10 р. серебром. Из гардероба, находившегося в шкафчике или комоде, упоминается о черном и сером платьях; но какого фасона и достоинства эти платья — покрыто мраком. Известно только, что черное было старее и даже потребовало значительного ремонта (3 р.).
Он выкуривал в месяц тысячу папирос, на 10 р., и сотню сигар по 10 коп. штука; она съедала два фунта конфект, очевидно заедая скверный двадцатикопеечный обед, и фунт орехов (20 коп.). Он покупал и мыло «тридас», духи, пудру, фиксатуар и тому подобную дрянь; значительная часть его месячных расходов выражалась странными терминами: «непредвиденные издержки», «удовольствия», «наслаждения», «аптека». У нее даже одеколону не значилось. Она бывала два раза в месяц в театре и заседала в галерее (50 коп.); он позволял себе это удовольствие раз 6 — 8 и занимал кресло первого ряда (3 р.). Извозчик обходился ему ежемесячно в 20 руб.; она, по-видимому, постоянно ходила пешком. Зато она тратила 2 р. на библиотеку и откладывала «капитал» на покупку полного Спенсера (накопила 4 р.), а он читал Поль де Кока и кн. Мещерского, которых купил очень дешево по случаю.
«Свет проходит 288 000 верст в секунду. Скорость электричества — четыре раза вокруг Земли в секунду (по медной проволоке). Мандат — приказание; мандант — дающий приказание».
Это у нее. У него соответствующих заметок не было. Была, правда, выписка из законов, но она относится к позднейшему времени, то есть к дальнейшим страницам:
https://w.wiki/E3NL

