Век 19й, железный... А в нём - бриллианты живописи, жемчуг музыки, золото слов... 1883 год Проза 14
1883 Якоби В У входа в мечеть
Александр Шеллер
Белая ночь На стеклах окон в верхних этажах высоких зданий, на позолоченных крестах и куполах церквей погасли ослепительно яркие отблески заходящаго солнца. Безоблачное небо, мало-по-малу, побелело, и этою белой мглой окуталась вся столица. В окнах начали опускать занавеси, магазины стали закрываться, на улицах становится меньше движения, они пустеют и затихают. Все говорит о приближении ночи. Но нет ни тьмы, ни прохлады. Воздух по прежнему бел, зноен, душен, неподвижен. Это белая июньская петербургская ночь, томящая и расслабляющая. От неё хочется скрыться за тяжелыми занавесями, хочется найти прохладный уголок, чтобы уснуть. Душнее всего в жилищах под накалившимися железными крышами; в подвальных углах, где до-нельзя скучены люди, где воздух сперт и без того. Не спится здесь людям после трудового дня, и, мало-по-малу, они выползают из своих нор, начинают собираться у ворот, у подъездов домов. В мужицких рубахах, в легких ситцевых платьях, полуодетые, полураздетые, еще не остывшие от трудового пота, они присаживаются группами на скамьи, на ступени крылец, на край тротуара, отдыхают, перекидываются отдельными фразами, кто-то мурлычет под нос песню, где-то чуть-чуть начинают наигрывать на гармонике. Истома и тоска охватывают всех, томят… — В деревне у нас теперь больно хорошо! — как вздох, проносится замечание молодого парня. Это младший дворник большого дома. Он сидит у ворот, водя обутой в грубый сапог ногою по пыли. — Видно, не очень-то хорошо, что сюда едете, а не сидите там, — насмешливо замечает молоденький франтоватый курьер, прислонясь к стене дома и молодцевато пуская вверх колечки дыма. — А ты спроси, велик ли надел. Нас шесть душ, что-ж станешь делать? На печи лежать, что ли? С землей и трое управятся с прохладцей, — лениво отвечает дворник. — То-то и есть, хорошо, хорошо, а без хлеба насидишься, если в том хорошем-то месте жить будешь, — опять небрежным тоном свысока замечает курьер и для практики кокетливо крутит усики и закатывает глазки. — Что говорить, насидишься, — добродушно соглашается дворник и опять болтает по пыли ногой, — сметет пыль горкою и снова разравняет ее. Остальное собравшееся тут же общество молчит. Курьер молодцевато смотрит на присевшую на ступени крыльца худенькую, хрупкую девушку-прачку, еще похожую на ребенка. Она понурилась и, по видимому, вся отдалась каким-то смутным мечтам. Ни один мускул не шевельнется на залитом румянцем лице, глаза сосредоточенно устремлены на мостовую, свежие губки остаются полуоткрытыми, и только молодая грудь под ситцевым лифом мерно поднимается от глубокого дыхания. Неподалеку от неё молодой, кудреватый и грязный, с ремешком вокруг головы, мастеровой наигрывает на гармонике «Стрелочка», но так тихо-тихо, точно в дремоте. — Запьешь! — вдруг произносит он ни с того, с сего. — Что? — спрашивает как бы очнувшийся дворник. — Запьешь, говорю, здесь, — поясняет мастеровой, продолжая наигрывать тот же мотив. — Это он вспомнил материнское наставление, — отозвалась сморщенная старушонка, закутавшаяся, несмотря на зной, в темную ватную кацавейку. — Мать сегодня к нему из деревни приезжала, так голову-то и намылила. «Ты, говорит, лоботряс этакий; затем разве в ученье тебя отдали». — А ты, тетка Марина, язык-то прикусила бы, — огрызнулся мастеровой. Не тебя мать учила, так не твое и дело… — Не артачься, не озорничай! отозвалась тетка Марина. — Мать-то твоя у меня, чай, в углу плакалась. «Хоть ты, говорит, родненькая, догляди за пареньком». Мастеровой усмехнулся. — Не угоняешься, ноги стары, — проговорил он. — Прежде не доглядели, теперь и подавно не доглядите. И, уже зубоскаля над старухой, спросил: — А ты матери-то моей рассказала, как за самой присматривали, когда зубы-ты еще целы были? Говорила, как сама-то вѣк прожила в этом самом Пентибрюхе? Он оскалил белые зубы, хихикая себе под нос. — Она, братцы, монашенкой прожила в монастыре, где много холостых.... Кто-кто усмехнулся, сонно, лениво. — Молоко-то у тебя материнское не обсохло на усах. Рано тебе старых людей вышучивать. Я, может, так в жисть-то намыкалась, что иной руки на себя сто раз наложил бы от такого житья-то… — Что-ж не наложила? Одного греха побоялась, а на сотню грехов пошла. Или семь бед — один ответ? — Тьфу! Озорной! — отплюнулась тетка Марина. — Грех — греху рознь и хуже нет греха смертного. Помолчали опять. Послышался лошадиный топот. Щегольская коляска прокатилась мимо, неслышно скользя резиновыми колесами по мостовой. В экипаже полудремал господин и к его плечу приникла молодая нарядная дама. Казалось, они спали в сладкой истоме. Букет цветов скатился с коленей молодой женщины и вздрагивал у её ног. — Парочка! — проговорил курьер, сладко и умильно улыбаясь. — Из Аркадии, либо из Ливадии с оперетки. Проехал еще экипаж с пьяной компанией. — Ну, эти налимонились! — сказал парень с гармоникой. — Носом рыбу удят, — заметил кто-то. Тетка Марина поежилась, зевая, и тихо заговорила с двумя бабами. — И как это винище людей губит, родимые, так страсть. Вот хоть бы взять Парфена Сидоровича, Нюткиного отца. Ведь из чиновников сам-то. То-есть не то что из настоящих, а приказный писец он был. А все же кокарду носит… А теперь ни образа, ни подобия. И все от винища. Сегодня пьян, завтра пьян, ум-то размякнет, от вина это сейчас. Дочь родную не жаль. И смотреть-то ей на него тошно, а он еще с неё тянет. Дай, да дай! А что она прачечным рукомеслом добудет и при её-то комплекции? https://w.wiki/E8zq
Над обрывом I У мухортовских господ ожидали приезда молодого барина. Этот торжественный случай с самого раннего утра поднял на ноги всю дворню в помещичьем доме. Более всего суеты замечалось в правом боковом флигеле, где должен был поселиться на месяц молодой барин. Здесь переставлялась с места на место мебель, обметалась со всего пыль, протирались стекла. В сущности, приготовления были вовсе не сложны, так как в доме уже с месяц жила сама госпожа Мухортова, мать молодого барина, и все было давно уже приведено в порядок. Дворня, по-видимому, просто придралась к случаю, чтоб выказать свое рвение и поразмяться, так как месяц, проведенный в деревне, был месяцем отдыха как для самой госпожи Мухортовой, так и для ее верных слуг; а их у нее было немало. Софья Петровна Мухортова, вдова заслуженного генерала, урожденная княжна Щербина-Щедровская, была старою барынею, сохранившею все привычки провинциального барства и, прежде всего, привычку окружать себя целою ордою толкавшегося в людских, слонявшегося по парадным комнатам и почти ничем не занятого народа. Теперь весь этот народ толпился во флигеле с озабоченными физиономиями, передвигая по десяти раз одну и ту же вещь, стирая по десяти раз пыль с одного и того же места. Во всей этой ненужной возне не принимала участия только одна молоденькая девушка с гладко зачесанными густыми русыми волосами, с длинными загнутыми вверх ресницами, с правильными чертами чисто русского лица. Она сидела у открытого окна, склонившись над пяльцами, и, по-видимому, усердно вышивала. Но, наблюдая за ней, можно было заметить, что она то и дело взглядывала в окно и, сощуривая свои большие голубые глаза, всматривалась вдаль; из окна, выходившего на двор, была видна железная решетка с такими же воротами, а за нею тянулась лента большой дороги, теперь вся залитая светом полуденного солнца. На дворе стояла знойная весна. — Что это ты, Полинька, уж не хочешь ли первая Егору Александровичу на шею броситься, что от дороги-то глаз не отводишь? — неожиданно раздался в комнате резкий и визгливый голос. Молоденькая девушка вздрогнула от неожиданности и повернула лицо к заговорившей с нею особе. Это была высохшая, желтая, морщинистая женщина лет сорока пяти с ввалившеюся грудью и жиловатою длинною шеей. Она была одета немного пестро, с претензиями на моду, с множеством бантиков из полинялых лент. Ее жиденькие волосы были сильно взбиты и лежали на низеньком лбу затейливыми фестонами над нарисованными бровями. — С чего вы это взяли, Агафья Прохоровна? — спросила ее молодая девушка. — Да как же? Вышивать осталась на галдарее, а сама все на дорогу смотришь, не едет ли наш сокол? — ядовито продолжала Агафья Прохоровна. — Я тут целый час сижу, да к тебе присматриваюсь, просто одурь взяла… Только уж смотри не смотри, а толку мало: не попасть вороне в высокие хоромы. Побаловать он с тобою побалует, а уж жениться-то на холопке не женится. У молодой девушки щеки покрылись еще более ярким румянцем, и на глаза навернулись слезы. — Бог вас знает, что вы такое говорите, — тихо, подавленным голосом сказала она и со вздохом снова принялась за вышиванье. Старая дева ядовито засмеялась. — Скажите! Не знает, что говорят! Невинность в мешочке!.. Она как-то фыркнула со злобой в сторону и торопливо принялась за прерванное на минуту вязанье шерстяного платка. В комнатке с минуту слышалось только щелканье деревянных вязательных спиц. — Носы-то вы все очень уж задрали, — продолжала спустя минуту старая дева, с озлоблением перебирая вязательными спицами. — Насели на Софью Петровну всей родней и думаете, что и Мухортово ваше, и вы сами мухортовские господа. Погодите еще, голубчики, рано распетушились… Может быть, еще самим по шапке дадут… И хорошо сделают! А то от вас благородным людям житья нет… Как собаки, прости господи, проходу не