Век 19й, железный... А в нём - бриллианты живописи, жемчуг музыки, золото слов... 1882 год Проза 4
1882 Трутовский Отказ жениху
Даниил Мордовцев
Господин Великий Новгород Мягкое морозное утро 15 ноября 1470 года. На колокольнях новгородских церквей раздается торжественный трезвон. Под этот трезвон горожане из церквей и домов валят на Софийскую сторону, прямо через Волхов, по льду, и по «великому мосту» — кто успевал раньше других попасть на мост. Скоро Софийский двор с площадью около собора, и без того полные народа, окончательно запружены были колыхавшимися массами. Народ толпился и в улицах, и по всему «детинцу», но целое море голов колыхалось около собора. У святой Софии только что кончилась служба. Двери собора, несмотря на зимнее время, были растворены настежь. В воздухе слышался запах ладана. Все головы и глаза обращены были к паперти — ждали… Начиная от церковных дверей, на паперти, на ступеньках соборного крыльца и около него стояли старосты «концов», сотские и десятники, поблескивая на солнце бердышами. Среди них терся слепой нищий, известный всему Новгороду Тихик блаженненький — «Христа ради юрод» и, за неимением глаз, духом своим «провидящий вся сокровенная». Он прикасался то к тому, то к другому из старост и сотских, тряс косматою, нечесаною головой и идиотически улыбался. В руках у него была длинная палка — посох с ручкою в виде восьмиконечного креста6, на котором висели различной величины сумки. Две большие сумы перекинуты были, посредством ремней, через плечи, крест-накрест. Наконец, из соборных дверей вышел на паперть священник в полном облачении и с крестом в руках. За ним показалась седая голова с золотою гривною на шее. Священник осенил крестом народ на все стороны — и тысячи рук замахали в воздухе, творя крестное знамение. От этого немого согласного движения тысяч глухой гул прошел по площади и по всему «детинцу». — Братие новугородьци! — раздался с паперти скрипучий старческий голос. — Жеребий Господень совершается! Молитеся святой Софии, да укажет перст Божий на достойного владыку. Тысячи рук снова взметнулись, и снова глухим гулом — немая молитва по всему «детинцу»… — Сыщите, братие, Тихика блаженного, — снова раздался тот же старческий голос. — Тихика!.. Тишу блаженненького! — пронесся говор в толпе. — Здесь Тихик, здесь блаженный… — Я тутотка, — отвечал сам нищий, ощупывая посохом землю и подходя к паперти. — Туто изгой Тишка… Подайте Христу! И он протягивал руку, ожидая получить милостыню. — Чадо Тихиче! — заговорил священник, осеняя нищего крестом. — Сотвори знамение. Нищий перекрестился и поднял голову, поводя слепыми глазами и как бы ища чего-то в воздухе. Священник приложил крест к его губам. — Гряди за мною, чадо, — продолжал священник, — тебе, слепорожденну, подобает налезти жребий владычен; гряди за мною. Нищий, стуча посохом по ступенькам соборного крыльца, взошел на паперть. Священник повернулся и пошел снова внутрь храма. Слепой следовал за ним, ощупывая путь свой посохом. Все расступались перед ними. Массы народа, заполнявшие площадь, еще более понадвинулись к собору. На лицах выражалось нетерпеливое ожидание и как бы испуг. Многие со страхом крестились и глубоко вздыхали. Казалось, все эти массы ожидали чего-то неведомого, рокового. То там, то здесь слышался сдержанный говор: — Тишеньку слипеньково повели владыку вынимать… — Слепой-ту зрячее у Бога, братцы, живет. — Кого-ту святая София даст нам во владыки? — Отца Пимена, ведомое дело. — А может, Варсонофья слепенькой вымет. — О, Господи и святая София, спаси град свой! Между тем слепец, следуя за священником, прошел через весь собор и очутился у амвона. В церкви все усердно молились, поглядывая в то же время на царские врата, которые были открыты. В алтаре, вокруг престола, собралось высшее духовенство Новгорода. Именитые люди города, степенные посадники, бояре, житые люди и гости, блистая золотым платьем и дорогими мехами, а иные — массивными золотыми гривнами, занимали весь правый придел. В левом приделе стояли женщины и молились особенно жарко, не сводя глаз с темных ликов икон и с дорогих окладов. Впереди всех их, у левого клироса, на почетном месте, стояла высокая, дородная и уже немолодая боярыня с матовой белизной смуглых полных щек и с черными широкими бровями. Черные, с большими белками глаза ее неподвижно устремлены были через царские врата на престол, на котором стояла дароносица, покрытая богатыми воздухами, а около нее — три блюда, тоже прикрытые каждое малинового тафтою. Женщина эта была — Марфа Борецкая или Марфа-посадница. «Посадниками» и «посадницами» называли в Новгороде не только настоящих, действительных посадников и их жен, но и тех, которые когда-либо были на посаде — равно и жены их всю жизнь назывались посадницами. — Дерзай, чадо! — уже в царских вратах обратился священник к нищему. Слепец, продолжая посохом ощупывать пол, поднялся на амвон и, сделав перед царскими вратами три земных поклона, вошел в алтарь и остановился у престола. — Дерзай, раб Божий Тихиче! — продолжал священник. — Ныне престолу Бога жива предстоиши. Слепец еще перекрестился. Рука его дрожала. — Простри руку твою, — подсказывал священник. Слепой протянул руку. Глаза всех находившихся в соборе напряженно следили за ним. Глаза же Борецкой, казалось, пожирали дрожащую его руку. Рука эта дотронулась до одного блюда, покрытого тафтой, — до правого. Разнородные ощущения прошли по лицам присутствовавших в церкви. — Вознеси горе жребий сей, да узрят стоящий зде, — распоряжался священник. Нищий поднял первое блюдо над головой. К нему подошел соборный протодиакон с орарем на руке и, бережно взяв блюдо, возложил его себе на голову, как бы это был дискос с агнцем пасхальным. Потом, вместе со священником, державшим в руках крест, он вышел из алтаря и направился к выходу из собора. За ними следовал тот седой боярин с золотою гривною на шее, который и прежде этого выходил на паперть. Это был посадник — глава «Господина Великаго Новгорода». Все глаза по-прежнему напряженно следили за движениями этих трех лиц. Выйдя на паперть, протодиакон снял с головы блюдо и подал его посаднику. Посадник снял с блюда тафту. Под тафтою оказалась свернутая дудочкою бумажка. Глава города развернул ее и прочел написанное на ней. https://w.wiki/E6Za
Андрей Новодворский
История — Коснулось, милостивый государь!.. И над нашим углом пронесло!.. Как же! подите-ка походите между нашим простым народом: он вам прямо и в глаза не посмотрит, всё рыло норовит в сторону отворотить, потому что у него мысли против вас есть. А откуда всё это взялось, позвольте спросить? Вот то-то и есть! За ваше здоровье!.. Так резким баском начал свой рассказ г. Живучкин и налил из бутылки два стаканчика водки. Собеседники чокнулись, осушили залпом скверную зеленоватую влагу, крякнули и на минуту замолчали. В окно барабанил частый дождь; тусклый свет с трудом пробивался сквозь загрязненные стекла и скупо освещал неровные стены корчмы, темные, как мысли пьяницы, грязный земляной пол, кухонную печь в одном углу и деревянную решетку, за которою помещались бочки с водкою, — в другом. Пространство у свободных стен было занято дубовым столом и врытыми в землю скамейками. Мокрая бурка висела на решетке стойки. На дворе стояли две подводы: почтовая тележка и обыкновенная бричка. Из другой горницы, поменьше, выглядывало несколько жиденят; шинкарь, седой еврей, юркий и тщедушный, стоял у двери. — Ведь экая слякоть-то! — начал г. Живучкин после паузы, поворачивая к окну свое чрезвычайно худое загорелое и скуластое лицо, почти без растительности. — Вы далеко изволите ехать? — обратился он затем к товарищу по заключению. Но тот ответил что-то чрезвычайно невнятное и вообще довольно ясно показал, что не намерен принимать в данном рассказе никакого участия и желает остаться в тени, личностью «без речей». Г-н Живучкин бросил на него беглый взгляд и, по-видимому, сразу примирился с своим, так сказать, односторонним положением; по крайней мере он расстегнул свою серую куртку с зелеными лацканами и обшлагами, широко расставил длинные и худые ноги в больших сапогах, уперся руками в колени и долго глядел в землю, очевидно обдумывая план изложения. Потом поднял голову и начал: — Да-с! Я перед вами не утаю… Нужно вам знать, что я человек откровенный, кого хотите спросите. Здесь всю нашу семью знают. Некоторые даже отца покойного помнят. Заслуженный капитан, был в венгерской кампании, имеет Анну, Станислава и Владимира с мечами. У меня два брата: один уже капитан, а другой скоро поручиком будет; в пятнадцатом Залихватском пехотном полку. Полк теперь в Херсонской губернии стоит, а семья с братьями живет: мать, сестры и еще брат поменьше. Ах, постойте, я вам расскажу! Петрушка — это брат капитан — стоял с ротой (потому что он ротный командир) в Израилевке, жидов защищал. Все пархатые, извините за выражение, чуть его в задние пуговицы не целовали, так боялись… Вина ему понатаскали, сахару, чаю — ешь, пей и веселись! Овса для лошадей — сколько угодно. А у него — не то что, а прямо вам сказать, на вожжах, вот какие лошади! Тройка, в дугу. И кучер в армяке. Я тогда к нему и приезжал повидаться. Согласитесь — приятно взглянуть, как там какой-нибудь Петрушка и вдруг таким князем! А! я ценю братское чувство, милостивый государь! Прекрасно. И уж угощал же он меня, скажу вам — вот! — г. Живучкин поцеловал кончики пальцев. — Вы понимаете? всё! Он как-то в Петербург на полгода в отпуск уезжал — так что вы думаете? Все фрейлины в него влюбляться стали… Хи-хи!.. Должен был потихоньку да полегоньку стрекача задать, потому, сами знаете, чем это пахнет. И таился, шельма, долго таился, отчего так скоро вернулся (он хотел в образцовый батальон поступить), наконец во всем признался… А? каков? Какая-нибудь там этакая барыня — фу ты, унеси ты мое горе, подступиться, кажется, страшно — и вдруг тово… В эту минуту из сеней заглянула небольшая фигура еще молодого хохла в бараньей шапке, рыжей, намокшей до последней степени свите и с длинным кнутом в руках. То был кучер г. Живучкина. — А що, пане, долго ще мы тут мокнуть будем? — Он стоял боком и глядел в сторону. Г-н Живучкин повернулся с такой живостью, словно у него в сиденье находилась стальная пружина, и уставил на вошедшего серые маленькие глазки, подавляя его грозным молчанием. Оно длилось очень долго; наконец кучеру стало неловко. — Бо и кони йсти хотять, — заговорил он мягко, как бы оправдываясь. Г-н Живучкин словно ждал именно этих слов. Он вскочил с места, одним прыжком очутился возле несчастного возницы и схватил его за шиворот, прежде чем тот успел принять меры предосторожности. — Ах ты, морда собачья!.. — Г-н Живучкин методично встряхивал свою жертву. — Гадина ты этакая! Да я тебе голову сорву! Он тут командовать будет! Да я тебя, мерзавец ты этакий, живым вот тут съем!.. Пшел! Дверь хлопнула, кучер полетел наружу, а г. Живучкин вернулся на свое место, вытирая пот с низенького, вогнутого лба, наполовину прикрытого кудерками рыжеватых волос, и слюну, обильно накопившуюся в углах тонких, нервно подергиваемых губ. Затем он сделал и закурил папиросу и очень скоро успокоился, объяснив, впрочем, предварительно следующее: — Поверите? — Он нагнулся вперед и приложил руку к сердцу. — Третий год я здесь лесничим служу, пять кучеров переменил — и все вот такие мерзавцы, как на подбор… Это они от завода. У меня лошади, экипаж, кучер — всё заводское. Он десять рублей получает. «Кони!» — говорит… Ах, сволочь этакая! Понимаете, что это значит? Завтра в конторе как собака будет брехать, что я по целым дням лошадей голодом морю, а овес красть будет. Оправдание есть, что у скотины ребра пересчитать можно… Здесь путешественник без речей выразил глазами некоторое непонимание. https://w.wiki/E6Zw
Владимир Обручев
Прикащичья выучка Всего ближе было бы, пожалуй, повести речь с того, как мы рассорились. Но я этого настоящим образом не знаю. Ни самому не пришлось видеть, как мы из богатых сделались бедными, и не рассказывал мне об этом никто. Застал я еще то время, когда весь наш дом считался занятым нами, хотя мы жили только в трех-четырех комнатах нижнего этажа. Наверху полы были выкрашены узором, зеркала были, парадная мебель; на окнах драпировки с большими кистями. Всей этой роскошью мы мало воспользовались. Дом достроился как-раз к тому времени, когда дела быстро пошли под гору. Новоселье в парадных комнатах справлялось не веселое. Вскоре потом их заперли; и только изредка протапливали, для сохранения мебели и обоев. Дом был деревянный, но крыт железом и обшит тесом. Не знаю, как лес называется, который в Сибири идет на постройки — красная сосна, что ли — но он очень красив, долго не ветшает, а только темнеет искрасна-бурым оттенком. Вокруг двора шли амбары, даже два было каменных; но все они большею частью стояли пустые, хотя и под замками. Из каретного сарая выкатывали только старые, желтые сани с высокой спинкой, да плачевные, расхлябанные дрожки. Вскоре весь верхний этаж, часть нижнего и оба каменные амбара отдали под телеграфное управление. Поставили против дома высокий столб с крючками и фарфоровыми стаканчиками; прибили по карнизу голубую вывеску с золотыми буквами; и пошло беспрестанное шмыганье посторонних людей с телеграммами, и гостей в верхний этаж, в квартиры двух начальствующих лиц. Плата за это помещение составляла самую верную часть нашего дохода. Но, разумеется, отдача дома в чужие руки чувствовалась, как обида. Отец до конца платил гильдию; но настоящее торговое дело оставил. Не только конторы, но и книг никаких не было. На листке что нужно запишет. Промышлял помаленьку, чем случится: хлебом, овсом; скота отощалого несколько штук купит, даст поправиться, и перепродаст. Из пушнины кое-что по мелочам сбирал, ежели что дешево попадалось. И всего более эти дела велись с давними приятелями из подгородних крестьян и якутов. Беседовали когда в кухне, а когда и в кабинете. «Садись-ка, брат, да