Сувенир
Маленький, с объективной точки зрения и гроша не стоящий сувенир, в виде револьвера системы Лефоше, с ослабевшею пружиною, гладким, истертым стволом, расшатанным барабаном и кусочком ремешка на конце полинялой ручки. Это, однако, одна из самых драгоценных моих вещей. Он всегда лежит у меня на письменном столе, исполняя мирные обязанности пресс-папье, и не имеет в себе ровно ничего, что напоминало бы о смерти и разрушении; напротив того, через согнутый на сторону курок и собачку проходит голубая ленточка, как щегольской галстук на шее молодящегося, но развинченного «дядюшки», который старается еще сохранить молодцеватость мышиного жеребчика, но ничьей добродетели уже угрожать не может, а на боковой стороне, на дереве, нацарапано самыми нежными каракульками: «Souvenir».
«Souvenir» написано рукою женщины, то есть, по совести сказать, девушки. Рядом моею собственною рукою изображено: «Жизнь есть борьба правил с исключениями». Не помню, по какому случаю сделана мною эта надпись. Было ли то следствием любви и юности, когда сердце стремилось к широкой жизни, а голова, наполненная богатым запасом латинских склонений и неправильных глаголов, — к не менее широким обобщениям; или эта меланхолическая формула явилась результатом бесчисленного множества случайностей, сыпавшихся мне на голову, — повторяю, не помню. Знаю только, что это было накануне злополучной дуэли, о которой — ниже. Но мне до сих пор очень нравится это изречение, и я спокойно, с философским вздохом, произношу его при всяком фокусе событий, когда другие теряются и восклицают: «Какой реприманд неожиданный!» Для меня значительная часть сегодняшних исключений завтра может сделаться правилом, и наоборот. С другой стороны, даже самые упорные исключения, никоим образом не могущие стать правилом, по причине своей внутренней несостоятельности, тем самым уже осуждены на погибель, и это не может не доставлять некоторого утешения…
Мой револьвер играл роль в одном таком исключении. Я помню, в первый момент схватил его с ненавистью и начал ломать изо всех сил. Курок и винты поддались, механизм испортился; я устал и вспомнил свою формулу…
Какие бы подлости ни выкидывала иногда жизнь, любовь все-таки — самое прочное, неизменное «правило». Мало-помалу я примирился с сувениром и вернул ему прежнее значение — трогательного, только трогательного, воспоминания.
Дело было года три тому назад, зимою. Я ехал в село Выжимки — в качестве сельского учителя, и Надежда Александровна тоже в Выжимки — в качестве фельдшерицы. Очень приятно. Мы путешествовали по железной дороге, в третьем классе, и сидели друг против друга, возле окна.
Поезд уже давно миновал стрелки (мы познакомились на станции N.) и мчался на всех парах, слегка покачиваясь и гремя цепями. Вечерело. Вагон тускло освещался двумя фонарями. Было душно и сыро. Возле печки, посередине, столпилась кучка рабочих; они усердно подкладывали дрова, хранившиеся под ближайшей скамейкой, и курили махорку. Некоторые поскидали сапоги и сушили онучи. Ближайшая барыня громко чихнула и подняла ламентации. Отставной военный, в полинялом сером