даете… Гришка уж на что щенок, еще драть надо его, а туда же! Давеча иду искупаться и слышу, как он говорит кучеру Дорофею: «В холодной воде, дяденька, поди не отмоешь такую шкуру, в щелоку бы надо…». Тьфу! Побежала к Софье Петровне жаловаться, а тут твоя тетушка, Елена Никитишна почтеннейшая, и ну хохотать… Дура старая, право, дура… Что она меня выжить, что ли, отсюда хочет? Так я и сама уеду, когда вздумаю… Я не дворовая здесь, я в гости приехала, потому что мне жаль Софью Петровну… одна она здесь! Не с вами же ей компанию водить, не господа еще… В эту минуту раздался стук копыт и колес. Поля быстро вскочила с места и двинулась к окну, невольно прижав руку к сильно забившемуся сердцу. Старая дева заметила это движение. — Беги, беги, бросься на шею! — визгливым, насмешливым тоном проговорила она. Поля сконфуженно, бессильно опустилась на стул. — Что, видно, силы-то нет?.. Эх ты! Говорю я тебе, что ни за грош пропадешь, — продолжала Агафья Прохоровна и, придвинув стул поближе к молодой девушке, более мягко прибавила: — Я тебе же добра желаю. Знаю я этих господ. Поиграют с вашей сестрой и бросят. Что хорошего-то? Теперь не прежние времена, когда вашу сестру за своих же дворовых с брюхом замуж выдавали, и все такое… Она наклонилась к девушке, и ее лицо приняло заискивающее выражение. — Ты мне скажи, голубка, что? как у вас там? Зашло-то далеко? — Оставьте вы меня в покое! — болезненно вздохнула девушка. — Вам-то что за дело? Разузнать все хочется, чтоб по всей губернии потом сплетничать. — Скажите пожалуйста! Сплетничать! — воскликнула Агафья Прохоровна с раздражением. — Да чего же мне больше знать, чем я знаю. https://w.wiki/EA59
Непрошенный гость Непрошенный гость, наделавший не мало хлопот людям, ожидавшим его и потому относившимся к нему с ненавистью, в сущности был никому неизвестен, никто не знал, кто он: мальчик или девочка, будущий негодяй или будущий подвижник. Его ненавидели просто потому, что он должен был явиться незванный, непрошенный на свете. Отец этого существа был гимназист, желавший, чтобы его считали лицеистом или правоведом; мать — девчонка для побегушек. Он был красив, ловок, изящен, носил pince-nez для придания себе важности и говорил немного в нос, считая это аристократичным; она отличалась только почти детскою свежестью, деревенским здоровьем, ярким румянцем и ходила всегда в затрапезном платье, пугливо и растерянно прислушиваясь, не крикнет ли ей кто-нибудь: «Дунька, сделай то! Дунька, принеси это!» Он, проходя мимо неё, иногда удостаивал ее тем, что ущипнет ее где-нибудь или смажет по носу пальцем, как заигрывают иногда мимоходом с забавным щенком; она смотрела на него удивленными глазами деревенского ребенка, увидавшего удивительно красивую игрушку столичного изделия, и с особенным усердием чистила ему сапоги, потому что это «сапожки молодого барина». Их отношения не интересовали никого, потому что у него была только мать, сильно озабоченная мыслью, как бы поприличнее жить, а у неё… и вовсе никого не было из близких. Мать юноши — статская советница Марья Павловна Палтусова, называвшая себя «генеральшей», жила небольшой пенсией, не соответствовавшей её большим претензиям. Она отдавала внаймы три комнаты посторонним людям, чтобы только жить, «как люди живут». Она не считала, что она содержит меблированные комнаты, что она сдает комнаты жильцам, и просто замечала небрежным тоном: — Мне с Митей наша квартира велика, и потому я уступила три комнаты добрым знакомым. Можно бы, конечно, переменить квартиру, но эти маленькие квартиры всегда так неудобны, пахнут кухней, без парадного хода… «Парадный ход» для неё был главной принадлежностью квартиры, так как она считалась «тонной дамой» и принимала у себя «порядочных людей». Один из них, по её словам, должен был даже сделаться товарищем министра, хотя покуда он и не был еще товарищем министра. В качестве тонной дамы, она не любила «возиться с прислугой», то есть не обращала внимания, есть ли у прислуги хлеб, имеет ли прислуга сносный угол, и требовала только, чтобы прислуга делала свое дело, мыла, готовила кушанье, стирала, бегала в лавки, чистила платье, отворяла двери. Прислуги у неё всегда было две: кухарка и девчонка для побегушек. Кухарки уживались в доме очень не долго, называя этот дом «голодным царством» и высказывая при уходе, по свойственной всем кухаркам необразованности, всевозможные дерзости генеральше; девчонки для побегушек, выискивавшиеся среди деревенских сирот, оставались в доме гораздо дольше и, если пробовали возмущаться, то генеральша собственноручно «учила их», то есть драла за ушонки, называя их «вшивицами». Дольше всех других девчонок для побегушек жила у генеральши краснощекая Дунька. Этой совсем уж некуда было уйти от генеральши, хотя, по видимому, свет и был велик. В сущности обязанностью Дуньки было метаться весь день из угла в угол, как угорелой. — Дуня, сходи за папиросами! — раздавался голос одного жильца. — Дуня, чаю! — кричал другой жилец. — Дуня, мыться! — приказывал третий жилец. — Дуня, меня завтра разбуди в шесть часов! — наказывал молодой барин. И Дунька металась: ставила самовар, тащила папиросы, подавала мыться, с тревогой думала: «как бы не проспать завтра, а то молодой барин забранится». Она спала в коридоре, на полу, на стареньком матраце; матрац ежедневно она таскала из-под кровати кухарки, где он валялся днем. Иногда кто-нибудь, проходя ночью по коридору, наступал ногой на этот матрац или на Дуньку и сердито ворчал: — Чорт, улеглась на дороге! Не нашла другого места. Но другого места не было, и Дунька продолжала спать «на дороге». Она, впрочем, не роптала на свою судьбу. В деревне, где у неё не было ни кола, ни двора, ни родных, ни близких, ей жилось еще хуже. Приютившая её в деревне семья сама билась, как рыба об лед, и голодала с пятью лишними ртами; рот Дуньки был шестым лишним ртом, и потому на его долю оставалось очень мало крох или даже и вовсе не осталось ничего. Попав к генеральше, она стала даже говорить: «здесь рай!» Здесь ее, по крайней мере, не били, как там; здесь она, по крайней мере, не дрогнула на морозе, как там; здесь ей, по крайней мере, не приходилось таскать ведрами воду из колодца и носить дрова из сараев зимою. У генеральши с ней были ласковы и даже шутили «господа». В квартире все ее звали «наш Фигаро». Иногда ей даже так и говорили: — Ну-ка, Фигаро, слетай в табачную за картами! — Фигаро, водки и пива! Да чтоб одним духом все было готово! Она не понимала, что значит слово Фигаро, но знала, что, когда его произносят, то говорят о ней, как знают, например, собачонки, что, когда мы говорим «Венерка», «Трезорка», «Диана», то говорим именно о них. Впрочем, бывали минуты, когда она сердилась, слыша эту кличку. — Что я вам за Фигара досталась! — восклицала она в эти минуты раздражения — Не Фигарой, а Авдотьей, слава тебе, Господи, крестили! — Да ты что же огрызаешься? — спрашивали ее. — А как не огрызаться! Вам смех: Фигара, да Фигара. А я одна на всех! Но через минуту она успокаивалась и снова металась из угла в угол. Порой, когда она особенно угождала господам быстрым исполнением их поручений, они давали ей пятаки и гривенники и трепали ее по румяным щекам, награждали дружескими щипками. https://w.wiki/EA5B
Убийца В окружном суде слушалось дело об убийстве. Подсудимой являлась падшая женщина, жертвой была честная девушка; тот, из-за кого произошла драма, был простым работником. Поводом к убийству послужила ревность, как объясняли прокурор и адвокат. Ничто в этом деле не могло особенно заинтересовать кого бы то ни было. Драма была будничная, действующие лица самые заурядные, обстановка серенькая и даже нельзя было ждать блестящих речей, так как обвинителю не приходилось пускаться в какие-нибудь хитросплетения для доказательств и без того несомненных и никем не отрицаемых фактов, а защитник, защищавший преступницу по назначению, едва ли мог воодушевиться чем бы то ни было в этом заурядном деле. Вследствие всего этого нечего было думать вообще о стечении публики в суде, к тому же дело разбиралось весною, когда город уже начинал пустеть, и когда перспектива просидеть в .