хвастай». И ежели хвастал человек бойко, значит о чем-нибудь постороннем, а ежели об деле, так слова выходили короткие, а молчания долгие. Отца прозвали калмыком; в самом же деле, ни одной черты калмыцкой не было. Например, нос большой и голова европейской формы; волос прямой, черный, как смоль, и даже в семьдесят лет никакой седины. Борода и усы редкие, которые он брил. Это уж у всех в наших местах. Ежели в Восточной Сибири встретишь окладистую кудреватую бороду, значит пришлый человек, издалека. Когда я стал подрастать, отец уж был какой-то приниженный, пришибленный. Почти всегда молчал. Начнет говорить, несколько слов скажет, запнется и замолчит. В купечестве рассказы про его вспыльчивость сохранились; но тогда и следов не было приметно. Стар уж он был; глубокие морщины и что-то как бы старушечье или скопческое в лице. Глаза слезились. Ходил всегда в черном, засаленном сюртуке; только к заутрени на Пасху надевал платье получше, белый гастух с большим бантом и золотую медаль на красной ленте. Всем хозяйством в доме, а в сущности и плохонькими нашими делами, заправляла сестра; женщина уже не молодая — лет на двадцать или пятнадцать старше меня — тоже смуглая, черноволосая, только глаза на выкате, и волоса взбивала, и причесывалась со щегольством. Была она замужем за инспектором нашей гимназии, но через несколько месяцев овдовела и возвратилась в дом. Без неё мы вовсе бы погибли. Интересно было на нее смотреть, когда у нас бывали гости, как она старалась, чтобы все было хорошо, как прежде. Глаза так и бегают; за всем следит, вмешивается во всякий разговор, каждому найдет сказать что-нибудь приятное, веселое. Два-три раза в год непременно парадные собрания бывали; и, между прочим, пасхальный стол накрывался отличный. Вообще, угощение было всегда превкусное, а о пирогах и теперь вспомнить не могу равнодушно. Немногих личных приятельниц и старушек сестра принимала попроще, у себя в комнате. Меня она держала очень строго, и в гости не пускала решительно никуда. «Нечего, говорить, в оборванном сюртучишке показываться и насмешки слушать. Пора бы, кажется, и стыд поднимать». Из гимназии меня взяли на семнадцатом году из четвертого класса. Всего вернее, что и при средствах платить за выучку, я бы не доучился. У нас в Сибири, купеческие сынки и сыновья мещан состоятельных редко кончают курс. Денежному пареньку учение противно; хочется поскорей бросить и начать пользоваться удовольствиями. Да и родителям неловко долго держать мальчика в школе. Отобьется от дела, потеряет сметку, никуда не будет годен. Ежели семейство настоящее, коммерческое, ему и подумать зазорно сына в чиновники пустить. А как начальство у нас проезжее, отпетое, из-за подъемных, да прогонов налетающее для одного грабительства, так и из чиновничьих детей самые только немногие успевали полный курс пройти. Некоторые мечтают об сибирском университете. Но ежели судить по прежнему, не много бы в нем студентов оказалось — разве из семинаристов, которым запрещено. Когда меня из гимназии взяли, тоска в доме от безделья началась смертная. Только и свету видел, когда пошлют в ближайшие деревни с каким-нибудь поручением: порасспросить о чем-нибудь, деньги получить или заплатить, покупку немудрёную сделать. В экстренных случаях давали свою лошадь; но большею частью направляли с попутными крестьянами. https://w.wiki/E6w$
Иннокентий Омулевский
Острожный художник Был у меня один школьный товарищ, по фамилии Седанов, очень неглупый малый, но большой чудак и добряк, которого я, вскоре по выходе из гимназии, как-то потерял из виду. Оно и немудрено: ему пришлось остаться на родине, коротать неприглядную будничную жизнь, а меня потянуло в неведомую даль, в столицу, за новыми впечатлениями. Правда, изредка мне удавалось слышать о нем кое-что случайно: знал я, например, что он сперва подвизался где-то в качестве столоначальника, потом учительствовал и наконец определился в военную службу юнкером, — но вот и все. Только через много лет я напал на его настоящий след, и вот каким образом. Это было давно, в одну из моих сибирских поездок, раннею весной, в самую отчаянную распутицу. За бездорожьем и усиленным разгоном лошадей мне предстояло высидеть чуть ли не целую неделю на какой-то убогой станции. На другой же день этого злополучного сиденья, утром, я разговорился с приветливым старичком смотрителем о его станционном житье-бытье, которое, как оказалось, всегда вернее можно было охарактеризовать собственными словами моего собеседника: «просто хоть пропадай со скуки». — Вот только и отведешь душу, как побываешь раза два в месяц у соседнего этапного командира Седакова. Такие они люди, что, кажется, век бы с ними не расстался! — заключил он восторженно. — Позвольте!.. — встрепенулся я в свою очередь. — Какой это Седаков? как его зовут? — Михайло Кондратьич, а ее — Ольга Максимовна. — Не служил ли он раньше в гражданской службе? — И по гражданской служил, и учителем после был; тоже помаялся на своем веку-то, — пояснил смотритель. — Ну, так и есть! Знаете ли? ведь это, оказывается, мой любимый товарищ по гимназии, — сказал я, искренно обрадовавшись. — Где же он живет? далеко отсюда? Мне бы гораздо приятнее было, извините, погостить у него, чем у вас: мы с ним сколько лет не видались. — Вот ведь какой случай, право… — как-то суетливо, даже будто растерявшись, произнес смотритель. — Далеко ли это отсюда? — повторил я снова, не поняв сразу причины его суетливости. — Да, живет-то Михайло Кондратьич недалеко, на той вот самой станции, откуда вас сюда привезли. Там, знаете, село большое, так потому и этап; острог-то будет в самом конце, может, видели? А я вот о чем помышляю: какое это ему-то было бы утешенье! Этакого-то дорогого гостя встретить! да еще из Санкт-Петербурга! Мы ведь тут как медведи живем. Эко горе, право!.. насчет лошадей-то. Старичок на минуту весь углубился в себя, а потом снова засуетился еще больше. — Стойте-ка! — закричал он вдруг и даже привскочил на стуле. — Есть у меня тут в запасе курьерская троечка… лихая… подь и всего-то двадцать две версты… Эх! да уж куда ни шло: для милого дружка, пословица говорит, и сережка из ушка. Только уж, пожалуйста, и я с вами: не утерпеть мне, лично доставлю. Я, конечно, был очень рад. Через час мы уже выезжали со станции в легкой смотрительской повозке, захватив с собой только мой небольшой чемоданчик с бельем. Совершенно размокшая от двухдневного дождя, глинистая дорога шла все в гору, колеса то и дело вязли по ступицу, наша «лихая троечка» буквально ползла, и мы эти двадцать две версты ехали более четырех часов. — Рискую… ей-богу, рискую! — чуть не на каждой версте тревожно уверял меня мой обязательный спутник. — А ну как, да несчастье, да генерал-губернаторский курьер прибежит? Ведь тогда хоть по миру иди и не кажи лучше глаз в почтовую контору. А не могу для Михаила Кондратьича не уважить: вот они какие люди! Интересуясь школьным приятелем и прежде, теперь я еще больше заинтересовался им и, от нетерпения и любопытства, едва дождался конца пути. Уже вечерело, когда мы завидели первые домики Осиновоколкинской станции или, вернее, села Осиновые Колки, а между тем оно было растянуто на целую версту, и нам еще приходилось сделать ее, чтобы достигнуть этапа. К счастью, здесь пошел уже гораздо более твердый грунт дороги, и кони прибавили шагу. — Вон и сам майор налицо, — указал мне рукой смотритель, едва мы поравнялись с высоким заостренным частоколом острога, выкрашенным казенною желтой краской. В самом деле, на невысоком крыльце продолговатого, в виде ящика, и такого желтого деревянного здания стояла коренастая фигура в расстегнутом до рубашки военном сюртуке, без шапки, заслонившая широкой ладонью глаза — должно быть, от отблеска мокрой дороги. В этой фигуре я бы не сразу узнал прежнего товарища: слишком уж он «заматерел», как выражаются иногда охотники о крепко сложенном волке. Лицо землистого цвета сияло, однако ж, прежним добродушием, а широкая улыбка все время держала полуоткрытым рот, точно она запуталась в густых и косматых черных бакенбардах. — Узнаете меня, Седаков? — крикнул я ему, первым выскочив из повозки. — Постойте-ка, ну-ка, правое плечо вперед! — густым басом скомандовал мне майор и без церемоний повернул меня в профиль к себе своими сильными, как клещи, руками. — Э! вон оно что: нос-то этот с зарубкой мне памятен. Воистину, брат, следует облобызаться!.. И он радостно назвал меня моей бывшей школьнической кличкой, облапив не хуже сибирского медведя. Минуту спустя я буквально был на руках внесен товарищем в комнату и в таком забавном виде отрекомендован его супруге. Ольга Максимовна оказалась совсем под стать мужу: высокая, мускулистая, с несколько грубоватыми манерами и почти мужской походкой, она так крепко пожала мне руку, что у меня чуть пальцы не хрустнули. https://w.wiki/E6x4
Михаил Орфанов
Отрывки из дневника бывалого человека Нам совершенно случайно попались в руки записки бывалого человека. Не находя удобным и любопытным печатать их полностью, мы решили познакомить читателей с частью этих «записок», именно тою, где злополучный автор их рассказывает про свое житье-бытье в «местах отдаленных». «Отрывки» начинаются с того момента, когда автор, пробыв уже полтора года в каторжных работах, сидя в тюрьме, переходит в разряд «исправляющихся», т.-е. каторжников же, но проживающих на воле, близ тюрьмы. Сделав это необходимое объяснение, предоставим дальнейший рассказ самому автору. … Зная, что перевод мой из разряда испытуемых в другой, следовательно и избавление от тюрьмы, в значительной степени зависит от моего непосредственного начальства — тюремного смотрителя, я эти полтора года работал у него в канцелярии как вол, рассчитывая, что при отсутствии за мной таких художеств, как торговля в тюрьме, карты и прочее, усердие мое обратит же его внимание и заставит его постараться облегчить мою участь. Расчет оказался верен. Придя однажды в обычное время в контору, где он только подписывал приготовленные нами за день текущую переписку и отчетность, он обратился ко мне, некоторым образом, с речью, в которой, похвалив мою работу и поведение, приказал мне же написать представление в управление о перечислении меня в разряд исправляющихся. Несмотря на то, что распоряжение об этом ожидалось мною давно, оно так на меня подействовало, что я буквально не мог сам написать свою бумагу и попросил другого писаря. Нечего и говорить, что два дня, протекшие до получения бумаги из управления, были полны для меня самых невыразимых нравственных страданий: «а, ну, как откажут?»… Таких отказов и на моей памяти бывало не мало при теперешнем нашем заведующем, который, зная насквозь большинство своих подчиненных, очень часто ловил их при таких представлениях на взятках с достаточных арестантов Но вот сомнения кончены, мне объявили, что, по распоряжению управления, я зачислен в штат пересыльной тюрьмы с назначением работать в самом управлении, которое там и находится и где громадное большинство служащих — каторжные. Хотя работы там и очень много, но все-таки я встретил эту весть с восторгом: перспектива иметь несколько часов в день свободных отгоняла мысль о непосильном подчас труде. Нужно было сейчас же озаботиться о приискании жилища, так как жилья исправляющимся не полагается от казны. Забравши пожитки, которые все вместе составляли небольшой узелок, я отправился один, без конвоя, на новое место своего назначения, на «Нижний промысел», отстоящий от нашего «Среднего» на 5 верст, ниже по Каре. Занесши вещи к одному знакомому ссыльному, ранее меня выпущенному из тюрьмы, я принялся рыскать по промыслу и прилегающей к нему слободе «Юрловке», с целью отыскать хотя какое-нибудь пристанище. Осуществить это оказалось весьма трудно; в Юрловке, правда я нашел две крохотных комнатки, в покривившейся от времени избе, но по цене они оказались для меня недоступными, ибо платить за них 15 руб. в месяц решительно не в состоянии; но за то здесь же узнал, что на другом конце промысла, у лазарета, вдова умершего недавно ссыльного продает свой домишко за дешевую цену, желая скорее выехать с Кары. Домишко оказался маленькою мазанкой, с двумя крошечными окошечками и дверью, до такой степени миниатюрной, что она превышала в вышину от порога (очень высокого) до верха полутора аршин, что при моем, выше среднего, росте делало вход внутрь очень затруднительным. По тщательном осмотре стены в некоторых местах оказалась сгнившими настолько, что воздух извне проходил довольно свободно; полы такие гнилые, а соломы на крыше осталось менее ⅓ требуемого количества. При этом домишке двора не было, но был за то огород, правда, запущенный и теперь заросший сорною травой, но довольно большой, около ½ десятины. Как ни плох домик, но приходилось его купить, и после нескончаемых разговоров я очутился домохозяином на Карийских промыслах, уплатив владелице его 15 рублей… Сумма эта, как видите, в обыденной жизни ничтожная, для каторжных — в некотором роде капитал, требующий, может-быть, года бережливости и усиленных трудов. В домике мне понравилось, главное, что он стоит особняком и что при нем есть огород, могущий быть большим подспорьем в более чем скромном бюджете ссыльного. Кстати об огородах. Занятие огородничеством здесь очень выгодно, так как есть всегда обеспеченный сбыт в казну овощей, как капуста, лук и картофель, который, например, доходит до рубля и более за пуд; судя же по размерам моего новоприобретенного огорода, я мог, засея его весь, собрать для продажи более ста пудов; оставив необходимое количество для себя и на семена. Покончив с хозяйкой, я кое-как упросил приятеля, у которого оставались мои вещи, приютить и меня на несколько дней, так как до переезда необходимо было хотя сколько-нибудь исправить будущее мое жилище и присмотреть за этою работой; мне же самому это было невозможно: служба моя в управлении начиналась уже назавтра с 7 часов утра и должна продолжаться ежедневно до 7—8 часов вечера. Занятия мои на «новоселье» мало чем отличались от моих прежних занятий в тюремной канцелярии: те же нескончаемые цифры, та же видимая бестолковость во всем, та же грязная обстановка… И здесь, как и у нас в тюрьме, ссыльные составляли преобладающий элемент; на всю канцелярию было только два чиновника — помощник заведующего, некто коллежский советник С—о, бывший учитель уездного училища, второй человек на каторге после заведующего, да бухгалтер П—в, из детей горного урядника. https://w.wiki/E6y2