плаще и фуражке, с красным, засаленным сзади околышем, присоединился к ее партии. Толстый купчик флегматично плевал; какая-то старушка спокойно допивала сороковую чашку чаю, с трудом наливая из большого, как бочка, медного чайника. Котомки, котомочки, мешки, подушки. Проход украшался живописною коллекцией ног спавших пассажиров. Лапти и валенки распространялись прямо на полу, из-под скамеек; сапоги, калоши, башмаки занимали положение повыше. С потолка капало, стены были влажны, стекла окон изукрасились толстым слоем морозных узоров.
Раздался протяжный свисток, хлопнула дверь, и в густом облаке пара явился кондуктор.
— Билеты ваши, господа! Билеты! Покажите билеты! В Р. кто остается?
— Ах, кондуктор! Наконец-то!.. Пожалуйста!.. Здесь совсем сидеть невозможно!.. Махорка!..
— Кондуктор! что это у вас за порядки!.. Сапоги… Ффу-ты!.. А деньги небось берете!
— Мы, господин, ничего… Мы бросили. А что, например, сапоги — так мы тож денежки платим! Не нравится — ступай во второй класс!
— Хорошо, хорошо! Билеты ваши! Я вас, сударыня, если угодно, переведу во второй класс. Поезд сейчас остановится — вы и пересядете.
Кондуктор будил пассажиров, прекращал споры, надрезывал билеты, подшучивал над бабами, улыбался дамам и вообще вел себя приятным джентльменом.
— А вам, сударыня, не угодно перейти другой вагон? — обратился он к Надежде Александровне, когда очередь дошла до нее.
Надежда Александровна взглянула на него те то с гневом, не то с удивлением, пожала плечами и ответила не без резкости:
— Нам и здесь очень хорошо!
Мне чрезвычайно понравилось это «нам».
— К тому ли еще привыкать придется! — прибавила она через минуту, как бы про себя, и устремила глубокий взгляд на окно, из которого, впрочем, ничего не было видно.
Поезд остановился у станции и через пять минут тронулся снова. Дама и офицер ушли. Группа у печки разместилась под скамейками. Вагон погрузился в глубокий сон. Воздух наполнился храпом, сопением, сонными вздохами и сернистым водородом. Надежда Александровна продолжала смотреть в окно.
Высокая, деликатного сложения блондинка, лет двадцати, с темными бровями и низеньким, несколько тяжелым лбом. Правильный, аристократический овал нежного лица, изящный, прямой носик и большие серые глаза, глубокие и серьезные. Густые волнистые волосы, подрезанные до плеч, были откинуты назад и свободно рассыпались по стоячему воротничку синей суконной блузы, подпоясанной широким кожаным поясом. Из кармана выглядывал желтый ремешок револьвера.
Этой простоте и практичности костюма вполне соответствовало и количество багажа. Надежда Александровна везла с собою не больше десяти тючков и коробочек (что для женщины, переселяющейся совсем, поразительно мало), только одну, и то небольшую, подушку, а число всех платков, платочков и шарфиков, включая даже плед, никоим образом не превышало пятнадцати.
https://w.wiki/E3TZ

Александр Островский
Золотой XIX век искусства России. - 1080635743744

Без вины виноватые
Без вины виноватые (драма, реж. Владимир Петров, 1945 г.)_HIGH.mp4
1:32:09
Без вины виноватые (драма, реж. Владимир Петров, 1945 г.)_HIGH.mp4