знойный день в душной зале не могла улыбаться никому. Чего нужно было ожидать, то и сделалось: зала суда была почти пуста, когда я вошел в нее и уселся у стенки в местах, отведенных для публики. Сам я пошел слушать это дело только потому, что все действующие лица этой драмы были мне довольно хорошо знакомы: я встречал их изо дня в день, знал несколько их внутреннюю жизнь, даже чуть не сделался свидетелем кровавой развязки этой жизни. Не будь этого обстоятельства, я тоже, конечно, не пошел бы в суд слушать, как и в чем будут обвинять какую-то Марью Иванову, когда на дворе блещет солнце, когда в воздухе чирикают и поют птицы, когда окрестности столицы одеваются первою зеленью, когда все манит и зовет туда, на лоно природы. Счастлив тот, кто может в светлые дни пробуждения природы уйти от душного города и вздохнуть полною грудью среди полей и лесов. Только там можно набраться новых сил, поздороветь, укрепить нервы, расшатанные городской жизнью. Но скольких людей лишает этого блага горькая нужда, скольким людям приходится изнывать среди губительной городской атмосферы, где бьются бедняки из-за куска насущного хлеба! И в какие трущобы забрасывает их иногда судьба: подвальные углы, фабричныя зданія, ночлежные дома, жалкие мастерские, все это иногда смотрит хуже иного тюремного помещения, а люди, пользующиеся всеми гражданскими правами и не пользующиеся только материальным достатком, должны волей-неволей ютиться здесь, не смеют выйти отсюда, когда там, далеко, все живет и цветет жизнью весны… Суд идет! — Гулко раздалось в пустынной зале. Я вздрогнул от этого громкого возгласа и очнулся от скорбных дум, навеянных воспоминаниями о природе, о весне, о празднике жизни. II. Года три-четыре тому назад на заводе, где я служил в конторе, поступил новый рабочий Осип Иванов Петров. Это был молодой парень, коренастый, среднего роста, светлорусый, голубоглазый, белозубый, кровь с молоком. Сразу было видно, что это дитя деревни, а не вскормленник города. Рабочие, дающие меткие прозвища друг другу, сразу прозвали его в шутку «увальнем». Действительно, это был увалень. Он не был ленив, работал хорошо, благодаря своей здоровой молодой силе, сметливости и трезвости, но во всем его существе, в его развалистой походке, в равнодушном выражении его красиваго лица сказывались какая-то беспечность, распущенность, разгильдяйство. Если бы он был богачом, он наверное сделался бы Обломовым. Окончив в будни работу, он ленивой развалистой походкой шел домой отдыхать; в праздники он, подобно другим рабочим, садился около своего дома, грелся на солнце, лениво смотрел в пространство безучастными голубыми, как безоблачное небо, глазами и перекидывался с молодежью короткими фразами, точно в полусне. Взрослые не особенно льнули к нему в минуты этого праздничного безделья, и только дети и собаки ластились к нему, инстинктивно угадывая в нем простую, добрую душу. Ему лень было даже кутить с товарищами или ловеласничать, как кутила и ловеласничала остальная заводская молодежь. Может-быть, именно ради этого рабочие и работницы старались в первое время после его поступления на завод втянуть его в свою компанию. Он как бы мозолил им глаза, живя не так, как жили все местные заводские фабричные. Измученные тяжелою работою, подавленные вечными денежными затруднениями, они или ставили ребром последнюю копейку, или пробавлялись дешевым развратцем. Когда живется невыносимо тяжело, является потребность забыться, одуреть, уснуть. Рабочие приставали к Петрову: — Да чего ты киснешь? Пойдем в трактир, выпьем, сыграем на бильярде. Он лениво отзывался; — Чего пристали? Чего я не видал в трактире? Они тормошили его, надоедали ему, и он, наконец, чтобы отвязаться от них, шел иногда с ними в разные притоны их кутежей. Здесь его поили, старались расшевелить. Он неохотно пил и не оживлялся. И водка, и пиво действовали на него одинаково — клонили ко сну. Выпив немного, он потягивался и зевал. — Спать пора! — говорилъ он и лениво уходил домой. — Ах, ты, Илья Муромец — подшучивали над ним. — Сколько лет осталось тебе еще спать на печи? Работницы, бойкие, шустрые, испытавшие все сладости гульбы, в течение некоторого времени увивались около него. Красавцем он не был, но кудреватый, здоровый, сильный, он нравился не одной из них. Они старались обольстить его нехитрым кокетством. — Ты бы хоть на гармонике поиграл, нас потешил, — говорили они ему, подталкивая его локтями в бок. — Ну вас и с гармоникой, — отвечал он. — Да ты девок боишься, что ли? — спрашивали они насмешливо. https://w.wiki/EAL8
Что было ее счастьем Ольга Дмитриевна Курчаева потеряла своего мужа, когда ей было едва ли двадцать девять лет. Она заперлась в своем небольшом домике-особняке в Петербурге, перестала выезжать куда бы то ни было, запустила все знакомства и осталась одна со своими воспоминаниями. Её жизнь стала походить на сон с чудными сновидениями о двенадцати годах полного счастья. Вспоминать было о чем: каждый уголок её дома, каждая ничтожная вещица, все напоминало ей её Лео, — так звала она своего покойного мужа, Льва Александровича Курчаева. Правда, они только два года прожили в этом доме, но этот дом был так же обставлен, как и их деревенский дом, где она безвыездно прожила с мужем первые десять лет, после замужества.. Если ей во время замужества недоставало чего для полного семейного счастия, так только разве детей. Потеря мужа отразилась на ней странно: Курчаева не билась, не рыдала, не думала о самоубийстве; она просто тихо и покорно плакала, вполне веря, что она умрет не сегодня, так завтра, что она расстается с мужем на короткое время. Представить себе долгую жизнь без него, с новыми радостями и надеждами, она не могла. Она просиживала часы в его кабинете, перебирала его письма, писанные им к ней, перечитывала книги, которые они любили читать вслух, иногда садилась за фортепиано и играла те пьесы, которыя он любил слушать. Поэзия её прошлого охватывала ее всю, подавляя всякия мечты о будущем. Она покорно ждала смерти, не изменяя этого образа жизни и втягиваясь в него, привыкая к нему, как привыкают к опию, к морфию. Посещения знакомых и родных тяготили ее, отрывая ее от мыслей о муже и близком свидании с ним. Это было своего рода помешательство, спокойное, тихое, и разные богатые тетки и кузины, изредка посещавшие ее, с сомнением качали головами и жалели ее, когда она говорила, что ей ничего не нужно, кроме этой жизни. В двадцать девять лет и ничего не нужно, кроме затворничества с воспоминаниями о прошлом! Разве это не начало умственного расстройства? Ей говорили о театрах, о балах, о новых модах, стараясь затянуть ее в интересы светской жизни; она слушала со скучающим видом и думала: «когда же уедут посетительницы»… Как-то раз к ней заехала одна из её двоюродных сестер, Варвара Павловна Чарновская, бойкая и веселая светская девушка, и, засыпая хозяйку бесчисленными новостями, заметила, между прочим: — А вчера в Петербург вернулся Дмитрий Иванович Зеленов. Молодая женщина очнулась oт своего сонливого полузабытья. — Зеленов? Вы ему сказали о моей потере? — О, это его страшно поразило. Он весь вечер проговорил о тебе. Молодая женщина вздохнула. — Это был лучший друг Лео. — Он просил позволения заехать к тебе. — Я буду рада ему. Я знаю вперед, что эта утрата поразила его. — Значит можно сказать ему, чтобы заехал? — Конечно, ты знаешь, что мне дороги все, кого любил Лео. Молодая кузина оживилась еще более, начала болтать о светских пустяках. Ее охватило радостное предчувствие, что Ольга Дмитриевна оживет, воскреснет, вернется в свет, встретившись с Зеленовым. Начало нового романа всегда интересно. Роман же должен был начаться непременно. Зеленов еще молод, хорош собою, интересный собеседник. Он оживит, воскресит Курчаеву. — А мы Ольгу выдадим замуж, — говорила Чарновская дома своей матери, возвратившись от Курчаевой. — За кого? — спросила мать. — Что ты выдумываешь! — А вот увидите! Выйдет замуж за Зеленова. Старушка пожала плечами, сердясь на дочь. — Как у тебя все это скоро делается! Всех сейчас готова повенчать, а сама… Старушка не кончила, махнув рукой. Она уже лет пять как сердилась на дочь за то, что та засиделась в девушках. Зеленов не спал до глубокой ночи, узнав, что Ольга Дмитриевна позволила ему явиться к ней. В его душе поднялись самые разнообразные чувства: горечь о неудавшемся счастии, смутные надежды на лучшее будущее, сожаление о женщине, потерявшей любимого мужа, тайная радость, что она, наконец, свободна. Это был молодой моряк, года на три старше Курчаевой, блестяще образованный, много видевший, мужественно красивый, с черными курчавыми волосами, с загорелым лицом, с честной прямотой моряка и с той юношески наивной застенчивостью благородно самолюбивого человека, которая придает особенную прелесть молодым мужчинам среди ничем не смущающихся, наглых светских фатов и хлыщей. Когда-то, мальчиком, он был по уши влюблен в Ольгу Дмитриевну, тогда еще девочку. Любовь была идеальная, платоническая, похожая на безмолвное обожание. Отправляясь в первое плавание, он мечтал о том, что время его возвращения в Россию совпадет, со временем выхода Ольги из института, и он признается ей в любви, поведет ее к венцу… Он вернулся через три месяца после её выхода из института и застал ее уже женою своего приятеля Льва Александровича Курчаева. Она по старой привычке назвала его Митей, он обмолвился и назвал ее Ольгой Дмитриевной. Лев Александрович запротестовал: они должны быть все по-старому на «ты», как друзья, как родные. Молодой человек был тронут приязнью, лаской, дружбой Курчаевых и, тем не менее, скоро уехал от них из деревни и немного закутил. Однако, нравственная порядочность, недюжинный ум, хорошее образование взяли свое, и временный упадок духа прошел. Юноша принялся за дело, выработался в серьезного человека, снова отправился в плавание, увлекся изучением морского дела за границей, и скоро его имя сделалось одним из уважаемых среди специалистов морского дела имен. https://w.wiki/EAL9
Ипполит Шпажинский