Александр Островский
Красавец мужчина
Красавец мужчина 1978 драма, комедия, мелодрама, музыкальный фильм
Больной житель До своей деревни Мирону оставалось не более пятнадцати верст, ничего незначащих для свежих ног. Но он прошел не одну сотню верст, устал, проголодался и почувствовал желание отдохнуть, положа на землю сапоги и котомку, болтавшиеся у него за спиной, сняв шапку и зачем-то посмотрев в её нутро, он несколько минут оставался в нерешительности, где ему присесть. По обеим сторонам дороги торчали шершавые кусты, в прошлом году до чиста обглоданные скотом, а ныне только-что покрывшиеся редкой, заморенной листвой; под кустами зеленела весенняя травка, а над её уровнем кое-где возвышались плешивые бугры из глины, сделанные муравьями. Неизвестно почему, но Мирон выбрал место привала возле одного из этих бугров. Не медля ни минуты, он вынул из котомки съестные припасы, берестяной бурак с водой, и принялся, с несколько странными приемами, закусывать, весь сосредоточившись на этом занятии. Сначала он отрезал тоненький листик ржаного хлеба, посыпал его тончайшим, почти невидимым слоем соли и отложил с величайшею бережливостью в сторону. Потом принялся лупить луковицу; слупив с неё осторожно первую кожуру, он собрал ее на ладони и с задумчивым видом соображал, нельзя ли и ее съесть? Однако, убедившись, что это не возможно, он с сожалением положил ее на траву. И тогда только решился кусать листик хлеба с луком. Съев первую порцию, он некоторое время медлил, думая, что может ограничиться таким обедом, но решил еще отрезать немножко. Еще и еще, и так далее. Странная операция продолжалась долго и с одинаковым однообразием, пока луковица не была доедена. Тут уж делать было нечего: «Будет! и то уж очень сладко!» сказал Мирон с укоризной, обращенной, очевидно, к собственному желудку. Сложив оставшуюся краюху ржаного хлеба в котомку, он задумался. Думал он о том, съесть ли ему оставшееся каленое яйцо или донести домой в целости, но искушение было столь сильное, что он поддался ему почти без сопротивления. После этого он перекрестился, икнул и торопливо проговорил серьёзным тоном: Бог напитал, Никто не видал; А кто видел, Тот не обидел. Во все продолжение обеда он не обращал внимания на окружающее. Пролетела ворона над его головой, села на ближайшее дерево и принялась глядеть на него; возле него через дорогу пробежал суслик, над самой его головой копошились какие-то твари; в уши, в нос и рот лезли ему весенние мошки. Но только после прекращения обеда он оглядел окрестность. Вдали по дороге показался еще человек, но за дальностью расстояния Мирон долго не мог ничего разобрать. Прохожий понуро шел, глядя в землю. — Господи! Неужели Егор Федорыч! воскликнул Мирон, разинув рот от удивления. Последний, внезапно окликнутый и выведенный из задумчивости, поднял голову. — Ты ли, Егор Федорыч? продолжал спрашивать Мирон. Но на его восклицания Егор Федорыч молчал, очевидно, не узнавая своего земляка. — Стало быть, не признаешь? Прохожий покачал головой. — Мирона-то, говорю, не признаешь? Я Мирон, чай помнишь… эка! И на это прохожий только покачал головой, усиленно вглядываясь в Мирона. — Я Мирон, ишь память-то у тебя отшибло!.. Мирон Ухов, Мирон Петров, а по прозванию Ухов… эка! Прохожий узнал и улыбнулся. Земляки поздоровались. Егор Федорыч также уселся на траве и снял свою котомку с плеч. Обыкновенно при таких неожиданных встречах люди принимаются усиленно говорить, захлебываясь и перебивая друг друга, но при этой встрече говорил и спрашивал один только Мирон, а Егор задумчиво вглядывался в него, протянув ноги и пощупывая их. — Зудят? спросил Мирон, указывая на ноги. — Беспокойно, отвечал Егор Федорыч. Он сидел также понуро, как и шел. Он был сгорблен, казался дряхлым, с осунувшимся лицом, хотя жидкие волоса его не имели ни одного седого волоса. — Знаю я это. Словно, кто жует у тебя икру. Как и не зудиться, братец ты мой, ежели ты бывал, будем говорить примерно, и в Питере, и в Москве, и в Крыму, и у казаков, и в прочих палестинах… А ты их дегтем мажь. — Хорошо? — Первое удовольствие. Сейчас вытер больное место — и ничего, вреда нет. Мирон предложил Егору Федорычу воды, видя его запекшиеся губы. Это дало новый оборот разговору. — На каком же ты теперича положении сюда предъявился? За какой нуждой? спросил Мирон. — Побывать вздумал… — Значит, дело? — Нет, так… заскучал. — Это верно. Заскучать не долго. Уж я на что человек, можно прямо сказать, домашний, да и то, даже на удивление!.. Все думаешь, как там лошадь, благополучна ли корова. Тоже опять ребята, хозяйка — все забота, все беспокойство. Нынче я и не чаю, как домой прибежать… — Несчастье? — Нет, Бог грехам терпит, несчастья нет. Но только вот мосол… Говоря это, Мирон взволнованно смотрел на собеседника. — Какой мосол? — Обыкновенно мосол, кости… Ну, только вполне измучился! И во сне-то, ночью, все он мне видится, чуть прикурнешь, а уж его видимо-невидимо! А на яву бесперечь думаешь, в какой препорции покупать, за какие цены продавать и прочее тому подобное… — Да ты о чем говоришь? спросил Егор Федорыч раздраженно. — Обыкновенно, о костях. Думаю я, братец, промышленность завести, прямо сказать — торговлю. Надоумил меня в городе один барин; не то, чтобы барин, а даже лакей в господском доме. Пришел я однова к нему под лестницу — тринадцать копеечек полагалось с него получить — пришел и гляжу: лукошко стоит, а в лукошке эта кость; стало быть, господа едят убоину, а кости не трогают… https://w.wiki/E6a3
О чем он думал В воздухе раздавались удары колокола, сзывавшего к обедне. Был праздник. Утро стояло теплое; солнечные лучи весело играли. Воздух был чистый и прозрачный. Деревня полна была миром и тишиной. Но если бы собрать всех жителей этой деревни и всего описываемого округа, то и тогда разговоры жителей были бы не более интересны, чем те отрывочные беседы, которыми от времени до времени нарушали свое молчание шесть человек, сидевших перед прудом, позади двора Чилигина. Можно бы подумать, что они отвлекутся на время от ежедневной суетливой жизни, толкавшей их с одной стороны на поиски «куска», с другой — медной копейки; но такое предположение не имеет за собой ни теоретического основания, ни практической осуществимости. Душа крестьянина этой одичалой местности всегда мрачна, сердце сжато затаенным горем, мысли переполнены глубокой думой. Сидели эти шесть человек и молчали; звон ли колокола нагнал на них раздумье, или они погружены были в обычные предметы своей мысли? Вид их, впрочем, был довольно праздничный. Один надел сапоги (чего он никогда не делал в будни), другой был в красной ситцевой рубахе (а обыкновенно он ходил почти без одеяния), третий причесал волосы и т. д. У всех лица были озабочены. Тишина. — Уши-то отнес? спросил один, обращаясь к ситцевой рубахе. — Как же, отнес, отвечал последний, ездивший на протекшей недели в лес — вырубить тайно пару берез. Снова тишина. — Счастье, братец, тебе привалило! заметил первый. — Прямо сказать, сам Бог! возразил второй убедительным тоном. — Как же это ты его ухлопал-то? — Оглоблей. Верно говорю тебе: ненастоящий, должно быть, волк был, а так, тут его знает, замухрышка какой-то тощий… не жрал, что ли, целое лето… Слышу, хрустит. Ну, думаю, пропала моя голова — полещик идет, а это он самый и приперся! И лезет прямо на лошадь — жрать! Ну, я и двинул его в башку… Раньше рассказчик прибавил, что он в этот же день обрезал у волка уши и отвез их в земскую управу, объявившую плату — пять руб. за каждую пару ушей волчьих. — А шкура? оживленно спросил третий и даже приподнялся от волнения на ноги. — Шкуру еще не определили; да, и худая, потому дюжо тощой был зверь. — А все же — верные деньги; счастье, братец, тебе! возразил приподнявшийся на ноги крестьянин. — Это не то, что мне! добавил он с горечью и сел. На него никто не обратил внимания. Снова настала тишина. — Н-да! Это не то, что мне! возобновил свое грустное восклицание огорченный. — Я вон намеднись курицу понес, стало быть, взял на руки глупое или пустое, например, дело, а и то случилась беда. — Все стали прислушиваться. — Иду я по городу, и попадается мне, Господи благослови, господин. Продаешь? спрашивает. — Купите, говорю, ваше превосходительство, будете ублаготворены; то есть, вот какая, говорю, птица, будете спокойны! — Сколько же ты просишь? спрашивает. — Да, полтинничек! говорю я эдак ласково… И вдруг даже испугался и не помню, как я ноги убрал… Рассказчик остановился и испуганно посмотрел на всех, как будто видел еще перед собой барина. — Ну? спросили несколько заинтересованных. — Как сказал я это самое слово, то он даже побледнел, и лицо жестокое сделалось. Ах, ты, говорит, обманщик! И давай меня честить… Да ежели бы, говорит, ты самого себя продавал вместе с курицей, так и тогда я не дал бы полтинника! — Ну, и потом? — За пятнадцать копеечек ухнул! — Курицу-то? В ответ на это рассказчик только плюнул. Таковы праздничные разговоры. Незаметными переходами как-то дошли до вопроса: как отваживать скот от шлянья по огородам? Один говорил, что первейшее средство — кипяток, которым очень удобно ошпаривать. Другой возразил на это, что он поступает решительнее. «Стукнул топором и шабаш», сказал он и повернулся на брюхо. До последнего разговора этот мужик безмолвствовал. Лежа на земле, он останавливал неподвижный взгляд на каком либо предмете и не шевелился, как бревно. Вид его не был свиреп, но сложение коренастое и внушительное: здоровенные руки, плотное туловище, большая голова. Все, что говорили, он пропускал мимо ушей. Когда же к нему обращались: «Чилигин!» он только отвечал: мм! а в дальнейший разговор вступать не желал, отдыхая от протекшей недели, во все продолжение которой он таскал бревна. Действительно, он отдыхал всем туловищем. Июльское солнце было уже высоко, и лучи его сильно пекли. Падая на Чилигина, они припекали ему спину, руки, лицо и вливали во все члены истому. Говорить ему было лень, слушать лень, смотреть лень; и он не говорил, не глядел и не слушал. Когда какой-нибудь звук поражал его слух, волосы на его лбу несколько приподнимались, обладая способностью рефлективного движения — и только; в детстве у него и уши двигались, но с течением времени он утратил эту способность. Все перекрестились, когда раздался звон к «Достойно», но никто не говорил вплоть до той минуты, когда вошло новое лицо. Это был Чилигин-отец. — Васька! сказал он, обращаясь к сыну, который однако не пошевелил ни одним членом. — Васька! повторил отец: — да дай ты мне хоть пятачок ради праздника. Я знаю, у тебя есть сорок копеек, так хоть пятачок-то пожертвуй, ради моих старых костей, для великого праздника, а? Васька Чилигин только усмехнулся в ответ на эту просьбу отца. Отец стоял и старался принять грозный вид, но никак не мог напугать. Он был уже дряхлый старик, сгорбленный и с трясущимися членами. https://w.wiki/E6y8
Илья Салов
Едет! Как-то в первых числах мая, зашел ко мне однажды приходский священник, отец Герасим. Войдя в комнату, он оглядел углы её и, увидав образок, принялся креститься. Затем отер со лба крупными каплями выступавший пот, провел раза два по волосам ладонью, пощипал небольшую реденькую бородку и, поздоровавшись со мною, проговорил задыхавшимся голосом: — А я к вам… — Что прикажете? — Постойте, дайте отдохнуть маленько… И, вынув из кармана полукафтанья пестрый ситцевый платок, сперва высморкался в него, потом помахал на пылавшее лицо, лоснившееся от пота и жара, и затем присел на кончик стула. — Задохнулся было! проговорил он, отдуваясь. — Почему? — Бегом почти… с утра все бегаю. — Случилось разве что-нибудь? — Эх! не говорите! — Что же? — Едет! — Кто? — Владыка. И он махнул рукой. — Что же тут такого важного? спросил я. — Вам-то — ничего! — Да и вам тоже. — Ничего-то, ничего… — Начальство свое посмотрите. — Так-то так… — Конечно. Когда же он приедет? — Завтра. Сегодня он в Алексеевке ночует, заутреню простоит там, а к литургии сюда. — Кто же сообщил вам это? — Отец благочинный уведомил с нарочным. Нарочный этот в третьем часу ночи приехал, принялся в окна колотить. Я думал пожар случился, ан вон что! — И отлично. Но отец Герасим только в затылке поскреб. — Уж вы того… заговорил он, немного погодя, покрякивая и охая: — дозвольте нам рыбки-то половить… — Сделайте одолжение. — Эх, беда! проговорил он в раздумьи. — Какая же беда-то? — Угощать-то чем? Святой, святой, а пищу-то, поди, как и мы, грешные, принимает! — Что- ж такое? Наловите рыбы, сварите уху. — А кто ловить-то будет? — Как кто? пригласите кого-нибудь, никто не откажется. — Это вы так говорите! — И каждый тоже самое скажет. — Ходил уж я, приглашал, все село обегал. — И что же? — Нет ни болячки! — Старосту попросите, старшину. — И их просил, полштоф даже ставил. — Ну? — Полштоф-то выпили, а народу все-таки не дали. «Это, говорит, не наше дело!» Да чего! вскрикнул батюшка: — насилу у фершала приволочку выпросил! Ведь вот народ какой! Не дает да и на поди! — «У меня, говорит, приволочка новенькая, только что куплена, рвать ее не дам. Коли уху хлебать любишь, так свою бы и заводил!» — «Да чудачина, говорю, нешто я для себя хлопочу! Ведь владыка, говорю, едет; пойми ты это! Ведь его, говорю, бараниной, да курятиной не накормишь!» Бился, бился и… опять полштоф поставил! — Дал? — Ну, как выпил, так и подобрее стал. — «Только смотри, говорит, коли разорвешь, так ты со мной дешево не разделаешься. Я, говорит, за приволочку