https://w.wiki/E2gn

Невольницы
Гостиная в доме Стырова; в глубине растворенные двери в залу, направо от актеров дверь в кабинет Стырова, налево — в комнаты Евлалии Андревны. Мебель богатая, между прочей мебелью шахматный столик.
ЯВЛЕНИЕ ПЕРВОЕ
Марфа (входит слева), Мирон (заглядывает из залы).
Мирон (кланяясь). Марфе Савостьяновне!
Марфа. Мирон Липатыч! Да взойдите, ничего…
Мирон входит.
Какими судьбами?
Мирон. Барина навестить пришел, наслышан, что приехали.
Марфа. Приехали, Мирон Липатыч.
Мирон (нюхая табак). На теплых водах были?
Марфа. На теплых водах. Были и в других разных землях, два раза туда путешествовали… Ну, и в Петербурге подолгу проживали. Много вояжу было; прошлое лето вот тоже в Крым…
Мирон. И вы завсегда с ними?
Марфа. В Крыму была; а то все в Петербурге при доме оставалась.
Мирон. Постарел, я думаю, Евдоким Егорыч-то?
Марфа. Конечно, уж не к молодости дело идет, а к старости, сами знаете. Ведь вот и вы, Мирон Липатыч…
Мирон. Ну, мы другое дело: у нас это больше… знаете… от неаккуратности.
Марфа. А вы неаккуратность-то эту все еще продолжаете?
Мирон. Нет, будет, довольно, порешил… все равно как отрезал. Теперь уж ни Боже мой, ни под каким видом.
Марфа. И давно вы это… урезонились?
Мирон (нюхая табак). С Мироносицкой предел положил. Думал еще со СтрашнСй закончить; ну, да, знаете, Святая… потом Фомина… тоже, надо вам сказать, неделя-то довольно путаная. ПопрАвная неделя она числится; голова-то поправки требует, особенно на первых днях. Ну, а с Мироносицкой-то уж и установил себя как следует. И вот, надо Бога благодарить, Марфа Савостьяновна, до сих пор… как видите! И чтобы тянуло тебя, манило, али тоска… ничего этого нет.
Марфа. Ну, укрепи вас Бог!
Мирон. Очень чувствительный я человек, Марфа Савостьяновна, — сердце мое непереносчиво! Обидит кто или неприятность какая, ну, и не сдержишь себя. Не то чтоб у меня охота была или какое к этой дряни пристрастие; а все от душевного огорчения.
Марфа. Разно бывает, Мирон Липатыч: кто от чего. Но, при всем том, безобразие-то все одно.
Мирон. Так, значит, состарились мы с Евдокимом Егорычем?
Марфа. Да, таки порядочно. Коли вы его давно не видали, так перемену большую заметите.
Мирон. Три года не видал. Как тогда поженились, так мне от места отказали, молодую прислугу завели. Нет, Марфа Савостьяновна, пожилому на молоденькой жениться не след.
Марфа. Да ведь она не то чтобы очень молоденькая, двадцати пяти лет замуж-то шла.
Мирон. Самый цвет… вполне…
Марфа. Да вот уж три года замужем.
Мирон. Все-таки женщина в полном своем удовольствии; а мы-то с Евдокимом Егорычем уж скоро грибы будем. Старый-то на молодой женится, думает, что сам помолодеет; а заместо того еще скорее рушится, в затхлость обращается.
Марфа. Почему вы так полагаете? Отчего ж бы это?
Мирон. От сумления.
Марфа. Может быть, и правда ваша.
Мирон. Старый человек понимает, что молодая его любить как следует не может; ну, и должен он всякий час ее во всем подозревать; и обязан он, коли он муж настоящий, за каждым ее шагом, за каждым взглядом наблюдать, нет ли какой в чем фальши. А ведь это новая забота, ее прежде не было. А вы сами знаете: не лета человека старят, а заботы.
Марфа. Да, уж настоящего спокою нет.
Мирон. Какой спокой! И я про то ж говорю. Я теперь Евдокима Егорыча — ох! как понимаю. Опять же не из своего круга взята.
Марфа. Какого вам еще круга? Маменька их в заведении, которое для барышень, главная начальница.
Мирон. Мадамина дочь, вроде как из иностранков.
Марфа. Вы это напрасно… Только что обучена на всякие языки, а природы нашей, русской.
Мирон. А промежду себя они?..
Марфа. Ну, конечно, не так, как молодые…
Мирон. Контры выходят?
Марфа. А все ж таки…
Мирон. Стражаются?
Марфа. Что вы, как можно! Несогласия между ними незаметно.
Мирон. И часто у них это бывает?
Марфа. Что?
Мирон. Стражение?
Марфа. Да что вы, какое стражение? Из-за чего им? Живут как следует, как все прочие господа.
Мирон. Ведь вы правды не скажете: женская прислуга всегда за барыню; плутни у вас заодно, а за маклерство вам большой доход. У Евдокима Егорыча, как я вижу, нет никого, чтобы преданный ему человек был: поберечь его некому. Значит, Евдокиму Егорычу верный слуга нужен. Я теперь понял из ваших слов все дело.
Марфа. Вы зачем же к Евдокиму Егорычу?
Мирон. Слышал, что у них камардина нет; так хочу опять к ним проситься.
Марфа. Теперь гости у нас; а подождите немножко в кухне, Мирон Липатыч, по времени я доложу.
Мирон. Что же не подождать! Екстры нет, больше ждали. (Уходит.)
Из кабинета входят Стыров и Коблов.
ЯВЛЕНИЕ ВТОРОЕ
Стыров, Коблов и Марфа.
Стыров (Марфе). Пошли узнать, дома ли Артемий Васильич! Если дома, просить его ко мне.
Марфа уходит.
Будем продолжать прежний разговор. Я похож на нищего, который вдруг нашел огромную сумму денег и не знает, куда с ними деться, как их уберечь; все боится, чтоб их не украли.
Коблов. О чем вы жалеете, в чем вы раскаиваетесь, я не понимаю.
Стыров. Ну, положим, что я не жалею и не раскаиваюсь; довольно с меня и того, что я чувствую неловкость своего положения. Вы, я думаю, понимаете, что человеку с моим состоянием весьма естественно желать себе спокойствия и всякого удобства.
https://w.wiki/E3L5