Прахом пошло! Действие в селе одной из средних губерний. Первые два акта происходя в апреле, третий во второй половине мая, остальные в начале июня. ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ. Сцена: изба Ховриных. В задней стене дверь. Правее двери русская печь, устьем в левую сторону. По левой стене лавка и стол. В левом углу поставец, сито на стене и ближе к двери висит одежда. У правой стены, близ окна, сундук и возле прялка. Здесь же на стене зеркальце. ЯВЛЕНИЕ I. Трофим, Домна и Марья [сидят за столом и дообедывают из общей чашки]. ТРОФИМ. Д-да, жалко мерина, страсть жалко! МАРЬЯ. И с чего пала лошадь? Крепкая была, молодая… ТРОФИМ. От чемеру надо-быть! МАРЬЯ. Ох-ох, и такое-то нам таперь горе!.. ТРОФИМ. Как не горе, коль взяться нечем… Эй и лошадь была, только держи! Под гору, бывало, какой ни будь воз — сползет не уронит. Али в метель. Дай волю, уж она не ступит с дороги, хоть зги не видать и след замело в-чистую. МАРЬЯ. Что говорить! На дорогу страсть мерин был памятлив. Ох, батюшки-светы , как без него-то нам быть!? ДОМНА. Который день плачемся! МАРЬЯ. Поплачешься, моя милая, коли купить не на что лошадь-от. Чем станем работать? Вот сев подшел, под овес землю метать надо. Без лошади как без рук. И так год трудный вышел, хлебушко чуть не с Козьмы-Демьяна покупать стали: ТРОФИМ. До новины дотянуть бы, а там справимся. На урожай покеда виды по всему есть. МАРЬЯ. Ох, дитятко, далеча до новины, как дотянутьто? Опять подати… ТРОФИМ. Подати по осени. Таперь с чего-ж взять? Подождут. МАРЬЯ. А как зачнут требовать? Одна беда не ходит. Опять лошадь… на что купить? ТРОФИМ. Пенька есть. Вот поденщины не сыщешь нигде. Все-б-таки посбился маленько. ДОМНА. Бог даст, справимся. А уж мамушка как зачнет причитать, как зачнет, аль ни в тоску вгонит, право! МАРЬЯ [с иронией]. И видать, что Домнушка из дворовых взята. Докучает ей мужицкая нужда наша. ДОМНА. Дворовые небось побольше крестьянских нужду видали. Без земельки от господ отделили дваровых-то. Когда тятенька помер, мать мало билась? А свалилась захворамши, на одной мне вся забота легла. Спасибо еще Борис пчеляк ослобонил: сестренку Аксюту взял к себе, когда мамушка померла. Сжалился над сиротами, дай ему Бог здоровья! ТРОФИМ. Знамо дворовым после воли супротив крестьян не в пример было труднее. Ни кола, ни двора, с копеечки живи, да подати плати с чего знаешь. МАРЬЯ. Уж ты завсегда по Домниному рассудишь. Плохая ей жисть была? Что пустое говорить, Бога гневить! У господ она жила в работницах, два цалковых на месяц жалованья брала, на всем на готовом. Плохо? Замуж ты ее брал: и наряды у ней, и шуба и всего нашлось. Ну-тко на крестьянской работе чем девке добра нажить без отца — матери? Где? ДОМНА. Небось дела на мне не на два рубля лежало. Коровы, и овцы и птица. За всемъ я одна… [Встали из-за стола. Женщины убирают хлеб и посуду]. МАРЬЯ. Милая, да чужое-то не свое ведь: что ни случись, не гребтит, не болит сердце. И уход за чужим нешто тот, что за своим добром? Привычки хозяйской у тебя и нет, оттого и сноровки той нет. Дело оказывает, милая моя, де-ло! Кажедень видим это на все-ем! ДОМНА. Пошла пилить! [Сердито шваркнула в поставец посуду]. ТРОФИМ. Э, не люблю свары! Оставь, мать. МАРЬЯ. Мало ли я молчала! Молчалось, молчалось, да и сказалось. Как быть-то? [Кланяется]. Простите старуху. Не мне с Домной вековать, а тебе, Трохимушка. Так-то! [Кряхтя, моет возле печки кадочку]. Зато она песни играть горазда, забавы затевать мастерица. Ты вот не таким рос, не любил гулянок, да хороводов, от девок подальше. Бирюком звали, хе-хе!.. Ну, а жену взял развеселую… ДОМНА. Маху дал, Трохим, оженившись не по ейному выбору. Доньку бы тебе пучеглазую взять: и тебе бы жена, и Марье-б невестка, ха-ха! ТРОФИМ. Да с чего вы? Полно, говорю, пустяки врать! МАРЬЯ. Бывает, Трохимушка, и промеж бабьих пустяков правда выскочит. Вот ты — в заботах, как следовает по хозяйству, к дому привержен, смирный, да больше молчишь. Ну как жена песельница да соскучится с таким мужем-то? Ась? ТРОФИМ. Ну уж это не ладно… такое говорить… Домну обижать зря и мне мутить душу. Ты, мать, не раздор. Слышала? и крепко это слово мое… МАРЬЯ. Трохимушка, да с чего я говорить-то стала, с чего? ТРОФИМ. Довольно! Вперед, чтобы не было… МАРЬЯ. Нет, ты постой! С чего? С сердцов-ли за Домну, али как? В сварливых не была. Знаешь. А с того говорю, что душенька моя вся изныла. Там, видишь, не так, в том недогляд, а что и вовсе не сделано. Нешто так у нас хозяйство-то шло, вспомни! Завидовали люди, счастье-де нам, Ховриным. А в том и счастье все было, что батька твой и я вот до старости, да и ты с малых лет — работали мы не покладаючи рук, да обо всем у нас забота была, крохи не пропадало в хозяйстве. И было все ладно и довольно было всего. А так ли таперь? ТРОФИМ. Довольно, сказал! МАРЬЯ. Ну-ну как себѣ знаете! [Выкатывает в дверь кадочку, которую мыла, и уходит сама. Домна плачет.. https://w.wiki/EALC
Приступом Действие происходит в глухом городишке. ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ. До концерта. Комната со скромною обстановкою. Двери с задней стены и направо; направо же диван. У левой стены, между окон, пианино и стулья. Посередине обеденный стол. ЯВЛЕНИЕ I. Балбатова [в утреннем капоте и чепчике] и Саша [сидит за пианино и перебирает клавиши]. БАЛБАТОВА. Вот и объявление вывесили, а все толку нет. Да кому в нашей трущобе и учиться музыке! Вся образованность в одном франтовстве, да в том, что совести меньше стало. Брюшковы хотели меньшую дочь на фортепианах учить. Сходила бы к ним, Сашенька! САША. Ходила. Сказали: подумают. БАЛБАТОВА [с усмешкой]. «Подумают»! А рояль за полторы тысячи купили. САША. Купили и стоит. Так и не открывали крышки. БАЛБАТОВА. Мебель красивая и образованность означает! [Со вздохом]. Хоть бы дешевенький урочишко Бог послал! По крайней мере занятие. Девушке образованной, да бедной, пропадать в нашем болоте. Ни дела ей, ни удовольствия. А женихи — где их взять, женихов-то? САША. Перестаньте, мама! Вам все кажется хуже, нежели есть. А папа не любит этого. БАЛБАТОВА [с раздражением]. Твой папенька беззаботный человек! Ему бы веселую компанию, да картишки. Дочь без платья находится, а он и внимания не обратит. Что ни вздумает, все подавай: и вино, и закуски и всякую всячину. Туда же гастроном! А ты вертись на пенсии, как знаешь! Бейся, как рыба об лед! [Уходит в боковую]. САША. Ворчит, ссорится, а сама души в нем не чает; только и заботы как бы ему угодить. [Сильный звонок] Что такое? БАЛБАТОВА [высовываясь в дверь]. Не урок ли? Проси целковый! Меньше ни-ни! Сейчас оденусь, выйду сама! [Скрывается. Отчаянный звонок]. САША. Звонок оборвут! Не случилось ли чего?! ЯВЛЕНИЕ II. Саша и Слетов [вбегает всклокоченный]. СЛЕТОВ. Вы играете? САША [в испуге]. Что?! СЛЕТОВ. На фортепиано играете? САША [растерянно]. Д-да. СЛЕТОВ. У вас на двери я прочел объявление, что здесь дают уроки музыки. Значит вы. Садитесь! Ах, да садитесь, прошу вас! [Саша в недоумении садится за пианино]. Вот ноты. [Ставит их на пюпитр,]. Аккомпанируйте. Я вам спою. САША. Вам угодно петь?! СЛЕТОВ. Да, да! Не будем терять времени. Если б вы знали, как оно дорого мне! Извольте! [Откашлялся. Она аккомпанирует, он поет]. Прекрасно! Очень рад! Превосходно! САША. Но объясните пожалуйста… СЛЕТОВ. Я ворвался, как сумасшедший. Вы до сих пор не придете в себя. Ради Бога простите и выручите! Дело в том, что проездом через ваш город, я даю я концерт. Концерт сегодня, в семь часов, а у меня нет аккомпаниатора. Рыщу с утра и никак не могу найти. Вы отлично аккомпанируете, превосходно! Умоляю вас, выручите, аккомпанируйте мне в концерте! ЯВЛЕНИЕ III. Те же и Балбатов [из боковой]. БАЛБАТОВ. Молодец! Вот это по нашему, по военному! Вот что называется взять барышню приступом, ха-ха-ха! СЛЕТОВ. Извините пожалуйста!.. БАЛБАТОВ. Что за извинения! Очень рад. Капитан Балбатов, а это дочь моя, Александра Никифоровна. СЛЕТОВ. С своей стороны честь имею рекомендоваться: артист, Вадим Николаевич Слетов. Совершаю артистическое путешествие. Сегодня в вашем клубе даю концерт. В отчаянном положении. С утра ищу аккомпаниатора, мечусь, как угорелый… БАЛБАТОВ [перебивает]. И верно с утра не ели? СЛЕТОВЪ. Помилуйте, до еды ли тут! БАЛБАТОВ [в боковую дверь]. Жена! Водки, закуску! [возвращаясь]. Кстати у нас сегодня пирог с морковью. Вы любите пироги с морковью? СЛЕТОВ. Отлично! Я всякие пироги люблю. Так вот в каком я положении, Александра Никифоровна. Вы одна можете выручить. БАЛБАТОВ. Конечно, выручит. САША. Но я никогда не играла при публике… Я не могу. СЛЕТОВ. Отчего не можете, отчего? Это вовсе не так страшно. Уверяю вас собственным опытом. Стоит только начать. БАЛБАТОВ. Конечно, стоит начать. Пустяки! Саша аккомпанирует. САША. Нет, папа, я отказываюсь. Не могу. БАЛБАТОВ [вздернул плечами]. И глупо! СЛЕТОВ. Что же мне делать?! [Про себя]. Если концерт сорвется — мат! [Саше]. Вы погубите меня, Александра Никифоровна! Я всех объездил, кто мог бы аккомпанировать. Был у содержательницы пансиона — щеку флюсом раздуло. Раздуло бы завтра, нет, как нарочно, сегодня! Акцизный играет — выехал ревизовать кабаки. Наконец одна дама… забыл фамилию… «хорошо, говорит, извольте». Я в восторге. — «А где, говорит, концерт?»… В клубе. — «В клубе-е»?! и такую скорчила рожу, будто уксусу напилась. — «Нет-с, говорит, не могу. В клубе всякий бывает, чуть не сапожники». Нравится вам? Я — то, другое — «нет-с», говорит, и язвительно так! «мой муж коллежский советник». БАЛБАТОВ. Ну, Вертеева! Корчит аристократку. Слетов. Она, она! Я и коллежского советника видел. На пыльную ветошку похож и с таким выражением, будто ему только что дали затрещину. [Умоляющим тоном]. Александра Никифоровна! На вас вся надежда! Иначе я пропал! [Входит горничная и накрывает стол]. БАЛБАТОВ. Не помочь в таком положении было бы даже неблагородно. Станет играть! [Горничной]. Ну, копайся! Да скорее пирог! [Горничная уходит]. СЛЕТОВ. Аккомпанемент легкий. Вы можете даже à livre ouvert. Наконец мы сделаем репетичку. ЯВЛЕНИЕ IV. Те же и Балбатова [с подносом, на котором водка, вино и рюмки. Ставит его на стол]. БАЛБАТОВ. А вот и моя жена! [К ней]. Рекомендую: артист Вадим Николаевич… Душа человек! Дает у насъ концерт. Саша аккомпанирует. БАЛБАТОВА [тихо]. Как вы скоро узнаете людей, Никифор Прокофьич! [Слетову]. Очень приятно, но на дочь прошу не рассчитывать. https://w.wiki/EALF