тысячи рублей с тебя не возьму». Вон ведь куда махнул-то! — Отчего же народ-то не пошел, недосуг что ли? — Страх Божий забыли, какой там недосуг! Поди сегодня праздник! — Какой это? — Как какой? апостола Иоанна Богослова, забыли нешто? — Может быть не празднуют его. — Как это не празднуют! все у кабака сидят!.. Праздник! — Отчего же у вас обедни не было? — Духом смущен — вот и не было. И вслед затем, покачав головой и как-то захихикав, он прибавил: — Сейчас слесарь Ларион Николаич встретился и тоже про обедню спрашивал. — «Что же это у вас, батюшка, службы, говорит, сегодня не было: ни заутрени, ни обедни, ничего не сэтажили, хоть бы старенькую какую разогрели!». И добродушно засмеявшись, батюшка заметил: — Чудак-голова! Но веселое настроение это продолжалось не долго, и отец Герасим снова впал в уныние. — Вот и лавочник тоже, проговорил он: — молодец, нечего сказать! во всем отказал. Хотел было у него винца столового выпросить бутылочку, другую, балычку… «Владыка, говорю, едет, не откажите! Купить, говорю, достатков нет!», а он хошь бы что-нибудь! Даже рису на пирог не дал. — «Это, говорит, до меня не касается. Вот ежели-б исправник или становой, так это точно, говорит, соприкосновение имеют, а владыки — это дело духовное… Это, говорит, вы сами, как знаете, так и расквитывайтесь!» — «Да ведь архипастырь!» говорю. — «Это, говорит, мы очень хорошо понимаем, только главная причина, соприкосновения нет!» — «А ты забыл, говорю: перед лицом седого восстали!..» — «Нет, говорит, мы очень хорошо помним все это и архипастырское благословение завтра принять придем». Так я ни с чем и пошел! А того сообразить не хочет, что нам-то где же взять? Тоже почитай впроголодь живем… И проговорив это, батюшка, кряхтя и охая, привстал со стула. — Что вы кряхтите-то? спросил я. — Поясница! ответил батюшка и махнул рукой. — Однако, я с вами заговорился… рыболовы-то поди заждались меня… — Какие же рыболовы? Ведь вы говорите — не пошел никто… — Кое-каких набрал! Дьякона, дьячка, ктитора, сторожа церковного, мальчуганов из школы… — Так вот вам, чего же вы жалуетесь! — Да ведь приволочка-то большая, с берегу на берег… нешто ее легко тащить-то… С такой приволочкой быстрота необходима, а то и рыба-то вся уйдет… — Так вы бы бреднем. — Да нет ни одного. — Посмотреть разве на вашу рыбную ловлю, проговорил я. — Что же, пойдемте, день отличный, прогуляетесь. — А где вас рыболовы-то ждут? спросил я. — Да вот тут сейчас же, возле мельницы. Я взял шляпу, но батюшка словно запнулся и не двигался с места. — Ну что же, идемте! проговорил я. — Идем-то, идем… Только у меня просьба к вам есть. — Что такое? — Да все насчет винца для владыки. Водку-то нашу, пожалуй, кушать не станет, а у меня нет ничего… как бы не огневался! И переступив с ноги на ногу, добавил: — Хошь хереску, аль мадерцы, да этого бы красненького-то… как бишь оно прозывается-то… алафит что ли? https://w.wiki/E6a7
Лес Песчанские леса, покрывавшие собою тысяч пять, шесть десятин земли и сливавшиеся затем с удельными и казенными, считаются в нашей местности самыми привольными местами для ружейной охоты. В старину в лесах этих укрывались, говорят, разбойничьи шайки Бакуты и Зеленцова, водились медведи, но теперь, когда исправники и становые перестали взяточничать, а штуцера усовершенствованы до nec plus ultra, о разбойниках и медведях остались только одни страшные рассказы. По самой средине леса протекала довольно большая река Песчанка, весьма глубокая, водная и рыбная. В ней водились: судаки, задумчивые сазаны, лещи, окуни, щуки и даже «бирючки», так редко встречающиеся в других реках. Река эта, во время весенних разливов, потопляла большое пространство леса, образуя множество болот, озер и ериков, поросших густым лозняком. Эти то болота и были удобнейшими притонами всевозможной дичи. Весною и осенью лес наполнялся вальдшнепами, а летом: утками, гусями. Стоило только подойти к болоту, гаркнут хорошенько, и утки целыми стаями поднимались из камышей и криком оглашали лес. Здесь же выводились тетерева, куропатки, а из зверей: лисы и волки… про зайцев я уж и не говорю! Поэтому, не было в году такого времени, когда бы охотник в лесах этих не нашел себе добычи. Тут весной пел соловей, свистела иволга, замирала малиновка, куковала кукушка. Тут зрела малина, смородина, ежевика и здесь же, в зеленой изумрудной лесной траве таились грибы всевозможных пород. Тут царила вечная прохлада, вечная тишина… Зайдешь, бывало, в этот лес, оглянешься, да так и вскрикнешь: ах, благодать! Любил я этот лес, во-первых, потому, что настреляешься и намаешься как нельзя лучше, а во-вторых, и потому, что в нем проживал рыбак Дроныч, у которого можно было отдохнуть от устали. Чудное он выбрал себе местечко. Представьте себе небольшую площадку на самом берегу реки, окруженную с трех сторон сплошною стеною леса; маленькую избушку из дикого камня, тщательно выбеленную мелом, опрятную, чистенькую; два, три развесистых могучих вяза, словно нарочно, для красоты посаженных среди площадки; растянутые по кольям невода и сети; выкопанные в берегу ступеньки к реке; выжженное, вечно покрытое пеплом и углями, круглое местечко, на котором Дроныч варил себе в котелке обед, и вы составите себе некоторое понятие об этом уголке. Где-то, на какой-то выставке, мне случилось встретить ландшафт в этом роде. Картинка была небольшая, масляная, висела она скромнехонько, не на видном месте (все видные места занимались большими картинами), а где-то в уголочке… Но перед картинкой этой стояли всегда толпы зрителей и каждый, смотря на нее, словно просветлялся и добрел. Засмотрелся и я на нее. Точь в точь Дронычева полянка! Тот же дубовый лес, те же два-три куста клена на опушке, красные, с лапчатыми листьями, словно кровью обагренные; те же кудрявые вязы на площадке, та же белая избушка, крытая соломой. Недоставало только реки, крутого берега, да растянутых сетей с неводами. Луч солнца, мягкий, теплый, освещал эту картинку каким-то зеленоватым светом, и теплота освещения так сообщалась зрителю, что ему самому становилось тепло, словно и его тоже припекало… Даже пахло как-то лесом. Дроныч был старик лет восьмидесяти, высокий, костлявый, с длинной, пожелтевшей от старости бородой, густыми седыми волосами, которым позавидовал бы любой протодьякон, и орлиным носом. Ни дать, ни взять Сатурн, каким изображают его на картинах. Жил Дроныч в лесу один одинешенек (если не считать шустрой и вертлявой собачонки Жучки, ужасно боявшейся зайцев), снимал в аренду рыбные ловли по реке Песчанке, имел небольшой пчельник, тут же неподалеку от избушки; а зимой нанимался в полесовые и сторожил часть окружавшего его леса. Дроныч сам себе стряпал, сам возделывал свой крохотный огородец, притаившийся возле самой воды, под кручей (капуста у него всегда была — загляденье: белая, большущая, с туго-завитыми вилками); сам ухаживал за своим пчельником, сам вязал сети, и к посторонней помощи прибегал только тогда, когда не было уже никакой возможности одному справиться с делом. Жил он пустынником и только раза два, три в неделю прибегала к нему из села Песчанки внучка Груня, то с каким-нибудь скромным гостинцем, а то и с пустыми руками, но за то с богатым запасом добрых, ласковых слов и веселых песен. С Дронычем я был в большой дружбе и как только приезжал в деревню, так немедленно же отправлялся к нему. — А! закричит он бывало при виде меня: — приехал! — Приехал. — Давно-ли? — Тогда-то. — Что ж, долго не приходил? — Недосуг было. — В городе-то душно, поди? — Есть тот грех. — А здесь-то, начинал восхищаться Дроныч. — Здесь-то благодать какая… рай земной! Воздух легкий, цветочки распустились, пташки поют… Чу! соловей заливается! Житье, братец, здесь! Бросай-ка город, да уходи в лес! Только в лесу никто не обидит — завсегда здесь хорошо! И летом и зимой! Летом: цветы, зелень, птички, а зимой снег… Занесет лес, избушку; снег белый, пушистый, наметет его целые горы, гребешки-то, словно, дымятся. Везде снег; не проедет, не пройдет никто… только заяц один следы печатает. Больную душу хорошо в лесу лечить… С этому-то Дронычу отправился я прошлым летом. II. Был теплый, душистый майский день. Солнце грело, но не пекло; один из тех дней, когда вами овладевает какая-то опьяняющая истома и когда вас так и тянет на воздух. Пахло сыростью и грибами. В теплом воздухе носились пчелы; желтые, канареечного цвета бабочки порхали с цветка на цветок; в траве стрекотали кузнечики. https://w.wiki/E6aC
Михаил Салтыков-Щедрин
Убежище Монрепо От чего отдохнуть — это вопрос особый; но уехать на лето во всяком случае надо. Летом города населяются дулебами, радимичами, вятичами и пр., в образе каменщиков, штукатуров, мостовщиков, совместное жительство с которыми для культурного человека по многим причинам неудобно. Удовлетворяя этой потребности, я довольно долгое время ездил по летам в подмосковную. Имение это я приобрел тотчас вслед за уничтожением крепостного права и купил, надо сказать правду, довольно безобразно. Во-первых, осматривал имение зимой, чего никто в мире никогда не делает; во-вторых, напал на продавца-старичка, который в церкви во время литургии верных приходил в восторженное состояние — и я поверил этой восторженности. Старичок служил когда-то по провиантскому ведомству и потому был благодушен и гостеприимен. Зазвал меня обедать, накормил настоящим малороссийским борщом и угостил киевской наливкой. Потом сам поехал со мной осматривать усадьбу, где велел сварить суп из курицы и зажарить карасей в сметане, причем говорил: «Курица эта здешняя, караси тоже из здешнего пруда, а в реке, кроме того, водятся язи, окуни и вот этакие лини!» Затем начался осмотр. Выйдя на крыльцо господского дома, он показал пальцем на синеющий вдали лес и сказал: «Вот какой лес продаю! сколько тут дров одних… а?» Повел меня в сенной сарай, дергал и мял в руках сено, словно желая убедить меня в его доброте, и говорил при этом: «Этого сена хватит до нового с излишечком, а сено-то какое — овса не нужно!» Повел на мельницу, которая, словно нарочно, была на этот раз в полном ходу, действуя всеми тремя поставами, и говорил: здесь сторона хлебная — никогда мельница не стоит! а ежели еще маслобойку да крупорушку устроите, так у вас такая толпа завсегда будет, что и не продерешься!" Сделал вместе со мной по сугробам небольшое путешествие вдоль по реке и говорил: «А река здесь какая — ве-се-ла-я!» И все с молитвой. Скажет, и перекрестится, и зрачками вверх поведет, и губами пошевелит, словно на вся и на всех призывает благословение божие. Только в заключение рассердился. Погрозился кулаком на крестьянский поселок, населенный новоиспеченными временнообязанными, и присовокупил: «Все из-за них, канальев! Кабы не они, подлецы, кажется, ни в жизнь бы из этого рая не выехал!» Словом сказать, очаровал меня искренностью. И что еще больше мне понравилось: слабых сторон имения не скрыл. «Вот службы легонькие, это так! и озимое по милости подлецов незасеянное осталось — этого тоже скрыть не могу!» Но при воспоминании о «подлецах» опять рассердился и присовокупил: «Впрочем, дело об них уж в уголовной палате решено; вот как шестьдесят человек березовой кашей вспрыснут, так до новых веников не забудут!» При каковом осмотре присутствовал и местный сельский батюшка, который скромно пощипывал бородку, не подтверждая, но и не отрицая. Я был тогда помоложе и ни к каким хозяйственным делам прикосновенным не состоял. Случились в кармане довольно большие деньги (впрочем, данные взаймы), но я как-то и денег не понимал: все думал, что конца им не будет. Словом сказать, произошло нечто вроде сновидения. Только одно, по-видимому, я знал твердо: что положено начало свободному труду, и земля, следовательно, должна будет давать вдесятеро. Потому что в то время даже печатно в этом роде расчеты делались. Замечательно, что я родился и вырос в деревне. До десяти лет я жил в деревне безвыездно; потом, когда начались странствования по казенным заведениям, ежегодно на летние вакации приезжал в побывку домой. Я знал, что такое лес, и множество раз даже хаживал туда за грибами и ягодами; я умел отличить ячмень от ржи, рожь от овса; я видел, как возят навоз на поля, как пашут, боронят, сеют, жнут, молотят, косят. И за всем тем решительно ничего не понимал. Воистину, это была не действительность, а сновидение, от которого задержались в сознании только лишенные всякой связи обрывки… Родители мои слыли в своей стороне за очень опытных и рачительных хозяев. Они «сами во все входили», чего в то время было совершенно достаточно, чтоб заслужить репутацию «хозяина». Каждый вечер староста приходил в барский дом с отчетом об успехе произведенных в течение дня работ; каждый вечер шли бесконечные разговоры, предположения и сетования; отдавались приказания на следующий день, слышались тоскливые догадки насчет вёдра или дождя, раздавались выражения: «поголовно», «брат на брата» и другие сельскохозяйственные термины в крепостном вкусе. Я очень часто присутствовал при этих переговорах и, помнится, даже интересовался ими, тем более, что рядом с ними шли распоряжения и насчет домашних запасов, которые в виде варенья, соленья, сушенья и квашенья производились во множестве. Перед моими глазами не только ежедневно, но ежечасно, ежеминутно происходил тот кропотливый процесс, при помощи которого созидается так называемая полная чаша. Я видел эту полную чашу во всех ее проявлениях: в амбарах, наполненных всякого рода хлебом, в погребах и кладовых, на скотном дворе, в плодовых садах и проч. Везде, по всей усадьбе, словно в муравейнике, с утра до ночи копошились люди и всё припасали и припасали. А ночью около полной чаши похаживал сторож и бил в чугунную доску. Все это я видел, знал наизусть и мог даже своими словами все рассказать, однако и за всем тем ничего не понимал. Очевидно, тут был какой-то изъян. https://w.wiki/E6zd
Золотой век искусства России
:Ольга Л-М
Золотой XIX век искусства России.