Светит, да не греет
Светит, да не греет. По одноименной пьесе А.Островского (1973)
2:11:49
Светит, да не греет. По одноименной пьесе А.Островского (1973)

https://w.wiki/E3NS

Таланты и поклонники
Таланты и поклонники (1972)
2:19:43
Таланты и поклонники (1972)

https://w.wiki/E2gb

Николай Петропавловский
Золотой XIX век искусства России. - 1085589766656

Братья.
В один из степных вечеров, когда жгучий жар немного ослабел, когда дышавшая зноем березовская степь сбросила с себя полдневную дымку, придававшую ей вид бесконечного синего моря, которое зажгли на всех точках горизонта, и когда мировой судья счел возможным надеть халат, чтобы с большим удобством начать чаепитие, трое его гостей уселись за стол и принялись за чашки. Один из них — его городской приятель; другие два — березовские мужики, два брата Сизовы, только что сработавшие судье новое крыльцо. Их судья усадил за свой стол, как образчики степных жителей вообще и березовцев в частности: на, мол, вот смотри и спрашивай. Статистик действительно предлагал им сотни вопросов о местной жизни, но за них должен был отвечать сам хозяин, потому что они были молчаливы, как глубокие колодцы, из которых статистику трудно было что нибудь выудить; говорили о них, спрашивали их об их же житье, но они не могли угоняться в своих ответах за вопросами. Статистик между прочим интересовался вопросом: находятся ли местные жители в кабале? Еще бы! У кого? У кулаков. Это пришлые люди? Кровные и доморощенные. Значит, березовцы в собственной жизни заключают причины зарождения, развития и питания своих врагов? Здесь мировой судья дал ответ простой и откровенный, в том смысле, что каналий всюду много, а в темной мужицкой среде больше, чем где-нибудь; при этом мужицкую среду он сравнил с мутной водой, в которой плавают добрые караси и злые щуки, сравнил и захохотал. На дальнейшие вопросы он отвечал пространно. Один из братьев, Петр, слушал, по видимому, с почтительным вниманием, но ничего не слыхал. У него в печке в это самое мгновение сушилась ось, перед значением которой все разглагольствия хозяина были пустыми. Он не выдержал долго. «Домой бы мне надо» сказал он; на вопросы, куда он торопится, он отвечал: «Древо у меня в печке сушится — оно и беспокойно, как бы не пропало; чуточку перегорит и конец делу, сейчас треснет, хоть ревом реви»… Петр был мрачно серьёзен, говоря это и собираясь уходить; все время, пока мировой судья говорил о народной жизни, он думал именно об этом «древе», которое в его глазах уже представлялось курящимся и треснувшим. Как ни упрашивал его судья посидеть, он ушел. Другой брат, Иван, казалось, исполнял все действия, считаемые им неизбежными при всяком чаепитии; он наливал чай на блюдечко, дул на него и клал на пятерню; допив чашку, он опрокидывал ее вверх дном, клал на её верхушку огрызок сахара и пытался благодарить за угощение. Но в эту минуту хозяин кидал огрызок, наливал нового чаю и приказывал дуть снова. И Иван дул. Это повторялось несколько раз. Судья так увлекся своими разговорами, что не обращал внимания ни на самого Ивана, обливавшегося потом, ни на его слова. И тяжело же было Сизову! Пропуская большинство мудреных слов хозяина, он понимал, что тот много говорил несправедливого, неверного, но как бы надо было говорить — не знал. Лицо его было весьма плачевно; он конфузился, стыдливо посматривал на обоих господ, как будто сидел на скамье подсудимых. Он даже забыл вытирать свое лицо, так что с кончика его носа свешивалась капля воды. — Николай Иваныч! Ты погоди… так нельзя, говорил он, пытаясь собраться с мыслями и возразить судье. Последний останавливался, чтобы выслушать его. — Что? Ну, говори. — Ты малость не тово, не так… Ты говори по порядку, чтобы выходило точка в точку… А эдак нельзя. Ты говоришь, я мироед… — Ты слушай ушами, Иван, рассердился хозяин: — я не говорю, что каждый из ваших мужиков кулак, но я утверждаю, что в каждом из них сидит будущий кулак. Дайте только каждому из вас силу, так вы живьем съедите друг друга. — Рази так можно? Ты суди по справедливости… повторял Иван. Он видимо огорчался. — Так откуда же, по твоему, мироеды-то ваши? — Откуда! — Да, откуда? С неба, что ли, они к вам валятся? — Зачем с неба! Ты погоди, Миколай Иваныч, дай мне срок… я тебе предоставлю… надо обсудить все как следует, по настоящему… сказал Иван, во все глаза смотря попеременно то на того, то на другого барина и, по видимому, роясь в своей голове в поисках за настоящими мыслями. Но вдруг он, почувствовав всю горечь обвинения, воскликнул: — Ах, ты Господи Боже мой! эдакая притча! И замолчал. — Вот вы и слушайте его! продолжал Николай Иваныч, обращаясь уже к статистику. — Никогда вы не добьетесь от него лучшего ответа… не может… Я с ним много говорил, да и со многими из них говорил… никто не может! они даже удивляются при этом вопросе, как будто мироеды живут где-то на островах Фиджи, а не в Березовке… Откуда кулаки? на это, конечно, много ответов, в числе которых я выскажу и свой взгляд. Я сказал: в каждом мужике сидит кулак. Но пусть это неверно; бросаю на время свое мнение. Что же из этого? Вы скажете, что кулаки — посторонняя сила, наплывшая в деревню извне? Но я могу по пальцам перечесть всех здешних мироедов и рассказать их родословную, из которой вы увидите, что все они происхождения домашнего. Заметьте, что в эту глушь ни одна каналья не пойдет, не зная местных обычаев и условий, потому что без этих условий его подлости не принесут ни малейшей выгоды. Это ясно, как день: мужикоед должен родиться в той же местности, где ему предстоит совершить свой провиденциальный труд поедания темного народа. Но даже и это слабо выражено. Мироеды и кулаки прямо таки родятся на месте, так что посторонним кулакам и приезжать не зачем: своих довольно. Вы хотя вот у него спросите (судья указал на Ивана), какими березовцы пришли сюда, какими стали теперь.
https://w.wiki/E2gt