Иероним Ясинский
Болотный цветок Город Несвенцяны, переименованный в 1863 г. в Александрийск, лежал долгое время в стороне от железных дорог, да и теперь к нему с ближайшей станции надо ехать сосновым лесом верст сорок. Он окружен болотами. Десять лет тому назад, болота эти, служившие когда-то повстанцам, после поражения их полковником Новоселовым, местом убежища — иных засосала грязь, других съели волки, а сдавшиеся были казнены — болота эти хотел осушить какой-то инженер; но, издержав много денег (казенных), пришел к убеждению, что если осушить болота, то край лишится многих рек, берущих здесь начало. Болота были оставлены в покое, и город Несвенцяны, он же Александрийск, месяцев шесть в году, по прежнему бывает почти совсем отрезан от остального мира, и только зимою, когда мороз скует необозримые и непроходимые трясины, с городом устанавливается безопасное сообщение. Населен город светлоглазым и беловолосым народом — поляками, литовского происхождения, евреями и немногими русскими. К последним причисляют себя и белоруссы православного исповедания. В городе обывателей считалось не более пяти тысяч. Стоит он на плоском бугре, дома в нем, за исключением двух-трех казенных зданий, да заброшенного палаца (замка), принадлежавшего погибшему в восстании графу Хршонщу, неказисты; даже в черте города попадаются курные избы, с черными ветхими крышами и без труб, и грязь на улицах невылазная. Весною и осенью, когда грязь делалась даже опасною, к услугам желающих перейти ту или другую особенно грязную улицу являлись жидки — тощие и белолицые, с громадными черными или рыжими пейсами — и переносили пешеходов на себе, и иногда даже дам, полковых дам, что весьма скандализировало чопорных полек. В описываемое время город Александрийск находился под управлением майора Бриллиантова. Это был высокий старик, с мутно-синими глазами и седыми, по-николаевски закрученными усами. На груди у него было два ордена. Он держался молодцовато, любил поесть, выпить; потихоньку от взрослой дочери, Леночки, ухаживал за польками и еврейками («евреичками»); распекал подчиненных; играл на флейте; брал с жидков взятки, и всю свою начальственную энергию тратил на то, чтоб заставить горожан «уважать русскую власть», для чего требовал, чтоб обыватели, все без исключения, когда он проезжал с конвойными казаками по городу, низко кланялись ему. Он сделал много жестких дел, в борьбе с польским «гонором», и таки-добился своего, и о нем до сих пор вспоминают в Несвенцянах как о звере, хотя зверем он не был, а только пользовался властью, как мог и как умел. Сам он считал себя хорошим человеком и ежегодно просил себе наград. Если же его обходили, то он искренно удивлялся и роптал на несправедливость начальства. Впрочем, неограниченною властью он располагал недолго и должен был разделить ее с предводителем дворянства (по назначению от правительства), Петром Алибеевичем Терюхановым, который был родом из Казани, и с другими лицами, и, наконец, стал обыкновенным русским исправником, хотя и продолжал ездить с казаками. Он жил в большом доме, который украшен дорогой мебелью и картинами, перенесенными из упраздненного замка графа Хршонща. Бриллиантов купил за бесценок у казны конфискованную движимость графа, и значительную часть её перепродал с большим барышом евреям, а часть оставил у себя. Дом семи-оконным фасадом выходил на главную улицу города, Маршалкову (переименованную потом в Терюхановскую). Из своей комнаты дочь майора Бриллиантова могла видеть очень много грязи, брызги которой летели на окна, ставни и заборы, могла видеть солдат, возвращавшихся с ученья и залихватски горланивших «Черную галку» или другую непристойную песню, сопровождаемую свистом, могла видеть по субботам евреев, прогуливающихся в новых длиннополых кафтанах, и евреек в атласных капотах. Грязь высыхала по середине улицы только в июне и июле. В остальное время пользовались тропинками, которые прокладывались, после долгого и упорного труда, пешеходами на том месте, где должны быть тротуары. Но так как дожди в Несвенцянах очень часты, то и пользование тропинками было непродолжительное. Грязь вдруг устремлялась на тротуары, заливала протоптанные места, и, как лава, победоносно текла по злополучному городу. Задним фасадом дом выходил в сад. Это был фруктовый сад, состоявший из нескольких яблоней, грушевых дерев, кустов черной и красной смородины, лип, которые стояли в самом конце сада. В нем было чисто, перед окнами цвели георгины и левкои, и он разбит был на пригорке, на берегу Крулевского Болота (оно теперь носит название Бриллиантовского). Леночка любила гулять в саду. Ей нравились серенькие дни, когда нет ни дождя, ни солнца, небо покрыто светло-свинцовыми тучами, и ветер не колеблет ни вершин деревьев, ни меланхолических камышей Крулевского Болота, местами заросшего желто-зеленой ряской, местами чистого и всюду невозмутимо-спокойного. Вдали, на том берегу болота, среди высоких темных сосен, в полупрозрачном тумане, рисуются очертания заброшенного и разоренного палаца, с узенькими окнами, с готическими башенками… Леночке было двадцать лет. Ей кажется, что с тех пор, как она приезжала в Несвенцяны, окончив один из провинциальных институтов, прошло много времени — целая вечность. На самом деле, прошло три года. Ей также кажется, что она уж старуха и что она нехороша собой. Но Леночка была очень моложавое существо, и можно было пари держать, что ей лет семнадцать, не больше. Каштановые волоса её, матовые и ровного цвета, падали двумя тяжелыми и длинными косами на узкие плечи. Кожа у ней была белая с молочным оттенком и длинные пальцы тонких рук оканчивались красивыми розовыми ногтями. Леночка была высока и грациозна, но как-то застенчиво-грациозна. https://w.wiki/E8zs
Катря Поезд остановился на пять минут. Станция — Блискавки. Пассажиров мало, никто издалека не едет. Эта ветвь железной дороги проведена сюда, чтоб вывозить хлеб, да и то зимою, а не летом. Летом кондукторы пробегают по пустым вагонам, и хорошо, если в вагоне найдётся два-три человека. Это лица знакомые, давным-давно примелькавшиеся кондукторам: еврей, помещик, поп, богатый казак, гимназист, гимназистка. Начальник станции сидит на балкончике в рубашке и режется в карты. Иногда из вагона становой или кто-нибудь перекинется с ним приятельским словом. Если бы в числе пассажиров был при этом посторонний человек, приезжий, как выражаются здесь кондуктора, то его поразило бы, что начальник станции напоминает своим голосом тромбон. Зычный, оглушительный голос! Но уж из местных пассажиров никто не удивляется ни голосу начальника станции, ни его бесцеремонности. Вместо пяти минут, положенных по расписанию, поезда в Блискавках простаивают нередко полчаса и час. Тоже никого это не удивляет, и все знают, что железнодорожные власти поджидают пассажиров из ближайших деревень. Дорога маленькая, всего сорок семь вёрст, пять сажень и три вершка с осьмою, и надо же компании получать что-нибудь с неё в летние месяцы. Таким образом, и теперь поезд, остановившийся на пять минут, растянул этот срок почти на час, и пассажиры, как ни великодушно относились они к интересам компании, стали роптать. Но обер-кондуктор начал «усовещивать» пассажиров, т. е. уверять их, что поезд сейчас тронется. Через десять минут он объявил, что поезд тронется сию секунду; через пять минут — что поезд уже трогается. Наконец, раздался сигнальный свисток, но поезд не трогался. Тем временем по просёлочной дороге, усаженной роскошными каролинскими тополями и ровной как доска, катила коляска; серебряные гайки её колёс издали сверкали на солнце, а пыль белым облаком стлалась за нею. Начальник станции, сидя на балкончике против бледного, проигравшегося офицера, сейчас же узнал, чей это экипаж, и, распечатав новую колоду карт, крикнул на платформу помощнику: — Граф Парпура! Имя это успокоило пассажиров: стало ясно, почему так долго стоит поезд, и явилась незыблемая уверенность, что теперь стоять уж, действительно, недолго. Граф Парпура выскочил из коляски; проведя платком по чёрным висячим усам, он снисходительно ответил на поклоны помощника и кондукторов и сел в вагон первого класса. Станция, с резными коньками, с игрушечным балкончиком, с белыми стаканчиками телеграфных столбов, с платформами, стала уплывать от пассажиров; машина начала пыхтеть скорее и скорее, и, наконец, побежали по обеим сторонам зелёные луга, озёра, хутора, деревья, залитые жгучим солнцем; мерно застучали колёса вагонов. Сидя в бархатном купе, граф сохранял некоторое время то особое выражение — отчасти тупое, отчасти горделивое — которое свойственно богатым людям, не расходующим умственной энергии на мелкие житейские заботы. Он был здоров, не стар, душа его ничем не волновалась. Он не служил; ни чиновник, ни земец, он просто барин… Было жарко. Граф снял панаму, и в чёрных волосах его можно было бы заметить седину. Глаза у него ещё молодые, тёмные, с влажным блеском; но вокруг глаз уже легли лёгкие коричневые кольца приближающейся старости. Нос прямой, толстоватый, а крупный подбородок вельможно двоился. Невысокая шея уходила в богатырские плечи, хоть ростом граф и не богатырь. Большие руки были затянуты в свежие перчатки. Вместо