Век 19й, железный... А в нём - бриллианты живописи, жемчуг музыки, золото слов...
1882 год Проза 4
Даниил Мордовцев
Господин Великий Новгород
Мягкое морозное утро 15 ноября 1470 года.
На колокольнях новгородских церквей раздается торжественный трезвон. Под этот трезвон горожане из церквей и домов валят на Софийскую сторону, прямо через Волхов, по льду, и по «великому мосту» — кто успевал раньше других попасть на мост.
Скоро Софийский двор с площадью около собора, и без того полные народа, окончательно запружены были колыхавшимися массами. Народ толпился и в улицах, и по всему «детинцу», но целое море голов колыхалось около собора.
У святой Софии только что кончилась служба. Двери собора, несмотря на зимнее время, были растворены настежь. В воздухе слышался запах ладана. Все головы и глаза обращены были к паперти — ждали…
Начиная от церковных дверей, на паперти, на ступеньках соборного крыльца и около него стояли старосты «концов», сотские и десятники, поблескивая на солнце бердышами. Среди них терся слепой нищий, известный всему Новгороду Тихик блаженненький — «Христа ради юрод» и, за неимением глаз, духом своим «провидящий вся сокровенная». Он прикасался то к тому, то к другому из старост и сотских, тряс косматою, нечесаною головой и идиотически улыбался. В руках у него была длинная палка — посох с ручкою в виде восьмиконечного креста6, на котором висели различной величины сумки. Две большие сумы перекинуты были, посредством ремней, через плечи, крест-накрест.
Наконец, из соборных дверей вышел на паперть священник в полном облачении и с крестом в руках. За ним показалась седая голова с золотою гривною на шее. Священник осенил крестом народ на все стороны — и тысячи рук замахали в воздухе, творя крестное знамение. От этого немого согласного движения тысяч глухой гул прошел по площади и по всему «детинцу».
— Братие новугородьци! — раздался с паперти скрипучий старческий голос. — Жеребий Господень совершается! Молитеся святой Софии, да укажет перст Божий на достойного владыку.
Тысячи рук снова взметнулись, и снова глухим гулом — немая молитва по всему «детинцу»…
— Сыщите, братие, Тихика блаженного, — снова раздался тот же старческий голос.
— Тихика!.. Тишу блаженненького! — пронесся говор в толпе.
— Здесь Тихик, здесь блаженный…
— Я тутотка, — отвечал сам нищий, ощупывая посохом землю и подходя к паперти. — Туто изгой Тишка… Подайте Христу!
И он протягивал руку, ожидая получить милостыню.
— Чадо Тихиче! — заговорил священник, осеняя нищего крестом. — Сотвори знамение.
Нищий перекрестился и поднял голову, поводя слепыми глазами и как бы ища чего-то в воздухе. Священник приложил крест к его губам.
— Гряди за мною, чадо, — продолжал священник, — тебе, слепорожденну, подобает налезти жребий владычен; гряди за мною.
Нищий, стуча посохом по ступенькам соборного крыльца, взошел на паперть. Священник повернулся и пошел снова внутрь храма. Слепой следовал за ним, ощупывая путь свой посохом. Все расступались перед ними.
Массы народа, заполнявшие площадь, еще более понадвинулись к собору. На лицах выражалось нетерпеливое ожидание и как бы испуг. Многие со страхом крестились и глубоко вздыхали. Казалось, все эти массы ожидали чего-то неведомого, рокового. То там, то здесь слышался сдержанный говор:
— Тишеньку слипеньково повели владыку вынимать…
— Слепой-ту зрячее у Бога, братцы, живет.
— Кого-ту святая София даст нам во владыки?
— Отца Пимена, ведомое дело.
— А может, Варсонофья слепенькой вымет.
— О, Господи и святая София, спаси град свой!
Между тем слепец, следуя за священником, прошел через весь собор и очутился у амвона.
В церкви все усердно молились, поглядывая в то же время на царские врата, которые были открыты. В алтаре, вокруг престола, собралось высшее духовенство Новгорода. Именитые люди города, степенные посадники, бояре, житые люди и гости, блистая золотым платьем и дорогими мехами, а иные — массивными золотыми гривнами, занимали весь правый придел. В левом приделе стояли женщины и молились особенно жарко, не сводя глаз с темных ликов икон и с дорогих окладов. Впереди всех их, у левого клироса, на почетном месте, стояла высокая, дородная и уже немолодая боярыня с матовой белизной смуглых полных щек и с черными широкими бровями. Черные, с большими белками глаза ее неподвижно устремлены были через царские врата на престол, на котором стояла дароносица, покрытая богатыми воздухами, а около нее — три блюда, тоже прикрытые каждое малинового тафтою.
Женщина эта была — Марфа Борецкая или Марфа-посадница. «Посадниками» и «посадницами» называли в Новгороде не только настоящих, действительных посадников и их жен, но и тех, которые когда-либо были на посаде — равно и жены их всю жизнь назывались посадницами.
— Дерзай, чадо! — уже в царских вратах обратился священник к нищему.
Слепец, продолжая посохом ощупывать пол, поднялся на амвон и, сделав перед царскими вратами три земных поклона, вошел в алтарь и остановился у престола.
— Дерзай, раб Божий Тихиче! — продолжал священник. — Ныне престолу Бога жива предстоиши.
Слепец еще перекрестился. Рука его дрожала.
— Простри руку твою, — подсказывал священник.
Слепой протянул руку. Глаза всех находившихся в соборе напряженно следили за ним. Глаза же Борецкой, казалось, пожирали дрожащую его руку.
Рука эта дотронулась до одного блюда, покрытого тафтой, — до правого. Разнородные ощущения прошли по лицам присутствовавших в церкви.
— Вознеси горе жребий сей, да узрят стоящий зде, — распоряжался священник.
Нищий поднял первое блюдо над головой. К нему подошел соборный протодиакон с орарем на руке и, бережно взяв блюдо, возложил его себе на голову, как бы это был дискос с агнцем пасхальным. Потом, вместе со священником, державшим в руках крест, он вышел из алтаря и направился к выходу из собора. За ними следовал тот седой боярин с золотою гривною на шее, который и прежде этого выходил на паперть. Это был посадник — глава «Господина Великаго Новгорода». Все глаза по-прежнему напряженно следили за движениями этих трех лиц.
Выйдя на паперть, протодиакон снял с головы блюдо и подал его посаднику. Посадник снял с блюда тафту. Под тафтою оказалась свернутая дудочкою бумажка. Глава города развернул ее и прочел написанное на ней.
https://w.wiki/E6Za
Андрей Новодворский
История
— Коснулось, милостивый государь!.. И над нашим углом пронесло!.. Как же! подите-ка походите между нашим простым народом: он вам прямо и в глаза не посмотрит, всё рыло норовит в сторону отворотить, потому что у него мысли против вас есть. А откуда всё это взялось, позвольте спросить? Вот то-то и есть! За ваше здоровье!..
Так резким баском начал свой рассказ г. Живучкин и налил из бутылки два стаканчика водки. Собеседники чокнулись, осушили залпом скверную зеленоватую влагу, крякнули и на минуту замолчали. В окно барабанил частый дождь; тусклый свет с трудом пробивался сквозь загрязненные стекла и скупо освещал неровные стены корчмы, темные, как мысли пьяницы, грязный земляной пол, кухонную печь в одном углу и деревянную решетку, за которою помещались бочки с водкою, — в другом. Пространство у свободных стен было занято дубовым столом и врытыми в землю скамейками. Мокрая бурка висела на решетке стойки. На дворе стояли две подводы: почтовая тележка и обыкновенная бричка. Из другой горницы, поменьше, выглядывало несколько жиденят; шинкарь, седой еврей, юркий и тщедушный, стоял у двери.
— Ведь экая слякоть-то! — начал г. Живучкин после паузы, поворачивая к окну свое чрезвычайно худое загорелое и скуластое лицо, почти без растительности. — Вы далеко изволите ехать? — обратился он затем к товарищу по заключению. Но тот ответил что-то чрезвычайно невнятное и вообще довольно ясно показал, что не намерен принимать в данном рассказе никакого участия и желает остаться в тени, личностью «без речей».
Г-н Живучкин бросил на него беглый взгляд и, по-видимому, сразу примирился с своим, так сказать, односторонним положением; по крайней мере он расстегнул свою серую куртку с зелеными лацканами и обшлагами, широко расставил длинные и худые ноги в больших сапогах, уперся руками в колени и долго глядел в землю, очевидно обдумывая план изложения. Потом поднял голову и начал:
— Да-с! Я перед вами не утаю… Нужно вам знать, что я человек откровенный, кого хотите спросите. Здесь всю нашу семью знают. Некоторые даже отца покойного помнят. Заслуженный капитан, был в венгерской кампании, имеет Анну, Станислава и Владимира с мечами. У меня два брата: один уже капитан, а другой скоро поручиком будет; в пятнадцатом Залихватском пехотном полку. Полк теперь в Херсонской губернии стоит, а семья с братьями живет: мать, сестры и еще брат поменьше. Ах, постойте, я вам расскажу! Петрушка — это брат капитан — стоял с ротой (потому что он ротный командир) в Израилевке, жидов защищал. Все пархатые, извините за выражение, чуть его в задние пуговицы не целовали, так боялись… Вина ему понатаскали, сахару, чаю — ешь, пей и веселись! Овса для лошадей — сколько угодно. А у него — не то что, а прямо вам сказать, на вожжах, вот какие лошади! Тройка, в дугу. И кучер в армяке. Я тогда к нему и приезжал повидаться. Согласитесь — приятно взглянуть, как там какой-нибудь Петрушка и вдруг таким князем! А! я ценю братское чувство, милостивый государь! Прекрасно. И уж угощал же он меня, скажу вам — вот! — г. Живучкин поцеловал кончики пальцев. — Вы понимаете? всё! Он как-то в Петербург на полгода в отпуск уезжал — так что вы думаете? Все фрейлины в него влюбляться стали… Хи-хи!.. Должен был потихоньку да полегоньку стрекача задать, потому, сами знаете, чем это пахнет. И таился, шельма, долго таился, отчего так скоро вернулся (он хотел в образцовый батальон поступить), наконец во всем признался… А? каков? Какая-нибудь там этакая барыня — фу ты, унеси ты мое горе, подступиться, кажется, страшно — и вдруг тово…
В эту минуту из сеней заглянула небольшая фигура еще молодого хохла в бараньей шапке, рыжей, намокшей до последней степени свите и с длинным кнутом в руках. То был кучер г. Живучкина.
— А що, пане, долго ще мы тут мокнуть будем? — Он стоял боком и глядел в сторону. Г-н Живучкин повернулся с такой живостью, словно у него в сиденье находилась стальная пружина, и уставил на вошедшего серые маленькие глазки, подавляя его грозным молчанием. Оно длилось очень долго; наконец кучеру стало неловко.
— Бо и кони йсти хотять, — заговорил он мягко, как бы оправдываясь. Г-н Живучкин словно ждал именно этих слов. Он вскочил с места, одним прыжком очутился возле несчастного возницы и схватил его за шиворот, прежде чем тот успел принять меры предосторожности.
— Ах ты, морда собачья!.. — Г-н Живучкин методично встряхивал свою жертву. — Гадина ты этакая! Да я тебе голову сорву! Он тут командовать будет! Да я тебя, мерзавец ты этакий, живым вот тут съем!.. Пшел!
Дверь хлопнула, кучер полетел наружу, а г. Живучкин вернулся на свое место, вытирая пот с низенького, вогнутого лба, наполовину прикрытого кудерками рыжеватых волос, и слюну, обильно накопившуюся в углах тонких, нервно подергиваемых губ. Затем он сделал и закурил папиросу и очень скоро успокоился, объяснив, впрочем, предварительно следующее:
— Поверите? — Он нагнулся вперед и приложил руку к сердцу. — Третий год я здесь лесничим служу, пять кучеров переменил — и все вот такие мерзавцы, как на подбор… Это они от завода. У меня лошади, экипаж, кучер — всё заводское. Он десять рублей получает. «Кони!» — говорит… Ах, сволочь этакая! Понимаете, что это значит? Завтра в конторе как собака будет брехать, что я по целым дням лошадей голодом морю, а овес красть будет. Оправдание есть, что у скотины ребра пересчитать можно…
Здесь путешественник без речей выразил глазами некоторое непонимание.