Голова
Виды города, открывавшиеся взорам Конона Петровича Покрышкина, когда он по вечерам выходил на свой балкон «для воздуху», как он выражался, не представляли ничего выдающегося, помимо того, что они были знакомы ему с самого детства. Вдали виднелся лес, поле, несколько деревень с церквами и дороги в разных направлениях, а вблизи, тотчас возле города, зиял овраг, из которого, при благоприятном ветре, несло запахом падали, потому что граждане сваливали в него дохлых лошадей, собак, кошек, протухлые остатки скотобойни и прочие вещи, сделавшееся во внутренности города ненужными. Виднелась еще речка Соня, на которой стоял Грязев, чрезвычайно мелководная и с лениво текущей водой, отличавшейся некоторыми особенными, только ей одной свойственными качествами, например, громадным содержанием микроскопических животных. Далее вокруг всего города, подобно пирамидальным монументам, цепью возвышались сорные кучи, показывавшие, с одной стороны, желание жителей держать себя чисто, а с другой — склонность их к консервативным чувствам; по при благоприятном ветре они также издавали нехороший запах. Это виды природы. Самый город, с площадью по середине, с переулками по бокам вместо улиц, и с необъятными пустырями по окраинам, не имел никаких достопримечательностей; даже каменных домов в нем было всего шесть, из которых один принадлежал Конону Петровичу Покрышкину, другой был занят исправником Яковом Кузьмичем Кулаковым, четыре остальные находились под присутственными местами. Одним словом, Конону Петровичу нечего было осматривать, так что, действительно, он выходил «для одного воздуху», которого ему требовалось очень много, по причине его тучности и одышки, постоянно грозившей ему удушением. Местный доктор так прямо и говорил ему, нисколько не скрывая опасности, но что же ему делать? Еще когда он сам управлял мучным лабазом, страдания его не доходили до такой степени, чтобы грозить ему преждевременной смертью, потому что тогда он все-таки занимался делами, придававшими ему более худощавости: а когда его выбрали в головы и он всю торговлю сдал сыновьям, сохранив за собой одно главенство, жизненная деятельность его дошла до нуля, страдания же возросли до последней крайности. В думу он ходил аккуратно и старался во все сам вникать, без помощи секретаря, но несчастье его состояло в том, что вникать-то ему было не во что, и потому во время заседаний он только храпел, вытирая платком вот, беспрерывно струившийся по его лицу, воздуху же для него нигде не доставало. Страданиям Конона Петровича Покрышкина много способствовали еще некоторые привычки, бывшие полезными во время его энергичной деятельности, когда он неутомимо занимался своими делами, и сделавшееся убийственными после его избрания на должность головы, когда для него всякая тень деятельности прекратилась: так например, имея наклонность к плотной и основательной пище, он ел и продолжал есть белужину, икру, сомовину, балык, блины и проч., и пристрастие к этим вещам дошло в нем до степени мучительной потребности, отстать от которой у него не было силы. Бросил он только те привычки прежней жизни, которые не касались внутренних убеждений, отказавшись носить пестрый жилет, картуз и длиннополое платье. Выбранный в головы, он призвал к себе известного всему городу портного Якимова и осведомился у него на счет того, какое в нынешнее время носят платье. Но изменение этой старой привычки на новую нисколько не облегчило его одышки, ибо костюм, сшитый портным Якимовым, оказался вредным во всех отношениях. Портной шил его два месяца, переделывал пять раз, бесчисленное число раз примеривая к корпусу Конона Петровича, пуская в ход и мерки, и глазомер, и собственные пальцы, которыми он ощупывал неровности тела Конона Петровича, и умственные соображения, но тем не менее, когда он, в пятый раз, принес платье и с отчаянием принялся натягивать его, то оно снова оказалось ни к чему негодным. Конон Петрович разразился тогда упреками и укорял Якимова в бесстыдном самохвальстве, говоря сердито, что он только считается портным столичным, а на самом деле может шить одни портки и поддевки. Портной также разозлился, несмотря на кроткий характер. — Конон Петрович! воскликнул он дрожащим голосом: — я не виноват! Главнейшее дело, цивилизация к вам не подходит, а вовсе не я причина тут! Платье так и осталось плохо сделанным; оно и стесняло грудь, и давило на живот, и стягивало шею, вследствие чего удушение и скоропостижная смерть стали с этой поры представляться Конону Петровичу еще более близкими. Тогда-то он и начал выходить каждый вечер на свой балкон «для воздуху», оставался здесь по целым часам, вплоть до того времени, когда над площадью, находящеюся перед его глазами, и над всем городом распространялся непроницаемый мрак. Обыкновенно ему никто не мешал в этом занятии; в городе стояла вечная сонная тишина; если кто и проходил по площади, то нисколько не удивлялся, видя Покрышкина сидящим на балконе, отдувающимся от духоты и вытиравшим платком пот с лица — до того все привыкли видеть голову в таком положении. Но Конон Петрович не всегда оставался без дела на своем балконе. Часто на свой балкон, находящийся наискось дома Покрышкина, выходил и Яков Кузьмич, появлявшийся на балконе не для воздуху, а для наблюдений за порядками в городе. По крайней мере, сам он так хвастался, говоря всем, что у него образцовый порядок, и если бы, говорил он, во вверенном ему уезде пропал грош, то, наверное, он был-бы возвращен своему хозяину. Заметив Якова Кузьмича, Конон Петрович раскланивался с ним. Некогда он поздравлял его с добрым вечером во всеуслышание, через площадь, но исправник раз строго заметил ему, что это неприлично, и Покрышкин перестал здороваться таким способом.
https://w.wiki/E2mC