цепочки, вилась по летнему полотняному жилету тесёмка, запонки были костяные, бельё дорогое. Он смотрел в окно; стекло опущено, и ветер, всегда сопровождающий поезд, дул графу в лицо. Рожь и пшеница в этом году замечательные. Но когда они бывают плохие? В их благодатных местах неурожаи невозможная вещь; разве уж град выбьет! Земля удобрения не требует. Мужик богат. «Да и паны здесь — не бедный народ, — думает граф, примечая на горизонте усадьбы местных помещиков, неизбежно украшенные пирамидальными тополями. — У каждого дом — полная чаша как в старое доброе время; в глуши, где жизнь дёшева, проживают по десяти тысяч»… Он вынул гаванскую сигару и закурил. В соседнем купе кто-то вздохнул. То был странный вздох. Парпура сдвинул брови, а когда вздох повторился, почувствовал безотчётную тревогу и стал прислушиваться… Палисандровая дверца отворилась, и в купе вошла хорошенькая барышня, худенькая, белокурая, в странном, полуукраинском, полурусском наряде. В длинной золотистой косе её пестрели разноцветные ленты, грудь рубашки была расшита тончайшими узорами, в руке девушка держала букетик цветов, а на шее у неё чернелась бархатная лента с брильянтовым крестиком. Лента выделяла молочную белизну кожи. Лицо было неправильное: серо-голубые глаза далеко расставлены, тёмные красивые брови, прямой нос, тупой на конце, приметный пушок над верхней губой капризного, очаровательного рта, и на щеке родинка. Она улыбнулась, когда вошла; можно было подумать: «Довольно развязная молодая особа». Но вопросительный взгляд Парпуры смутил её, девушка покраснела. — Прошу вас, граф, — сказала она, доставая папироску, — нет ли… Граф догадался и молча протянул спички с любезным жестом. Она стала нервно и неловко зажигать папиросу. Наконец, зажгла, поперхнулась дымом и, возвращая спичечницу, сказала, не глядя на графа: — Благодарю. Уходя, она вынула из своего букетика розу, бросила её на пустое кресло и торопливо произнесла: — Если понравится — возьмите; не хочу быть в долгу у вас. Граф улыбнулся и взял розу. Так это она так вздыхала? Можно было подумать, вздыхает больной, совсем больной ребёнок; между тем, на больную она не похожа. Должно быть, капризна и нетерпелива. «Она вздыхала просто от нетерпения», — решил граф и понюхал розу. «Она меня, конечно, знает», — думал он затем — кто не знает графа Парпуру? — но он не встречал её раньше. https://w.wiki/EA5E
Сон По Кловскому спуску — это было в Киеве — часов в пять, зимою, поднималась худая старуха. Рыжий, некогда чёрный платок, покрывал её голову и плечи; одета она была в отрёпанный салоп. Старуха шла одиноко. На месте заката расплывалась вечерняя заря широким розовым пятном, и по дороге от гор ложились на снег синие тени. Старуха возвращалась с Подола, где продала старые сапоги мужа, и в кармане у неё, в крепко завязанном узелке носового платка, лежало тридцать копеек. На эти тридцать копеек она с мужем и дочерью Настенькою встретит праздник Рождества Христова. Тишина лежала мёртвая. Тополи тянулись двумя рядами до Печерска, неподвижные и белые от инея точно призраки. И в сизом небе загорались звёзды. Из оврага вышел человек. Старуха испугалась, её рука невольно опустилась в карман и крепко сжала деньги. Человек сделал два шага и остановился. От мороза захватывало дыхание, да и от страха. Глаза старухи впились в человека. Она повернула к нему лицо. Сердце у неё билось так, что она слышала его удары. Тридцать копеек — пустые деньги, но голодному человеку — находка. С какой смертельной тоской подвигалась старуха! Но вот человек ступил ещё. Яснее выделилась фигура чернобородого молодца, в меховой шапке и в хорошей шубке… Ах, грех какой! Никак знакомый? — Никита Васильевич, вы? — Я, голубушка Прасковья Ниловна! — отвечал человек молодым приятным басом. — С наступающим праздником вас! — Вас также… Да что вы, батюшка, людей пугаете? — начала вдруг сердито старуха. Никита Васильевич, мелочной торговец, по фамилии Приспелкин, подошёл ближе к Прасковье Ниловне и подал руку, низко сняв шапку. Он был родом из Москвы и любил тонкое обращение. — Отнюдь не желал я пугать вас, голубушка Прасковья Ниловна. В добром ли вы здоровье? И в добром ли здоровье супруг ваш? И как поживает Настасья Егоровна? В жилах старухи текла дворянская кровь. У отца её под Кишинёвом когда-то был виноградник. Ей ничего не досталось, она против воли родительской обвенчалась с военным писарем, Егором Ивановичем Свистуном, впавшим теперь, по случаю старости, в безысходную бедность. Он вышел в отставку со званием кандидата на классные должности и получает от казны восемь рублей в месяц пенсии. Она отвечала: — Благодарствуйте. Славу Богу, живём, не жалуемся. А Настенька хорошеет. Выдадим за благородного! Приспелкин вздохнул и погладил бороду. Он предложил Прасковье Ниловне проводить её до их улицы. Прасковья Ниловна стала добрее. Она чувствовала, как расположен к ним этот человек. Ей иногда казалось, что она видит его насквозь, знает все его помыслы. Они шли и разговаривали о том, как неделю тому назад на этом самом месте ограбили их соседку, повивальную бабку. Они вошли в длинную тёмную улицу, где горели керосиновые фонари, и дома были одноэтажные, покосившиеся, и всё какие-то мрачные и безмолвные, с окнами тускло-жёлтыми, или чёрными, или красными как кровь. — Праздник небось встречают, — сказала Прасковья Ниловна. — Встречают, — отвечал Приспелкин. — Звёзды уж давно высыпали. — Лавки-то не заперты? — Я свою запер. А вам что надо? — На пятачок сахару, да на пятачок чаю… Да вот бы ещё булочку. Да старику моему рыбки маринованной на пятачок, в трактир бы забежать. Да водочки крючок. А кутья у нас есть. Ну, пожалуй, что и Настенька что-нибудь домой принесла. Вышивала она рубашку кондитеру. Рублик даст матери. Тогда бы хорошо купить для завтрашнего дня колбаски, да ещё гусятинки старику. Очень он любит гусятинку. — Торопитесь, голубушка, — заметил мелочной торговец и стал прощаться. — Теперь в обратный путь, — прибавил он. — Именно куда? — спросила Прасковья Ниловна, желая быть внимательной в возмездие за его любезность. — Да так… Родных у меня нету… Пойду на Крещатик, к знакомому, авось кручину развею, — грустно отвечал Приспелкин. Прасковья Ниловна продолжала: — В семейный дом? — Нет, к такому ж как я… Не очень-то, правду сказать, и хочется. — Так лучше к нам, на кутью! — гостеприимно воскликнула Прасковья Ниловна и прикусила язык. Она вспомнила, что угощать нечем. И самим, наверно, не хватит! Но слово, что воробей: выпустила — не поймаешь. Приспелкин, к тому же, уже поблагодарил. Он обещал придти через полчаса. Он только зайдёт домой и приоденется. Он не хочет, чтоб гордая Настасья Егоровна осмеяла его костюм, который он носит «по купечеству». У него есть «цивильное» платье. — Как это случилось — ума не приложу! — говорила себе Прасковья Ниловна, делая покупки. Немного их было, когда она пришла домой. Свистуны, или как предпочитала выражаться Прасковья Ниловна, Свистуновы — жили в мезонинчике. Надо было подниматься по отвесной и узкой лесенке, в темноте. Лесенка дрожала и скрипела; у Прасковьи Ниловны от страха подсекались ноги. Она вообще боялась темноты и боялась лестниц. Наконец, дверь отворилась, и на неё пахнуло теплом. Старик хоть и был болен, но все эти дни таскал щепки и сухой бурьян. Сенцы завалены топливом. Железная печка, стоявшая в углу на четырёх кирпичах, накалилась докрасна. Пол ещё с утра чисто вымыт, и над кроватью старика, в розовом сумраке комнаты, рельефно выступала с ковра, купленного в лучшие времена, белая лошадь и странно скалила неестественной величины зубы. — Вот, Егор, купила всего, — сказала Прасковья Ниловна и, положив свёртки на стол, стала греть руки возле печки. — А Настеньки нет? — Не приходила, — отвечал Свистун, весело глянув на покупки. Он лежал на кровати. Прасковья Ниловна с сердечной болью смотрела на него. Этот старик, с совиными глазами, с крючковатым носом и большими оттопыренными ушами, напоминавшими собою уши летучей мыши, был когда-то, по её мнению, красавцем. https://w.wiki/EALK