https://w.wiki/E6Zw
Владимир Обручев
Прикащичья выучка
Всего ближе было бы, пожалуй, повести речь с того, как мы рассорились. Но я этого настоящим образом не знаю. Ни самому не пришлось видеть, как мы из богатых сделались бедными, и не рассказывал мне об этом никто. Застал я еще то время, когда весь наш дом считался занятым нами, хотя мы жили только в трех-четырех комнатах нижнего этажа. Наверху полы были выкрашены узором, зеркала были, парадная мебель; на окнах драпировки с большими кистями. Всей этой роскошью мы мало воспользовались. Дом достроился как-раз к тому времени, когда дела быстро пошли под гору. Новоселье в парадных комнатах справлялось не веселое. Вскоре потом их заперли; и только изредка протапливали, для сохранения мебели и обоев. Дом был деревянный, но крыт железом и обшит тесом. Не знаю, как лес называется, который в Сибири идет на постройки — красная сосна, что ли — но он очень красив, долго не ветшает, а только темнеет искрасна-бурым оттенком. Вокруг двора шли амбары, даже два было каменных; но все они большею частью стояли пустые, хотя и под замками. Из каретного сарая выкатывали только старые, желтые сани с высокой спинкой, да плачевные, расхлябанные дрожки. Вскоре весь верхний этаж, часть нижнего и оба каменные амбара отдали под телеграфное управление. Поставили против дома высокий столб с крючками и фарфоровыми стаканчиками; прибили по карнизу голубую вывеску с золотыми буквами; и пошло беспрестанное шмыганье посторонних людей с телеграммами, и гостей в верхний этаж, в квартиры двух начальствующих лиц. Плата за это помещение составляла самую верную часть нашего дохода. Но, разумеется, отдача дома в чужие руки чувствовалась, как обида. Отец до конца платил гильдию; но настоящее торговое дело оставил. Не только конторы, но и книг никаких не было. На листке что нужно запишет. Промышлял помаленьку, чем случится: хлебом, овсом; скота отощалого несколько штук купит, даст поправиться, и перепродаст. Из пушнины кое-что по мелочам сбирал, ежели что дешево попадалось. И всего более эти дела велись с давними приятелями из подгородних крестьян и якутов. Беседовали когда в кухне, а когда и в кабинете. «Садись-ка, брат, да хвастай». И ежели хвастал человек бойко, значит о чем-нибудь постороннем, а ежели об деле, так слова выходили короткие, а молчания долгие. Отца прозвали калмыком; в самом же деле, ни одной черты калмыцкой не было. Например, нос большой и голова европейской формы; волос прямой, черный, как смоль, и даже в семьдесят лет никакой седины. Борода и усы редкие, которые он брил. Это уж у всех в наших местах. Ежели в Восточной Сибири встретишь окладистую кудреватую бороду, значит пришлый человек, издалека. Когда я стал подрастать, отец уж был какой-то приниженный, пришибленный. Почти всегда молчал. Начнет говорить, несколько слов скажет, запнется и замолчит. В купечестве рассказы про его вспыльчивость сохранились; но тогда и следов не было приметно. Стар уж он был; глубокие морщины и что-то как бы старушечье или скопческое в лице. Глаза слезились. Ходил всегда в черном, засаленном сюртуке; только к заутрени на Пасху надевал платье получше, белый гастух с большим бантом и золотую медаль на красной ленте. Всем хозяйством в доме, а в сущности и плохонькими нашими делами, заправляла сестра; женщина уже не молодая — лет на двадцать или пятнадцать старше меня — тоже смуглая, черноволосая, только глаза на выкате, и волоса взбивала, и причесывалась со щегольством. Была она замужем за инспектором нашей гимназии, но через несколько месяцев овдовела и возвратилась в дом. Без неё мы вовсе бы погибли. Интересно было на нее смотреть, когда у нас бывали гости, как она старалась, чтобы все было хорошо, как прежде. Глаза так и бегают; за всем следит, вмешивается во всякий разговор, каждому найдет сказать что-нибудь приятное, веселое. Два-три раза в год непременно парадные собрания бывали; и, между прочим, пасхальный стол накрывался отличный. Вообще, угощение было всегда превкусное, а о пирогах и теперь вспомнить не могу равнодушно. Немногих личных приятельниц и старушек сестра принимала попроще, у себя в комнате. Меня она держала очень строго, и в гости не пускала решительно никуда. «Нечего, говорить, в оборванном сюртучишке показываться и насмешки слушать. Пора бы, кажется, и стыд поднимать». Из гимназии меня взяли на семнадцатом году из четвертого класса. Всего вернее, что и при средствах платить за выучку, я бы не доучился. У нас в Сибири, купеческие сынки и сыновья мещан состоятельных редко кончают курс. Денежному пареньку учение противно; хочется поскорей бросить и начать пользоваться удовольствиями. Да и родителям неловко долго держать мальчика в школе. Отобьется от дела, потеряет сметку, никуда не будет годен. Ежели семейство настоящее, коммерческое, ему и подумать зазорно сына в чиновники пустить. А как начальство у нас проезжее, отпетое, из-за подъемных, да прогонов налетающее для одного грабительства, так и из чиновничьих детей самые только немногие успевали полный курс пройти. Некоторые мечтают об сибирском университете. Но ежели судить по прежнему, не много бы в нем студентов оказалось — разве из семинаристов, которым запрещено. Когда меня из гимназии взяли, тоска в доме от безделья началась смертная. Только и свету видел, когда пошлют в ближайшие деревни с каким-нибудь поручением: порасспросить о чем-нибудь, деньги получить или заплатить, покупку немудрёную сделать. В экстренных случаях давали свою лошадь; но большею частью направляли с попутными крестьянами.
https://w.wiki/E6w$
Иннокентий Омулевский
Острожный художник
Был у меня один школьный товарищ, по фамилии Седанов, очень неглупый малый, но большой чудак и добряк, которого я, вскоре по выходе из гимназии, как-то потерял из виду. Оно и немудрено: ему пришлось остаться на родине, коротать неприглядную будничную жизнь, а меня потянуло в неведомую даль, в столицу, за новыми впечатлениями. Правда, изредка мне удавалось слышать о нем кое-что случайно: знал я, например, что он сперва подвизался где-то в качестве столоначальника, потом учительствовал и наконец определился в военную службу юнкером, — но вот и все. Только через много лет я напал на его настоящий след, и вот каким образом.
Это было давно, в одну из моих сибирских поездок, раннею весной, в самую отчаянную распутицу. За бездорожьем и усиленным разгоном лошадей мне предстояло высидеть чуть ли не целую неделю на какой-то убогой станции. На другой же день этого злополучного сиденья, утром, я разговорился с приветливым старичком смотрителем о его станционном житье-бытье, которое, как оказалось, всегда вернее можно было охарактеризовать собственными словами моего собеседника: «просто хоть пропадай со скуки».
— Вот только и отведешь душу, как побываешь раза два в месяц у соседнего этапного командира Седакова. Такие они люди, что, кажется, век бы с ними не расстался! — заключил он восторженно.
— Позвольте!.. — встрепенулся я в свою очередь. — Какой это Седаков? как его зовут?
— Михайло Кондратьич, а ее — Ольга Максимовна.
— Не служил ли он раньше в гражданской службе?
— И по гражданской служил, и учителем после был; тоже помаялся на своем веку-то, — пояснил смотритель.
— Ну, так и есть! Знаете ли? ведь это, оказывается, мой любимый товарищ по гимназии, — сказал я, искренно обрадовавшись. — Где же он живет? далеко отсюда? Мне бы гораздо приятнее было, извините, погостить у него, чем у вас: мы с ним сколько лет не видались.
— Вот ведь какой случай, право… — как-то суетливо, даже будто растерявшись, произнес смотритель.
— Далеко ли это отсюда? — повторил я снова, не поняв сразу причины его суетливости.
— Да, живет-то Михайло Кондратьич недалеко, на той вот самой станции, откуда вас сюда привезли. Там, знаете, село большое, так потому и этап; острог-то будет в самом конце, может, видели? А я вот о чем помышляю: какое это ему-то было бы утешенье! Этакого-то дорогого гостя встретить! да еще из Санкт-Петербурга! Мы ведь тут как медведи живем. Эко горе, право!.. насчет лошадей-то.
Старичок на минуту весь углубился в себя, а потом снова засуетился еще больше.
— Стойте-ка! — закричал он вдруг и даже привскочил на стуле. — Есть у меня тут в запасе курьерская троечка… лихая… подь и всего-то двадцать две версты… Эх! да уж куда ни шло: для милого дружка, пословица говорит, и сережка из ушка. Только уж, пожалуйста, и я с вами: не утерпеть мне, лично доставлю.
Я, конечно, был очень рад. Через час мы уже выезжали со станции в легкой смотрительской повозке, захватив с собой только мой небольшой чемоданчик с бельем. Совершенно размокшая от двухдневного дождя, глинистая дорога шла все в гору, колеса то и дело вязли по ступицу, наша «лихая троечка» буквально ползла, и мы эти двадцать две версты ехали более четырех часов.
— Рискую… ей-богу, рискую! — чуть не на каждой версте тревожно уверял меня мой обязательный спутник. — А ну как, да несчастье, да генерал-губернаторский курьер прибежит? Ведь тогда хоть по миру иди и не кажи лучше глаз в почтовую контору. А не могу для Михаила Кондратьича не уважить: вот они какие люди!
Интересуясь школьным приятелем и прежде, теперь я еще больше заинтересовался им и, от нетерпения и любопытства, едва дождался конца пути. Уже вечерело, когда мы завидели первые домики Осиновоколкинской станции или, вернее, села Осиновые Колки, а между тем оно было растянуто на целую версту, и нам еще приходилось сделать ее, чтобы достигнуть этапа. К счастью, здесь пошел уже гораздо более твердый грунт дороги, и кони прибавили шагу.
— Вон и сам майор налицо, — указал мне рукой смотритель, едва мы поравнялись с высоким заостренным частоколом острога, выкрашенным казенною желтой краской.
В самом деле, на невысоком крыльце продолговатого, в виде ящика, и такого желтого деревянного здания стояла коренастая фигура в расстегнутом до рубашки военном сюртуке, без шапки, заслонившая широкой ладонью глаза — должно быть, от отблеска мокрой дороги. В этой фигуре я бы не сразу узнал прежнего товарища: слишком уж он «заматерел», как выражаются иногда охотники о крепко сложенном волке. Лицо землистого цвета сияло, однако ж, прежним добродушием, а широкая улыбка все время держала полуоткрытым рот, точно она запуталась в густых и косматых черных бакенбардах.
— Узнаете меня, Седаков? — крикнул я ему, первым выскочив из повозки.
— Постойте-ка, ну-ка, правое плечо вперед! — густым басом скомандовал мне майор и без церемоний повернул меня в профиль к себе своими сильными, как клещи, руками. — Э! вон оно что: нос-то этот с зарубкой мне памятен. Воистину, брат, следует облобызаться!..
И он радостно назвал меня моей бывшей школьнической кличкой, облапив не хуже сибирского медведя.
Минуту спустя я буквально был на руках внесен товарищем в комнату и в таком забавном виде отрекомендован его супруге. Ольга Максимовна оказалась совсем под стать мужу: высокая, мускулистая, с несколько грубоватыми манерами и почти мужской походкой, она так крепко пожала мне руку, что у меня чуть пальцы не хрустнули.
https://w.wiki/E6x4
Михаил Орфанов
Отрывки из дневника бывалого человека
Нам совершенно случайно попались в руки записки бывалого человека. Не находя удобным и любопытным печатать их полностью, мы решили познакомить читателей с частью этих «записок», именно тою, где злополучный автор их рассказывает про свое житье-бытье в «местах отдаленных». «Отрывки» начинаются с того момента, когда автор, пробыв уже полтора года в каторжных работах, сидя в тюрьме, переходит в разряд «исправляющихся», т.-е. каторжников же, но проживающих на воле, близ тюрьмы. Сделав это необходимое объяснение, предоставим дальнейший рассказ самому автору.
… Зная, что перевод мой из разряда испытуемых в другой, следовательно и избавление от тюрьмы, в значительной степени зависит от моего непосредственного начальства — тюремного смотрителя, я эти полтора года работал у него в канцелярии как вол, рассчитывая, что при отсутствии за мной таких художеств, как торговля в тюрьме, карты и прочее, усердие мое обратит же его внимание и заставит его постараться облегчить мою участь. Расчет оказался верен. Придя однажды в обычное время в контору, где он только подписывал приготовленные нами за день текущую переписку и отчетность, он обратился ко мне, некоторым образом, с речью, в которой, похвалив мою работу и поведение, приказал мне же написать представление в управление о перечислении меня в разряд исправляющихся. Несмотря на то, что распоряжение об этом ожидалось мною давно, оно так на меня подействовало, что я буквально не мог сам написать свою бумагу и попросил другого писаря. Нечего и говорить, что два дня, протекшие до получения бумаги из управления, были полны для меня самых невыразимых нравственных страданий: «а, ну, как откажут?»… Таких отказов и на моей памяти бывало не мало при теперешнем нашем заведующем, который, зная насквозь большинство своих подчиненных, очень часто ловил их при таких представлениях на взятках с достаточных арестантов Но вот сомнения кончены, мне объявили, что, по распоряжению управления, я зачислен в штат пересыльной тюрьмы с назначением работать в самом управлении, которое там и находится и где громадное большинство служащих — каторжные. Хотя работы там и очень много, но все-таки я встретил эту весть с восторгом: перспектива иметь несколько часов в день свободных отгоняла мысль о непосильном подчас труде. Нужно было сейчас же озаботиться о приискании жилища, так как жилья исправляющимся не полагается от казны. Забравши пожитки, которые все вместе составляли небольшой узелок, я отправился один, без конвоя, на новое место своего назначения, на «Нижний промысел», отстоящий от нашего «Среднего» на 5 верст, ниже по Каре. Занесши вещи к одному знакомому ссыльному, ранее меня выпущенному из тюрьмы, я принялся рыскать по промыслу и прилегающей к нему слободе «Юрловке», с целью отыскать хотя какое-нибудь пристанище. Осуществить это оказалось весьма трудно; в Юрловке, правда я нашел две крохотных комнатки, в покривившейся от времени избе, но по цене они оказались для меня недоступными, ибо платить за них 15 руб. в месяц решительно не в состоянии; но за то здесь же узнал, что на другом конце промысла, у лазарета, вдова умершего недавно ссыльного продает свой домишко за дешевую цену, желая скорее выехать с Кары. Домишко оказался маленькою мазанкой, с двумя крошечными окошечками и дверью, до такой степени миниатюрной, что она превышала в вышину от порога (очень высокого) до верха полутора аршин, что при моем, выше среднего, росте делало вход внутрь очень затруднительным. По тщательном осмотре стены в некоторых местах оказалась сгнившими настолько, что воздух извне проходил довольно свободно; полы такие гнилые, а соломы на крыше осталось менее ⅓ требуемого количества. При этом домишке двора не было, но был за то огород, правда, запущенный и теперь заросший сорною травой, но довольно большой, около ½ десятины. Как ни плох домик, но приходилось его купить, и после нескончаемых разговоров я очутился домохозяином на Карийских промыслах, уплатив владелице его 15 рублей… Сумма эта, как видите, в обыденной жизни ничтожная, для каторжных — в некотором роде капитал, требующий, может-быть, года бережливости и усиленных трудов. В домике мне понравилось, главное, что он стоит особняком и что при нем есть огород, могущий быть большим подспорьем в более чем скромном бюджете ссыльного. Кстати об огородах. Занятие огородничеством здесь очень выгодно, так как есть всегда обеспеченный сбыт в казну овощей, как капуста, лук и картофель, который, например, доходит до рубля и более за пуд; судя же по размерам моего новоприобретенного огорода, я мог, засея его весь, собрать для продажи более ста пудов; оставив необходимое количество для себя и на семена. Покончив с хозяйкой, я кое-как упросил приятеля, у которого оставались мои вещи, приютить и меня на несколько дней, так как до переезда необходимо было хотя сколько-нибудь исправить будущее мое жилище и присмотреть за этою работой; мне же самому это было невозможно: служба моя в управлении начиналась уже назавтра с 7 часов утра и должна продолжаться ежедневно до 7—8 часов вечера. Занятия мои на «новоселье» мало чем отличались от моих прежних занятий в тюремной канцелярии: те же нескончаемые цифры, та же видимая бестолковость во всем, та же грязная обстановка… И здесь, как и у нас в тюрьме, ссыльные составляли преобладающий элемент; на всю канцелярию было только два чиновника — помощник заведующего, некто коллежский советник С—о, бывший учитель уездного училища, второй человек на каторге после заведующего, да бухгалтер П—в, из детей горного урядника.