Неутомимый деятель
— Мы тоже не все хлеб жуем даром, а ты думаешь как? Неба коптители… заборы бы только подпирать… так вы думаете, а не знаете, что и мы кровь свою проливаем за убеждения, грудью лезем вперед, делаем весьма опасные дела. То-то вот оно и есть. Ты бы спросил хоть, чему только я не подвергался; честное слово, где только я не страдал? Стало быт, стоим же мы внимания, так сказать, страха? Ведь за иною надзирают, следят… а ты как думаешь? Мы и страдаем, и надзирают за нами, и непокорный дух из нас выбивают — все есть. Но есть с нашей стороны и упорство, живет в нас душа, и мы сами живем… Потому что мы принадлежим к поколению, которое научилось жить при самых смертельных опасностях… Ведь иной раз уж совсем в гроб заколотят, честное слово, а глядишь — жив! даже самому удивительно, ей-Богу! Запевалов размахивал в сильном возбуждении своими тощими ручищами и от времени до времени горячим взглядом обдавал племянника. Потом продолжал: — Наш город не то чтобы уж очень плох, такой же, можно сказать, как и все… И тут есть люди со смыслом, только скрываются они… Он, город-то наш, конечно, не тово… И вони есть много, как и вообще, но люди есть, со смыслом люди, которые не покоряются. Стало быть, надеяться можно на них; теперь они только ждут и скрываются, а придет новое время, крикнут: эй, честные люди! где вы там прячетесь, выходите! они и выйдут, скрываться не станут, потому что опасности не будет. Ты что это смеешься, дуралей? Сс! мелюзга! Вытри прежде молоко с губ-то, а уж потом и дразнись. Сидоре Васильевич Запевалов переставал распространяться на счет своей силы, потому что племянник его легкомысленно прыскал ему смехом в лицо, очевидно, еще неспособный слушать внимательно серьёзные разговоры дяди. А Сидор Васильич был человек обидчивый; он обижался насмешками молокососа и умолкал, надув губы. Этот разговор происходил в то время, когда у Сидора Васильича был еще племянник, который ездил к нему на каникулы… Но замечательно, что Сидор Васильич говорил в таком одушевленном тоне и после того, как не стало племянника, несмотря на многие несчастья, составлявшие неотъемлемую принадлежность его собственной жизни, несмотря на то, что под давлением этих несчастий он хронически падал духом. Да и стар он был. Тело его давным давно отощало, и съежилось, лицо сморщилось в кулачок, в голове росла проседь, в ногах замечалось трясение; но дух его был бодр, а глаза беспокойно бегали и жили. Он в особенности был хорош в те минуты, когда писал и отсылал корреспонденции; здесь его одушевление доходило до восторга, радость до злорадства, а самая корреспонденция возрастала до степени героического подвига. Дело в том, что Сидор Васильич не мог быть удовлетворен занятиями учителя уездного училища, где он преподавал грамматику и чистописание. Пробовал он углубиться в свои чисто ученые занятия и раз даже сочинял, в продолжении нескольких месяцев, на новых принципах, учебник чистописания, долженствовавший доставить ему полное материальное довольство и славу; пробовал он, во времена трусливых припадков, иметь дело только со школьниками, пробовал также смирно сидеть дома, предаваясь мирным домашним занятиям, по не мог, физически не мог. Дух крамолы сидел в нем неотлучно, постоянно подталкивая его на предприятия общественной важности. Иначе ему было нельзя. Как он ни старался усмирить свой неугомонный нрав, но нет-нет да и сунется, куда обыкновенно не просят. Поэтому-то в городе он и заслужил опасную репутацию «корреспондента», возбуждая в восхваляемых им людях радость, а в изобличаемых — злобу и презрение. Писать письма ему было запрещено, выезжать из города также; над ним учрежден был негласный надзор, и вообще над его головой беспрестанно висела туча, готовая разразиться громом и молнией. Однако, он не переставал вести опасные разговоры, и иногда, поправляя ученикам палки, рогульки и пули, с большим воодушевлением декламировал: «Надо мною буря выла; гром на небе грохотал»… И потом: «но не пал я от страданья, гордо выдержал удар»… В нем сидел крамольник. Когда в доме, находящемся возле уездного училища, закрывались по вечерам ставни, это означало, что Сидор Васильич составляет корреспонденцию. Действительно, чуть только в городе совершилось какое-нибудь происшествие, рябившее гладь грязевской жизни, как уже Сидор Васильич был готов к описанию его со многими подробностями; руки у него уж зудели. Он садился и писал, скрываясь от взоров посторонних и домашних людей; так делал он потому, что считал описание происшествий священнодействием и еще потому, что подвергался за них жестоким преследованиям, в тех случаях, когда его признавали за автора. А признавали его всегда; больше было некому; он один имел столь неспокойный характер. Но хотя его признавали, он все-таки принимал соответствующие меры для избежания истязания: заметал след, оправдывался, отрицал свои дела, отрекался от себя — вообще делал все для избежания наказания. Только это и делал Сидор Васильич. В день священнодействия, он выглядывал сперва на улицу, с целью поглядеть, не надзирает ли кто за ним, и когда делалось совершенно темно, он закрывал ставни и принимался за сочинение. Казалось бы, самое сочинение должно было более мучить его, нежели вышеупомянутые приспособления, но, к удивлению, этого не было. Труды свои он не считал, а обращал все внимание на самый способ отправки их, и тут-то проявлялась вся его хитрость
https://w.wiki/E3LD