Спящая красавица В город въехала балагула вечером, в осеннюю ненастную погоду. Лошади выбивались из сил. Жид громко кричал, и грязь, освещаемая керосиновыми фонарями, уныло чмокала под копытами. Полотно балагулы намокло, из глубины её слышался плач ребёнка, сопровождаемый болезненным кашлем. Пассажиров было много. По пути, они по одному выскакивали из неуклюжего экипажа и исчезали в темноте. У них были свои дома в городе или квартиры; балагула мало-помалу опустела. Когда она остановилась возле «Парижской гостиницы», в балагуле сидели только двое: женщина с ребёнком и длинный, худощавый мужчина. Из узенького входного коридора падал на улицу яркий луч света, отражаемого зеркальным рефлектором лампы. Свет обрадовал путешественников. Женщина, молчавшая до тех пор, стала говорить ребёнку: «Сейчас, деточка, молочка! Оо! Молочка! Не плачь, не плачь!» — и легонько качала его на руках. Мужчина выскочил из балагулы и вошёл в коридор, где был встречен хозяином, смуглым, невзрачным человеком, в серой паре и при часах. По-видимому, он был русский, но, окинув чёрные до плеч кудри незнакомца косым взглядом, прокричал что-то по-еврейски жиду. Из темноты послышался ответ, и, не дослушав его, невзрачный человек обратился к приезжему: — Надолго? — Дня на три, на четыре. — С женою и маленьким? — Да, да! Пусть снесут вещи!.. Залман! Невзрачный человек опять прокричал что-то по-еврейски. Но ответ, должно быть, был неудовлетворительный, потому что невзрачный человек нахмурился. — Вещи ежели есть — снести можно, только у нас положение — деньги за сутки вперёд. Приезжий привык, очевидно, к таким встречам. Он осмотрел номер — который находился тут же в коридоре, окнами во двор — и опустил руку в карман своего летнего коротенького пальто. — Денег мелких не имеется, всё бумажки, — сказал он, — и придётся у вас занять, добрейший хозяин. Схватив хозяина за нос, приезжий вытащил оттуда словно из портмоне два двугривенника и гривенник. — Получите, — сказал он и подал деньги с ловким жестом. Хозяин потрогал нос и лениво улыбнулся. Посчитав деньги и посмотрев, не фальшивые ли они, он произнёс: — Был тут недавно такой же артист. Да у нас какие дела! Без хлеба сидел, задолжал, да с тем и уехал. Не советую я вам наш город. — Э! Я не особенно нуждаюсь! Марилька! Вылезай! Послушайте, хозяин… Самовар!.. Кувшин молока! Чего-нибудь поесть! Залман! Вещи! Холодновато сегодня… Так вы говорите, был у вас? Кто же? А? Профессор Жак? Ну, это шарлатан. У него нет ловкости рук. Он всё действует аппаратами. А я рекомендуюсь — доктор Тириони. В своё время, я получил от персидского шаха орден Льва и Солнца! Залман, живей! Невзрачный человек посматривал на чернокудрого магика не то с любопытством, не то с презрением. Он встряхивал на ладони полученные от него деньги, и его сосредоточенное лицо с выпуклым упрямым лбом не внушало доверия. Магик прищурил на него один глаз, хлопнул по плечу и сказал: — Однако, поворачивайтесь и вы, хозяин. Мы хотим есть, и мой мальчик озяб. Или за всё вперёд? Нигде этого не водится! Но вот ещё полтинник, чёрт вас побери! Он вынул кошелёк и стал доставать деньги. Хозяин бесцеремонно заглянул в кошелёк. В самом деле, у доктора Тириони было много бумажек. Тогда хозяин переменил тон. Крикнув что-то Залману, он спрятал деньги и заговорил, со сладенькой улыбкой: — Оно правда — город наш не особенный, а попробуйте. Случалось, что и у нас наживались. Жак на первых порах сотню сколотил. Вот другой приезжал — забыл его фамилию — так тот в клубном зале за три представления рублей четыреста собрал. Доктор Тириони торопливо выслушал хозяина и вернулся к жене. Маленькая женщина, с красивым лицом, на котором тревожно блестели большие глаза, стояла возле балагулы, с ребёнком на руках. — Иди! — сказал ей магик. Молодая женщина взошла по грязи на крыльцо. Хозяин проводил её в номер, где уже горела свечка. Залман внёс вслед затем две коробки, ковёр и узел с пелёнками. То были все вещи доктора Тириони. Оставшись одни, супруги вопросительно взглянули друг на друга. — Выпутаемся, Марилька! — произнёс магик с улыбкой. Молодая женщина печально наклонилась к ребёнку. Мальчик был худенький, лет двух. Он кашлял, капризно протягивал руки, и на его горячие щёчки упали слёзы Марильки. II Бумажки, пленившие алчного хозяина, были простые цветные, за исключением одной рублёвой и одной трёхрублёвой. Поедая с волчьим аппетитом жидовскую щуку, чёрную от перца, и запивая её водкой и горячим чаем, доктор Тириони задумчиво посматривал на жену, поившую молоком ребёнка, и соображал, сколько денег понадобится, чтоб выкупить заложенный в Бердичеве чемодан и чтоб дотащиться до ближайшего большего города. «Чем я не Казенев? — думал он. — Чем я не Беккер, не Герман? Однако же, они богачи, а у меня голодная смерть на носу. Надоела эта грязь! Вон из глуши! На простор!» Он выпил ещё рюмку водки. — Ешь, Марилька. А я пойду, расспрошу насчёт клуба и типографии… Придётся афишу давать. Он встал. — Марилька, отчего ты не приучишь Сенечку стакан держать? Он у тебя точно грудной ребёнок! Я тебе, Сенька, задам! — крикнул он и погрозил пальцем. Мальчик скосил на него большие как у матери глаза и перестал пить молоко. — Отстаньте, Павел Климентьич, — сказала Марилька. Магик улыбнулся и слегка ущипнул мальчугана за щёчку. Ребёнок расплакался. — Что вы пристали? Разве не видите, Сеня болен! — крикнула Марилька. Магик нахмурился и отошёл. — Ежели болен Сеня, — сказал он, — так ты же виновата. Совсем не бережёшь моего кармана! На какие деньги лечить? Ребёнок плакал и кашлял; Марилька, с сосредоточенным молчанием, качала его на руках, бледная и измученная; магик ушёл, хлопнув дверью. https://w.wiki/EALL
Золотой век искусства России
:Ольга Л-М
Золотой XIX век искусства России.
Век 19й, железный... А в нём - бриллианты живописи, жемчуг музыки, золото слов...
1883 год Проза 14
Александр Шеллер
Белая ночь
На стеклах окон в верхних этажах высоких зданий, на позолоченных крестах и куполах церквей погасли ослепительно яркие отблески заходящаго солнца. Безоблачное небо, мало-по-малу, побелело, и этою белой мглой окуталась вся столица. В окнах начали опускать занавеси, магазины стали закрываться, на улицах становится меньше движения, они пустеют и затихают. Все говорит о приближении ночи. Но нет ни тьмы, ни прохлады. Воздух по прежнему бел, зноен, душен, неподвижен. Это белая июньская петербургская ночь, томящая и расслабляющая. От неё хочется скрыться за тяжелыми занавесями, хочется найти прохладный уголок, чтобы уснуть. Душнее всего в жилищах под накалившимися железными крышами; в подвальных углах, где до-нельзя скучены люди, где воздух сперт и без того. Не спится здесь людям после трудового дня, и, мало-по-малу, они выползают из своих нор, начинают собираться у ворот, у подъездов домов. В мужицких рубахах, в легких ситцевых платьях, полуодетые, полураздетые, еще не остывшие от трудового пота, они присаживаются группами на скамьи, на ступени крылец, на край тротуара, отдыхают, перекидываются отдельными фразами, кто-то мурлычет под нос песню, где-то чуть-чуть начинают наигрывать на гармонике. Истома и тоска охватывают всех, томят…
— В деревне у нас теперь больно хорошо! — как вздох, проносится замечание молодого парня.
Это младший дворник большого дома. Он сидит у ворот, водя обутой в грубый сапог ногою по пыли.
— Видно, не очень-то хорошо, что сюда едете, а не сидите там, — насмешливо замечает молоденький франтоватый курьер, прислонясь к стене дома и молодцевато пуская вверх колечки дыма.
— А ты спроси, велик ли надел. Нас шесть душ, что-ж станешь делать? На печи лежать, что ли? С землей и трое управятся с прохладцей, — лениво отвечает дворник.
— То-то и есть, хорошо, хорошо, а без хлеба насидишься, если в том хорошем-то месте жить будешь, — опять небрежным тоном свысока замечает курьер и для практики кокетливо крутит усики и закатывает глазки.
— Что говорить, насидишься, — добродушно соглашается дворник и опять болтает по пыли ногой, — сметет пыль горкою и снова разравняет ее.
Остальное собравшееся тут же общество молчит. Курьер молодцевато смотрит на присевшую на ступени крыльца худенькую, хрупкую девушку-прачку, еще похожую на ребенка. Она понурилась и, по видимому, вся отдалась каким-то смутным мечтам. Ни один мускул не шевельнется на залитом румянцем лице, глаза сосредоточенно устремлены на мостовую, свежие губки остаются полуоткрытыми, и только молодая грудь под ситцевым лифом мерно поднимается от глубокого дыхания. Неподалеку от неё молодой, кудреватый и грязный, с ремешком вокруг головы, мастеровой наигрывает на гармонике «Стрелочка», но так тихо-тихо, точно в дремоте.
— Запьешь! — вдруг произносит он ни с того, с сего.
— Что? — спрашивает как бы очнувшийся дворник.
— Запьешь, говорю, здесь, — поясняет мастеровой, продолжая наигрывать тот же мотив.
— Это он вспомнил материнское наставление, — отозвалась сморщенная старушонка, закутавшаяся, несмотря на зной, в темную ватную кацавейку. — Мать сегодня к нему из деревни приезжала, так голову-то и намылила. «Ты, говорит, лоботряс этакий; затем разве в ученье тебя отдали».
— А ты, тетка Марина, язык-то прикусила бы, — огрызнулся мастеровой. Не тебя мать учила, так не твое и дело…
— Не артачься, не озорничай! отозвалась тетка Марина. — Мать-то твоя у меня, чай, в углу плакалась. «Хоть ты, говорит, родненькая, догляди за пареньком».
Мастеровой усмехнулся.
— Не угоняешься, ноги стары, — проговорил он. — Прежде не доглядели, теперь и подавно не доглядите.
И, уже зубоскаля над старухой, спросил:
— А ты матери-то моей рассказала, как за самой присматривали, когда зубы-ты еще целы были? Говорила, как сама-то вѣк прожила в этом самом Пентибрюхе?
Он оскалил белые зубы, хихикая себе под нос.
— Она, братцы, монашенкой прожила в монастыре, где много холостых....
Кто-кто усмехнулся, сонно, лениво.
— Молоко-то у тебя материнское не обсохло на усах. Рано тебе старых людей вышучивать. Я, может, так в жисть-то намыкалась, что иной руки на себя сто раз наложил бы от такого житья-то…
— Что-ж не наложила? Одного греха побоялась, а на сотню грехов пошла. Или семь бед — один ответ?
— Тьфу! Озорной! — отплюнулась тетка Марина. — Грех — греху рознь и хуже нет греха смертного.
Помолчали опять.
Послышался лошадиный топот. Щегольская коляска прокатилась мимо, неслышно скользя резиновыми колесами по мостовой. В экипаже полудремал господин и к его плечу приникла молодая нарядная дама. Казалось, они спали в сладкой истоме. Букет цветов скатился с коленей молодой женщины и вздрагивал у её ног.
— Парочка! — проговорил курьер, сладко и умильно улыбаясь. — Из Аркадии, либо из Ливадии с оперетки.
Проехал еще экипаж с пьяной компанией.
— Ну, эти налимонились! — сказал парень с гармоникой.
— Носом рыбу удят, — заметил кто-то.
Тетка Марина поежилась, зевая, и тихо заговорила с двумя бабами.