https://w.wiki/E6y2
Александр Островский
Красавец мужчина
https://w.wiki/E6Zz
Николай Петропавловский
Больной житель
До своей деревни Мирону оставалось не более пятнадцати верст, ничего незначащих для свежих ног. Но он прошел не одну сотню верст, устал, проголодался и почувствовал желание отдохнуть, положа на землю сапоги и котомку, болтавшиеся у него за спиной, сняв шапку и зачем-то посмотрев в её нутро, он несколько минут оставался в нерешительности, где ему присесть. По обеим сторонам дороги торчали шершавые кусты, в прошлом году до чиста обглоданные скотом, а ныне только-что покрывшиеся редкой, заморенной листвой; под кустами зеленела весенняя травка, а над её уровнем кое-где возвышались плешивые бугры из глины, сделанные муравьями. Неизвестно почему, но Мирон выбрал место привала возле одного из этих бугров. Не медля ни минуты, он вынул из котомки съестные припасы, берестяной бурак с водой, и принялся, с несколько странными приемами, закусывать, весь сосредоточившись на этом занятии. Сначала он отрезал тоненький листик ржаного хлеба, посыпал его тончайшим, почти невидимым слоем соли и отложил с величайшею бережливостью в сторону. Потом принялся лупить луковицу; слупив с неё осторожно первую кожуру, он собрал ее на ладони и с задумчивым видом соображал, нельзя ли и ее съесть? Однако, убедившись, что это не возможно, он с сожалением положил ее на траву. И тогда только решился кусать листик хлеба с луком. Съев первую порцию, он некоторое время медлил, думая, что может ограничиться таким обедом, но решил еще отрезать немножко. Еще и еще, и так далее. Странная операция продолжалась долго и с одинаковым однообразием, пока луковица не была доедена. Тут уж делать было нечего: «Будет! и то уж очень сладко!» сказал Мирон с укоризной, обращенной, очевидно, к собственному желудку. Сложив оставшуюся краюху ржаного хлеба в котомку, он задумался. Думал он о том, съесть ли ему оставшееся каленое яйцо или донести домой в целости, но искушение было столь сильное, что он поддался ему почти без сопротивления. После этого он перекрестился, икнул и торопливо проговорил серьёзным тоном: Бог напитал, Никто не видал; А кто видел, Тот не обидел. Во все продолжение обеда он не обращал внимания на окружающее. Пролетела ворона над его головой, села на ближайшее дерево и принялась глядеть на него; возле него через дорогу пробежал суслик, над самой его головой копошились какие-то твари; в уши, в нос и рот лезли ему весенние мошки. Но только после прекращения обеда он оглядел окрестность. Вдали по дороге показался еще человек, но за дальностью расстояния Мирон долго не мог ничего разобрать. Прохожий понуро шел, глядя в землю. — Господи! Неужели Егор Федорыч! воскликнул Мирон, разинув рот от удивления. Последний, внезапно окликнутый и выведенный из задумчивости, поднял голову. — Ты ли, Егор Федорыч? продолжал спрашивать Мирон. Но на его восклицания Егор Федорыч молчал, очевидно, не узнавая своего земляка. — Стало быть, не признаешь? Прохожий покачал головой. — Мирона-то, говорю, не признаешь? Я Мирон, чай помнишь… эка! И на это прохожий только покачал головой, усиленно вглядываясь в Мирона. — Я Мирон, ишь память-то у тебя отшибло!.. Мирон Ухов, Мирон Петров, а по прозванию Ухов… эка! Прохожий узнал и улыбнулся. Земляки поздоровались. Егор Федорыч также уселся на траве и снял свою котомку с плеч. Обыкновенно при таких неожиданных встречах люди принимаются усиленно говорить, захлебываясь и перебивая друг друга, но при этой встрече говорил и спрашивал один только Мирон, а Егор задумчиво вглядывался в него, протянув ноги и пощупывая их. — Зудят? спросил Мирон, указывая на ноги. — Беспокойно, отвечал Егор Федорыч. Он сидел также понуро, как и шел. Он был сгорблен, казался дряхлым, с осунувшимся лицом, хотя жидкие волоса его не имели ни одного седого волоса. — Знаю я это. Словно, кто жует у тебя икру. Как и не зудиться, братец ты мой, ежели ты бывал, будем говорить примерно, и в Питере, и в Москве, и в Крыму, и у казаков, и в прочих палестинах… А ты их дегтем мажь. — Хорошо? — Первое удовольствие. Сейчас вытер больное место — и ничего, вреда нет. Мирон предложил Егору Федорычу воды, видя его запекшиеся губы. Это дало новый оборот разговору. — На каком же ты теперича положении сюда предъявился? За какой нуждой? спросил Мирон. — Побывать вздумал… — Значит, дело? — Нет, так… заскучал. — Это верно. Заскучать не долго. Уж я на что человек, можно прямо сказать, домашний, да и то, даже на удивление!.. Все думаешь, как там лошадь, благополучна ли корова. Тоже опять ребята, хозяйка — все забота, все беспокойство. Нынче я и не чаю, как домой прибежать… — Несчастье? — Нет, Бог грехам терпит, несчастья нет. Но только вот мосол… Говоря это, Мирон взволнованно смотрел на собеседника. — Какой мосол? — Обыкновенно мосол, кости… Ну, только вполне измучился! И во сне-то, ночью, все он мне видится, чуть прикурнешь, а уж его видимо-невидимо! А на яву бесперечь думаешь, в какой препорции покупать, за какие цены продавать и прочее тому подобное… — Да ты о чем говоришь? спросил Егор Федорыч раздраженно. — Обыкновенно, о костях. Думаю я, братец, промышленность завести, прямо сказать — торговлю. Надоумил меня в городе один барин; не то, чтобы барин, а даже лакей в господском доме. Пришел я однова к нему под лестницу — тринадцать копеечек полагалось с него получить — пришел и гляжу: лукошко стоит, а в лукошке эта кость; стало быть, господа едят убоину, а кости не трогают…
https://w.wiki/E6a3
О чем он думал
В воздухе раздавались удары колокола, сзывавшего к обедне. Был праздник. Утро стояло теплое; солнечные лучи весело играли. Воздух был чистый и прозрачный. Деревня полна была миром и тишиной. Но если бы собрать всех жителей этой деревни и всего описываемого округа, то и тогда разговоры жителей были бы не более интересны, чем те отрывочные беседы, которыми от времени до времени нарушали свое молчание шесть человек, сидевших перед прудом, позади двора Чилигина. Можно бы подумать, что они отвлекутся на время от ежедневной суетливой жизни, толкавшей их с одной стороны на поиски «куска», с другой — медной копейки; но такое предположение не имеет за собой ни теоретического основания, ни практической осуществимости. Душа крестьянина этой одичалой местности всегда мрачна, сердце сжато затаенным горем, мысли переполнены глубокой думой. Сидели эти шесть человек и молчали; звон ли колокола нагнал на них раздумье, или они погружены были в обычные предметы своей мысли? Вид их, впрочем, был довольно праздничный. Один надел сапоги (чего он никогда не делал в будни), другой был в красной ситцевой рубахе (а обыкновенно он ходил почти без одеяния), третий причесал волосы и т. д. У всех лица были озабочены. Тишина. — Уши-то отнес? спросил один, обращаясь к ситцевой рубахе. — Как же, отнес, отвечал последний, ездивший на протекшей недели в лес — вырубить тайно пару берез. Снова тишина. — Счастье, братец, тебе привалило! заметил первый. — Прямо сказать, сам Бог! возразил второй убедительным тоном. — Как же это ты его ухлопал-то? — Оглоблей. Верно говорю тебе: ненастоящий, должно быть, волк был, а так, тут его знает, замухрышка какой-то тощий… не жрал, что ли, целое лето… Слышу, хрустит. Ну, думаю, пропала моя голова — полещик идет, а это он самый и приперся! И лезет прямо на лошадь — жрать! Ну, я и двинул его в башку… Раньше рассказчик прибавил, что он в этот же день обрезал у волка уши и отвез их в земскую управу, объявившую плату — пять руб. за каждую пару ушей волчьих. — А шкура? оживленно спросил третий и даже приподнялся от волнения на ноги. — Шкуру еще не определили; да, и худая, потому дюжо тощой был зверь. — А все же — верные деньги; счастье, братец, тебе! возразил приподнявшийся на ноги крестьянин. — Это не то, что мне! добавил он с горечью и сел. На него никто не обратил внимания. Снова настала тишина. — Н-да! Это не то, что мне! возобновил свое грустное восклицание огорченный. — Я вон намеднись курицу понес, стало быть, взял на руки глупое или пустое, например, дело, а и то случилась беда. — Все стали прислушиваться. — Иду я по городу, и попадается мне, Господи благослови, господин. Продаешь? спрашивает. — Купите, говорю, ваше превосходительство, будете ублаготворены; то есть, вот какая, говорю, птица, будете спокойны! — Сколько же ты просишь? спрашивает. — Да, полтинничек! говорю я эдак ласково… И вдруг даже испугался и не помню, как я ноги убрал… Рассказчик остановился и испуганно посмотрел на всех, как будто видел еще перед собой барина. — Ну? спросили несколько заинтересованных. — Как сказал я это самое слово, то он даже побледнел, и лицо жестокое сделалось. Ах, ты, говорит, обманщик! И давай меня честить… Да ежели бы, говорит, ты самого себя продавал вместе с курицей, так и тогда я не дал бы полтинника! — Ну, и потом? — За пятнадцать копеечек ухнул! — Курицу-то? В ответ на это рассказчик только плюнул. Таковы праздничные разговоры. Незаметными переходами как-то дошли до вопроса: как отваживать скот от шлянья по огородам? Один говорил, что первейшее средство — кипяток, которым очень удобно ошпаривать. Другой возразил на это, что он поступает решительнее. «Стукнул топором и шабаш», сказал он и повернулся на брюхо. До последнего разговора этот мужик безмолвствовал. Лежа на земле, он останавливал неподвижный взгляд на каком либо предмете и не шевелился, как бревно. Вид его не был свиреп, но сложение коренастое и внушительное: здоровенные руки, плотное туловище, большая голова. Все, что говорили, он пропускал мимо ушей. Когда же к нему обращались: «Чилигин!» он только отвечал: мм! а в дальнейший разговор вступать не желал, отдыхая от протекшей недели, во все продолжение которой он таскал бревна. Действительно, он отдыхал всем туловищем. Июльское солнце было уже высоко, и лучи его сильно пекли. Падая на Чилигина, они припекали ему спину, руки, лицо и вливали во все члены истому. Говорить ему было лень, слушать лень, смотреть лень; и он не говорил, не глядел и не слушал. Когда какой-нибудь звук поражал его слух, волосы на его лбу несколько приподнимались, обладая способностью рефлективного движения — и только; в детстве у него и уши двигались, но с течением времени он утратил эту способность. Все перекрестились, когда раздался звон к «Достойно», но никто не говорил вплоть до той минуты, когда вошло новое лицо. Это был Чилигин-отец. — Васька! сказал он, обращаясь к сыну, который однако не пошевелил ни одним членом. — Васька! повторил отец: — да дай ты мне хоть пятачок ради праздника. Я знаю, у тебя есть сорок копеек, так хоть пятачок-то пожертвуй, ради моих старых костей, для великого праздника, а? Васька Чилигин только усмехнулся в ответ на эту просьбу отца. Отец стоял и старался принять грозный вид, но никак не мог напугать. Он был уже дряхлый старик, сгорбленный и с трясущимися членами.
https://w.wiki/E6y8
Илья Салов
Едет!