Судья Илья Савельев
Общеизвестность обычаев, сообразно которым жители села Березовки выбирают свое ближайшее начальство, избавляет меня от необходимости подробно описывать то, как он «влопался» в число судей. Когда они хотели наказать человека, то выбирали его в старосты; когда человек их пригнетал, ездя на них верхом, они возводили его в старшины; а чтобы выразить человеку пренебрежение, они садили его в судьи. Все это известно. Но, при всяких выборах жителей села Березовки, довольно значительную роль играло еще вдохновение, жертвой которого пал, между многими другими, также и Илья Савельев. По этому поводу рассказывают, что застигнут в расплох он был в то время, когда шагом проезжал мимо волости, где волостному сходу в эту самую минуту надоело искать для выбора недостающего судьи. Он ехал в пустом рыдване и лежал на животе, держа во рту соломинку, показывавшую, что он возвращался с поля. С беззаботностью лежал он и напевал песенку, длинную, как степь, где он родился и жил, однообразную, как скрип его рыдвана, который он забыл подмазать. Он, конечно, не думал о каком бы то ни было несчастии; пригретый в спину солнцем, он почти дремал, позволив лошади идти как ей угодно… Как вдруг на сходке его заметили и сейчас же решили избрать… «Вон он лежит… вишь старый кот!» заговорило несколько голосов. Тотчас же нашлись и доказательства в пользу его избрания: во-первых, он имел двух сынов, снимавших с него большую долю трудов и дозволявших ему изредка валяться на печи без дела и бражничать; во-вторых, в прошлую весну он «завладал» полосой земли в четыре лаптя шириной, что требовало наказания. И не успел еще Илья Савельев отъехать от волости, как его догнал десятник и объявил ему, что он судья. Рассказывают, что Илья после этого быстро сел, надвинул шапку до ушей, и до самого дома разъяренно жарил свою лошадку вожжами. Понятно, что он очень рассердился, очутившись в числе волостных судей, но из этого нельзя вывести заключения, что к своим новым и непонятным обязанностям он отнесся с дурными намерениями или небрежно. К исполнению их он приступил добросовестно и с немалой долей страха, как к занятию религиозному. Вот факты. В то воскресенье, когда ему в первый раз пришлось судить деревенских нарушителей спокойствия и порядка, он оделся с такой старательностью, на какую раньше был неспособен; он надел ситцевую рубаху, подпоясался пояском, вместо драного и зловонного полушубка, натянул кафтан и помазал сапоги конопляным маслом, вытерев руки об волоса. Вообще сделался чист. Все это утро он был глубоко задумчив. Занятый исключительно предстоящим ему делом, он был так рассеян, что по дороге ничего не ответил своей соседке Василисе, когда та поздоровалась с ним, и упорно смотрел в землю. Объяснение глубокого волнения, каким он охвачен был в этот день, когда в первый раз судил, лежит в области той же причины. Обычная беззаботность его пропала в этот день; он смотрел и слушал совершающееся с таким вниманием, что, казалось, готов был проникнуть в самую душу подсудимых и овладеть самой сутью разбиравшихся дел. Рассматривалось два дела. По одному из них истицей была баба, жаловавшаяся на мужа, который стоял тут же и отрицал все обвинения. Она умоляла судей запретить её хозяину бить ее веревкой, а муж утверждал, что «точно, чуточку он ее поучил, но веревкой и не думал!» Судьи дали подсудимым время обозвать друг друга кличками, какие только могли им придти в голову в пылу спора, потом остановили их и стали совещаться относительно решения; при этом, Илья Савельев обнаружил неожиданную проницательность и присутствие духа, возбудивши общее веселье всех присутствующих. Так как муж упрямо отрицал двусмысленное употребление хозяйственных орудий, то Илья Савельев, с согласия своих товарищей, с негодованием объявил ему, что «с эстой поры жена у его отымается, и ей дается вольная идти куда хоть». Муж был ошеломлен этим решением, торопливо сознался во всем и взволнованным голосом, не взирая на едкие остроты присутствующих, просил судей — «жену ему оставить, а он веревкой учить ее больше не будет». Воцарившееся вслед затем веселье в волостном правлении показало Илье Савельеву, что быть судьей он может. Во все продолжение первых заседаний суда он слушал дела с неиссякаемым вниманием, забывая, ради новой обязанности, все дела, совершаемые им обыкновенно каждое воскресенье, и те удовольствия, которые он позволял себе в этот день и между которыми первое место занимало препровождение времени в кабачке. Можно с уверенностью предположить, что для него тяжело было сидеть в этот день за судейским столом, как тяжело было воздерживаться от обычной выпивки. Кроме того, в нем были заметны склонности гастронома, как это часто бывает у деревенских стариков. Обыкновенный крестьянин, беря в руки зеленый стакан, желал только придти поскорее в беспамятство, опалить рот и увидать «небо с овчинку». А Илья пил медленно и понемногу; отдав деньги кабатчику, он внимательно, с выжидательным интересом следил, как наливалась сивуха, как она булькала и пр. А поднося зеленый стакан ко рту, он зажмуривал глаза от удовольствия. — Ишь старый кот! говорил ему обыкновенно кабатчик: — имеет за хребтом-то сынов, так и живет в свое удовольствие… Погляжу я, Савельич, не житье тебе, а масленица. Истинный ты кот! — Мне можно, отвечал всегда Илья. — Я на своем веку поработал достаточно. А и теперь, ты думаешь, я только бражничаю? Водочки вот выпьешь нынче, а уж завтра зарок — будет! иди, Илья, на работу, знай, старичок божий, свое дело… А ты говоришь — кот!
https://w.wiki/E3TB

1881 Шишкин Женщина под зонтиком на цветущем лугу
1881 Шишкин Женщина под зонтиком на цветущем лугу

Комментарии

Комментариев нет.