Как-то в первых числах мая, зашел ко мне однажды приходский священник, отец Герасим. Войдя в комнату, он оглядел углы её и, увидав образок, принялся креститься. Затем отер со лба крупными каплями выступавший пот, провел раза два по волосам ладонью, пощипал небольшую реденькую бородку и, поздоровавшись со мною, проговорил задыхавшимся голосом: — А я к вам… — Что прикажете? — Постойте, дайте отдохнуть маленько… И, вынув из кармана полукафтанья пестрый ситцевый платок, сперва высморкался в него, потом помахал на пылавшее лицо, лоснившееся от пота и жара, и затем присел на кончик стула. — Задохнулся было! проговорил он, отдуваясь. — Почему? — Бегом почти… с утра все бегаю. — Случилось разве что-нибудь? — Эх! не говорите! — Что же? — Едет! — Кто? — Владыка. И он махнул рукой. — Что же тут такого важного? спросил я. — Вам-то — ничего! — Да и вам тоже. — Ничего-то, ничего… — Начальство свое посмотрите. — Так-то так… — Конечно. Когда же он приедет? — Завтра. Сегодня он в Алексеевке ночует, заутреню простоит там, а к литургии сюда. — Кто же сообщил вам это? — Отец благочинный уведомил с нарочным. Нарочный этот в третьем часу ночи приехал, принялся в окна колотить. Я думал пожар случился, ан вон что! — И отлично. Но отец Герасим только в затылке поскреб. — Уж вы того… заговорил он, немного погодя, покрякивая и охая: — дозвольте нам рыбки-то половить… — Сделайте одолжение. — Эх, беда! проговорил он в раздумьи. — Какая же беда-то? — Угощать-то чем? Святой, святой, а пищу-то, поди, как и мы, грешные, принимает! — Что- ж такое? Наловите рыбы, сварите уху. — А кто ловить-то будет? — Как кто? пригласите кого-нибудь, никто не откажется. — Это вы так говорите! — И каждый тоже самое скажет. — Ходил уж я, приглашал, все село обегал. — И что же? — Нет ни болячки! — Старосту попросите, старшину. — И их просил, полштоф даже ставил. — Ну? — Полштоф-то выпили, а народу все-таки не дали. «Это, говорит, не наше дело!» Да чего! вскрикнул батюшка: — насилу у фершала приволочку выпросил! Ведь вот народ какой! Не дает да и на поди! — «У меня, говорит, приволочка новенькая, только что куплена, рвать ее не дам. Коли уху хлебать любишь, так свою бы и заводил!» — «Да чудачина, говорю, нешто я для себя хлопочу! Ведь владыка, говорю, едет; пойми ты это! Ведь его, говорю, бараниной, да курятиной не накормишь!» Бился, бился и… опять полштоф поставил! — Дал? — Ну, как выпил, так и подобрее стал. — «Только смотри, говорит, коли разорвешь, так ты со мной дешево не разделаешься. Я, говорит, за приволочку тысячи рублей с тебя не возьму». Вон ведь куда махнул-то! — Отчего же народ-то не пошел, недосуг что ли? — Страх Божий забыли, какой там недосуг! Поди сегодня праздник! — Какой это? — Как какой? апостола Иоанна Богослова, забыли нешто? — Может быть не празднуют его. — Как это не празднуют! все у кабака сидят!.. Праздник! — Отчего же у вас обедни не было? — Духом смущен — вот и не было. И вслед затем, покачав головой и как-то захихикав, он прибавил: — Сейчас слесарь Ларион Николаич встретился и тоже про обедню спрашивал. — «Что же это у вас, батюшка, службы, говорит, сегодня не было: ни заутрени, ни обедни, ничего не сэтажили, хоть бы старенькую какую разогрели!». И добродушно засмеявшись, батюшка заметил: — Чудак-голова! Но веселое настроение это продолжалось не долго, и отец Герасим снова впал в уныние. — Вот и лавочник тоже, проговорил он: — молодец, нечего сказать! во всем отказал. Хотел было у него винца столового выпросить бутылочку, другую, балычку… «Владыка, говорю, едет, не откажите! Купить, говорю, достатков нет!», а он хошь бы что-нибудь! Даже рису на пирог не дал. — «Это, говорит, до меня не касается. Вот ежели-б исправник или становой, так это точно, говорит, соприкосновение имеют, а владыки — это дело духовное… Это, говорит, вы сами, как знаете, так и расквитывайтесь!» — «Да ведь архипастырь!» говорю. — «Это, говорит, мы очень хорошо понимаем, только главная причина, соприкосновения нет!» — «А ты забыл, говорю: перед лицом седого восстали!..» — «Нет, говорит, мы очень хорошо помним все это и архипастырское благословение завтра принять придем». Так я ни с чем и пошел! А того сообразить не хочет, что нам-то где же взять? Тоже почитай впроголодь живем… И проговорив это, батюшка, кряхтя и охая, привстал со стула. — Что вы кряхтите-то? спросил я. — Поясница! ответил батюшка и махнул рукой. — Однако, я с вами заговорился… рыболовы-то поди заждались меня… — Какие же рыболовы? Ведь вы говорите — не пошел никто… — Кое-каких набрал! Дьякона, дьячка, ктитора, сторожа церковного, мальчуганов из школы… — Так вот вам, чего же вы жалуетесь! — Да ведь приволочка-то большая, с берегу на берег… нешто ее легко тащить-то… С такой приволочкой быстрота необходима, а то и рыба-то вся уйдет… — Так вы бы бреднем. — Да нет ни одного. — Посмотреть разве на вашу рыбную ловлю, проговорил я. — Что же, пойдемте, день отличный, прогуляетесь. — А где вас рыболовы-то ждут? спросил я. — Да вот тут сейчас же, возле мельницы. Я взял шляпу, но батюшка словно запнулся и не двигался с места. — Ну что же, идемте! проговорил я. — Идем-то, идем… Только у меня просьба к вам есть. — Что такое? — Да все насчет винца для владыки. Водку-то нашу, пожалуй, кушать не станет, а у меня нет ничего… как бы не огневался! И переступив с ноги на ногу, добавил: — Хошь хереску, аль мадерцы, да этого бы красненького-то… как бишь оно прозывается-то… алафит что ли?
https://w.wiki/E6a7
Лес
Песчанские леса, покрывавшие собою тысяч пять, шесть десятин земли и сливавшиеся затем с удельными и казенными, считаются в нашей местности самыми привольными местами для ружейной охоты. В старину в лесах этих укрывались, говорят, разбойничьи шайки Бакуты и Зеленцова, водились медведи, но теперь, когда исправники и становые перестали взяточничать, а штуцера усовершенствованы до nec plus ultra, о разбойниках и медведях остались только одни страшные рассказы. По самой средине леса протекала довольно большая река Песчанка, весьма глубокая, водная и рыбная. В ней водились: судаки, задумчивые сазаны, лещи, окуни, щуки и даже «бирючки», так редко встречающиеся в других реках. Река эта, во время весенних разливов, потопляла большое пространство леса, образуя множество болот, озер и ериков, поросших густым лозняком. Эти то болота и были удобнейшими притонами всевозможной дичи. Весною и осенью лес наполнялся вальдшнепами, а летом: утками, гусями. Стоило только подойти к болоту, гаркнут хорошенько, и утки целыми стаями поднимались из камышей и криком оглашали лес. Здесь же выводились тетерева, куропатки, а из зверей: лисы и волки… про зайцев я уж и не говорю! Поэтому, не было в году такого времени, когда бы охотник в лесах этих не нашел себе добычи. Тут весной пел соловей, свистела иволга, замирала малиновка, куковала кукушка. Тут зрела малина, смородина, ежевика и здесь же, в зеленой изумрудной лесной траве таились грибы всевозможных пород. Тут царила вечная прохлада, вечная тишина… Зайдешь, бывало, в этот лес, оглянешься, да так и вскрикнешь: ах, благодать! Любил я этот лес, во-первых, потому, что настреляешься и намаешься как нельзя лучше, а во-вторых, и потому, что в нем проживал рыбак Дроныч, у которого можно было отдохнуть от устали. Чудное он выбрал себе местечко. Представьте себе небольшую площадку на самом берегу реки, окруженную с трех сторон сплошною стеною леса; маленькую избушку из дикого камня, тщательно выбеленную мелом, опрятную, чистенькую; два, три развесистых могучих вяза, словно нарочно, для красоты посаженных среди площадки; растянутые по кольям невода и сети; выкопанные в берегу ступеньки к реке; выжженное, вечно покрытое пеплом и углями, круглое местечко, на котором Дроныч варил себе в котелке обед, и вы составите себе некоторое понятие об этом уголке. Где-то, на какой-то выставке, мне случилось встретить ландшафт в этом роде. Картинка была небольшая, масляная, висела она скромнехонько, не на видном месте (все видные места занимались большими картинами), а где-то в уголочке… Но перед картинкой этой стояли всегда толпы зрителей и каждый, смотря на нее, словно просветлялся и добрел. Засмотрелся и я на нее. Точь в точь Дронычева полянка! Тот же дубовый лес, те же два-три куста клена на опушке, красные, с лапчатыми листьями, словно кровью обагренные; те же кудрявые вязы на площадке, та же белая избушка, крытая соломой. Недоставало только реки, крутого берега, да растянутых сетей с неводами. Луч солнца, мягкий, теплый, освещал эту картинку каким-то зеленоватым светом, и теплота освещения так сообщалась зрителю, что ему самому становилось тепло, словно и его тоже припекало… Даже пахло как-то лесом. Дроныч был старик лет восьмидесяти, высокий, костлявый, с длинной, пожелтевшей от старости бородой, густыми седыми волосами, которым позавидовал бы любой протодьякон, и орлиным носом. Ни дать, ни взять Сатурн, каким изображают его на картинах. Жил Дроныч в лесу один одинешенек (если не считать шустрой и вертлявой собачонки Жучки, ужасно боявшейся зайцев), снимал в аренду рыбные ловли по реке Песчанке, имел небольшой пчельник, тут же неподалеку от избушки; а зимой нанимался в полесовые и сторожил часть окружавшего его леса. Дроныч сам себе стряпал, сам возделывал свой крохотный огородец, притаившийся возле самой воды, под кручей (капуста у него всегда была — загляденье: белая, большущая, с туго-завитыми вилками); сам ухаживал за своим пчельником, сам вязал сети, и к посторонней помощи прибегал только тогда, когда не было уже никакой возможности одному справиться с делом. Жил он пустынником и только раза два, три в неделю прибегала к нему из села Песчанки внучка Груня, то с каким-нибудь скромным гостинцем, а то и с пустыми руками, но за то с богатым запасом добрых, ласковых слов и веселых песен. С Дронычем я был в большой дружбе и как только приезжал в деревню, так немедленно же отправлялся к нему. — А! закричит он бывало при виде меня: — приехал! — Приехал. — Давно-ли? — Тогда-то. — Что ж, долго не приходил? — Недосуг было. — В городе-то душно, поди? — Есть тот грех. — А здесь-то, начинал восхищаться Дроныч. — Здесь-то благодать какая… рай земной! Воздух легкий, цветочки распустились, пташки поют… Чу! соловей заливается! Житье, братец, здесь! Бросай-ка город, да уходи в лес! Только в лесу никто не обидит — завсегда здесь хорошо! И летом и зимой! Летом: цветы, зелень, птички, а зимой снег… Занесет лес, избушку; снег белый, пушистый, наметет его целые горы, гребешки-то, словно, дымятся. Везде снег; не проедет, не пройдет никто… только заяц один следы печатает. Больную душу хорошо в лесу лечить… С этому-то Дронычу отправился я прошлым летом. II. Был теплый, душистый майский день. Солнце грело, но не пекло; один из тех дней, когда вами овладевает какая-то опьяняющая истома и когда вас так и тянет на воздух. Пахло сыростью и грибами. В теплом воздухе носились пчелы; желтые, канареечного цвета бабочки порхали с цветка на цветок; в траве стрекотали кузнечики.
https://w.wiki/E6aC
Михаил Салтыков-Щедрин
Убежище Монрепо
От чего отдохнуть — это вопрос особый; но уехать на лето во всяком случае надо. Летом города населяются дулебами, радимичами, вятичами и пр., в образе каменщиков, штукатуров, мостовщиков, совместное жительство с которыми для культурного человека по многим причинам неудобно.
Удовлетворяя этой потребности, я довольно долгое время ездил по летам в подмосковную. Имение это я приобрел тотчас вслед за уничтожением крепостного права и купил, надо сказать правду, довольно безобразно. Во-первых, осматривал имение зимой, чего никто в мире никогда не делает; во-вторых, напал на продавца-старичка, который в церкви во время литургии верных приходил в восторженное состояние — и я поверил этой восторженности. Старичок служил когда-то по провиантскому ведомству и потому был благодушен и гостеприимен. Зазвал меня обедать, накормил настоящим малороссийским борщом и угостил киевской наливкой. Потом сам поехал со мной осматривать усадьбу, где велел сварить суп из курицы и зажарить карасей в сметане, причем говорил: «Курица эта здешняя, караси тоже из здешнего пруда, а в реке, кроме того, водятся язи, окуни и вот этакие лини!» Затем начался осмотр. Выйдя на крыльцо господского дома, он показал пальцем на синеющий вдали лес и сказал: «Вот какой лес продаю! сколько тут дров одних… а?» Повел меня в сенной сарай, дергал и мял в руках сено, словно желая убедить меня в его доброте, и говорил при этом: «Этого сена хватит до нового с излишечком, а сено-то какое — овса не нужно!» Повел на мельницу, которая, словно нарочно, была на этот раз в полном ходу, действуя всеми тремя поставами, и говорил: здесь сторона хлебная — никогда мельница не стоит! а ежели еще маслобойку да крупорушку устроите, так у вас такая толпа завсегда будет, что и не продерешься!" Сделал вместе со мной по сугробам небольшое путешествие вдоль по реке и говорил: «А река здесь какая — ве-се-ла-я!» И все с молитвой. Скажет, и перекрестится, и зрачками вверх поведет, и губами пошевелит, словно на вся и на всех призывает благословение божие. Только в заключение рассердился. Погрозился кулаком на крестьянский поселок, населенный новоиспеченными временнообязанными, и присовокупил: «Все из-за них, канальев! Кабы не они, подлецы, кажется, ни в жизнь бы из этого рая не выехал!»
Словом сказать, очаровал меня искренностью. И что еще больше мне понравилось: слабых сторон имения не скрыл. «Вот службы легонькие, это так! и озимое по милости подлецов незасеянное осталось — этого тоже скрыть не могу!» Но при воспоминании о «подлецах» опять рассердился и присовокупил: «Впрочем, дело об них уж в уголовной палате решено; вот как шестьдесят человек березовой кашей вспрыснут, так до новых веников не забудут!»
При каковом осмотре присутствовал и местный сельский батюшка, который скромно пощипывал бородку, не подтверждая, но и не отрицая.
Я был тогда помоложе и ни к каким хозяйственным делам прикосновенным не состоял. Случились в кармане довольно большие деньги (впрочем, данные взаймы), но я как-то и денег не понимал: все думал, что конца им не будет. Словом сказать, произошло нечто вроде сновидения. Только одно, по-видимому, я знал твердо: что положено начало свободному труду, и земля, следовательно, должна будет давать вдесятеро. Потому что в то время даже печатно в этом роде расчеты делались.
Замечательно, что я родился и вырос в деревне. До десяти лет я жил в деревне безвыездно; потом, когда начались странствования по казенным заведениям, ежегодно на летние вакации приезжал в побывку домой. Я знал, что такое лес, и множество раз даже хаживал туда за грибами и ягодами; я умел отличить ячмень от ржи, рожь от овса; я видел, как возят навоз на поля, как пашут, боронят, сеют, жнут, молотят, косят. И за всем тем решительно ничего не понимал. Воистину, это была не действительность, а сновидение, от которого задержались в сознании только лишенные всякой связи обрывки…
Родители мои слыли в своей стороне за очень опытных и рачительных хозяев. Они «сами во все входили», чего в то время было совершенно достаточно, чтоб заслужить репутацию «хозяина». Каждый вечер староста приходил в барский дом с отчетом об успехе произведенных в течение дня работ; каждый вечер шли бесконечные разговоры, предположения и сетования; отдавались приказания на следующий день, слышались тоскливые догадки насчет вёдра или дождя, раздавались выражения: «поголовно», «брат на брата» и другие сельскохозяйственные термины в крепостном вкусе. Я очень часто присутствовал при этих переговорах и, помнится, даже интересовался ими, тем более, что рядом с ними шли распоряжения и насчет домашних запасов, которые в виде варенья, соленья, сушенья и квашенья производились во множестве. Перед моими глазами не только ежедневно, но ежечасно, ежеминутно происходил тот кропотливый процесс, при помощи которого созидается так называемая полная чаша. Я видел эту полную чашу во всех ее проявлениях: в амбарах, наполненных всякого рода хлебом, в погребах и кладовых, на скотном дворе, в плодовых садах и проч. Везде, по всей усадьбе, словно в муравейнике, с утра до ночи копошились люди и всё припасали и припасали. А ночью около полной чаши похаживал сторож и бил в чугунную доску. Все это я видел, знал наизусть и мог даже своими словами все рассказать, однако и за всем тем ничего не понимал. Очевидно, тут был какой-то изъян.
https://w.wiki/E6zd