— И как это винище людей губит, родимые, так страсть. Вот хоть бы взять Парфена Сидоровича, Нюткиного отца. Ведь из чиновников сам-то. То-есть не то что из настоящих, а приказный писец он был. А все же кокарду носит… А теперь ни образа, ни подобия. И все от винища. Сегодня пьян, завтра пьян, ум-то размякнет, от вина это сейчас. Дочь родную не жаль. И смотреть-то ей на него тошно, а он еще с неё тянет. Дай, да дай! А что она прачечным рукомеслом добудет и при её-то комплекции?
https://w.wiki/E8zq
Над обрывом
I
У мухортовских господ ожидали приезда молодого барина. Этот торжественный случай с самого раннего утра поднял на ноги всю дворню в помещичьем доме. Более всего суеты замечалось в правом боковом флигеле, где должен был поселиться на месяц молодой барин. Здесь переставлялась с места на место мебель, обметалась со всего пыль, протирались стекла. В сущности, приготовления были вовсе не сложны, так как в доме уже с месяц жила сама госпожа Мухортова, мать молодого барина, и все было давно уже приведено в порядок. Дворня, по-видимому, просто придралась к случаю, чтоб выказать свое рвение и поразмяться, так как месяц, проведенный в деревне, был месяцем отдыха как для самой госпожи Мухортовой, так и для ее верных слуг; а их у нее было немало. Софья Петровна Мухортова, вдова заслуженного генерала, урожденная княжна Щербина-Щедровская, была старою барынею, сохранившею все привычки провинциального барства и, прежде всего, привычку окружать себя целою ордою толкавшегося в людских, слонявшегося по парадным комнатам и почти ничем не занятого народа. Теперь весь этот народ толпился во флигеле с озабоченными физиономиями, передвигая по десяти раз одну и ту же вещь, стирая по десяти раз пыль с одного и того же места.
Во всей этой ненужной возне не принимала участия только одна молоденькая девушка с гладко зачесанными густыми русыми волосами, с длинными загнутыми вверх ресницами, с правильными чертами чисто русского лица. Она сидела у открытого окна, склонившись над пяльцами, и, по-видимому, усердно вышивала. Но, наблюдая за ней, можно было заметить, что она то и дело взглядывала в окно и, сощуривая свои большие голубые глаза, всматривалась вдаль; из окна, выходившего на двор, была видна железная решетка с такими же воротами, а за нею тянулась лента большой дороги, теперь вся залитая светом полуденного солнца. На дворе стояла знойная весна.
— Что это ты, Полинька, уж не хочешь ли первая Егору Александровичу на шею броситься, что от дороги-то глаз не отводишь? — неожиданно раздался в комнате резкий и визгливый голос.
Молоденькая девушка вздрогнула от неожиданности и повернула лицо к заговорившей с нею особе.
Это была высохшая, желтая, морщинистая женщина лет сорока пяти с ввалившеюся грудью и жиловатою длинною шеей. Она была одета немного пестро, с претензиями на моду, с множеством бантиков из полинялых лент. Ее жиденькие волосы были сильно взбиты и лежали на низеньком лбу затейливыми фестонами над нарисованными бровями.
— С чего вы это взяли, Агафья Прохоровна? — спросила ее молодая девушка.
— Да как же? Вышивать осталась на галдарее, а сама все на дорогу смотришь, не едет ли наш сокол? — ядовито продолжала Агафья Прохоровна. — Я тут целый час сижу, да к тебе присматриваюсь, просто одурь взяла… Только уж смотри не смотри, а толку мало: не попасть вороне в высокие хоромы. Побаловать он с тобою побалует, а уж жениться-то на холопке не женится.
У молодой девушки щеки покрылись еще более ярким румянцем, и на глаза навернулись слезы.
— Бог вас знает, что вы такое говорите, — тихо, подавленным голосом сказала она и со вздохом снова принялась за вышиванье.
Старая дева ядовито засмеялась.
— Скажите! Не знает, что говорят! Невинность в мешочке!..
Она как-то фыркнула со злобой в сторону и торопливо принялась за прерванное на минуту вязанье шерстяного платка. В комнатке с минуту слышалось только щелканье деревянных вязательных спиц.
— Носы-то вы все очень уж задрали, — продолжала спустя минуту старая дева, с озлоблением перебирая вязательными спицами. — Насели на Софью Петровну всей родней и думаете, что и Мухортово ваше, и вы сами мухортовские господа. Погодите еще, голубчики, рано распетушились… Может быть, еще самим по шапке дадут… И хорошо сделают! А то от вас благородным людям житья нет… Как собаки, прости господи, проходу не даете… Гришка уж на что щенок, еще драть надо его, а туда же! Давеча иду искупаться и слышу, как он говорит кучеру Дорофею: «В холодной воде, дяденька, поди не отмоешь такую шкуру, в щелоку бы надо…». Тьфу! Побежала к Софье Петровне жаловаться, а тут твоя тетушка, Елена Никитишна почтеннейшая, и ну хохотать… Дура старая, право, дура… Что она меня выжить, что ли, отсюда хочет? Так я и сама уеду, когда вздумаю… Я не дворовая здесь, я в гости приехала, потому что мне жаль Софью Петровну… одна она здесь! Не с вами же ей компанию водить, не господа еще…
В эту минуту раздался стук копыт и колес. Поля быстро вскочила с места и двинулась к окну, невольно прижав руку к сильно забившемуся сердцу. Старая дева заметила это движение.
— Беги, беги, бросься на шею! — визгливым, насмешливым тоном проговорила она.
Поля сконфуженно, бессильно опустилась на стул.
— Что, видно, силы-то нет?.. Эх ты! Говорю я тебе, что ни за грош пропадешь, — продолжала Агафья Прохоровна и, придвинув стул поближе к молодой девушке, более мягко прибавила: — Я тебе же добра желаю. Знаю я этих господ. Поиграют с вашей сестрой и бросят. Что хорошего-то? Теперь не прежние времена, когда вашу сестру за своих же дворовых с брюхом замуж выдавали, и все такое…
Она наклонилась к девушке, и ее лицо приняло заискивающее выражение.
— Ты мне скажи, голубка, что? как у вас там? Зашло-то далеко?
— Оставьте вы меня в покое! — болезненно вздохнула девушка. — Вам-то что за дело? Разузнать все хочется, чтоб по всей губернии потом сплетничать.
— Скажите пожалуйста! Сплетничать! — воскликнула Агафья Прохоровна с раздражением. — Да чего же мне больше знать, чем я знаю.
https://w.wiki/EA59
Непрошенный гость
Непрошенный гость, наделавший не мало хлопот людям, ожидавшим его и потому относившимся к нему с ненавистью, в сущности был никому неизвестен, никто не знал, кто он: мальчик или девочка, будущий негодяй или будущий подвижник. Его ненавидели просто потому, что он должен был явиться незванный, непрошенный на свете.
Отец этого существа был гимназист, желавший, чтобы его считали лицеистом или правоведом; мать — девчонка для побегушек. Он был красив, ловок, изящен, носил pince-nez для придания себе важности и говорил немного в нос, считая это аристократичным; она отличалась только почти детскою свежестью, деревенским здоровьем, ярким румянцем и ходила всегда в затрапезном платье, пугливо и растерянно прислушиваясь, не крикнет ли ей кто-нибудь: «Дунька, сделай то! Дунька, принеси это!» Он, проходя мимо неё, иногда удостаивал ее тем, что ущипнет ее где-нибудь или смажет по носу пальцем, как заигрывают иногда мимоходом с забавным щенком; она смотрела на него удивленными глазами деревенского ребенка, увидавшего удивительно красивую игрушку столичного изделия, и с особенным усердием чистила ему сапоги, потому что это «сапожки молодого барина». Их отношения не интересовали никого, потому что у него была только мать, сильно озабоченная мыслью, как бы поприличнее жить, а у неё… и вовсе никого не было из близких.
Мать юноши — статская советница Марья Павловна Палтусова, называвшая себя «генеральшей», жила небольшой пенсией, не соответствовавшей её большим претензиям.
Она отдавала внаймы три комнаты посторонним людям, чтобы только жить, «как люди живут». Она не считала, что она содержит меблированные комнаты, что она сдает комнаты жильцам, и просто замечала небрежным тоном:
— Мне с Митей наша квартира велика, и потому я уступила три комнаты добрым знакомым. Можно бы, конечно, переменить квартиру, но эти маленькие квартиры всегда так неудобны, пахнут кухней, без парадного хода…
«Парадный ход» для неё был главной принадлежностью квартиры, так как она считалась «тонной дамой» и принимала у себя «порядочных людей». Один из них, по её словам, должен был даже сделаться товарищем министра, хотя покуда он и не был еще товарищем министра. В качестве тонной дамы, она не любила «возиться с прислугой», то есть не обращала внимания, есть ли у прислуги хлеб, имеет ли прислуга сносный угол, и требовала только, чтобы прислуга делала свое дело, мыла, готовила кушанье, стирала, бегала в лавки, чистила платье, отворяла двери. Прислуги у неё всегда было две: кухарка и девчонка для побегушек. Кухарки уживались в доме очень не долго, называя этот дом «голодным царством» и высказывая при уходе, по свойственной всем кухаркам необразованности, всевозможные дерзости генеральше; девчонки для побегушек, выискивавшиеся среди деревенских сирот, оставались в доме гораздо дольше и, если пробовали возмущаться, то генеральша собственноручно «учила их», то есть драла за ушонки, называя их «вшивицами». Дольше всех других девчонок для побегушек жила у генеральши краснощекая Дунька. Этой совсем уж некуда было уйти от генеральши, хотя, по видимому, свет и был велик. В сущности обязанностью Дуньки было метаться весь день из угла в угол, как угорелой.
— Дуня, сходи за папиросами! — раздавался голос одного жильца.
— Дуня, чаю! — кричал другой жилец.
— Дуня, мыться! — приказывал третий жилец. — Дуня, меня завтра разбуди в шесть часов! — наказывал молодой барин.
И Дунька металась: ставила самовар, тащила папиросы, подавала мыться, с тревогой думала: «как бы не проспать завтра, а то молодой барин забранится».
Она спала в коридоре, на полу, на стареньком матраце; матрац ежедневно она таскала из-под кровати кухарки, где он валялся днем. Иногда кто-нибудь, проходя ночью по коридору, наступал ногой на этот матрац или на Дуньку и сердито ворчал:
— Чорт, улеглась на дороге! Не нашла другого места.
Но другого места не было, и Дунька продолжала спать «на дороге». Она, впрочем, не роптала на свою судьбу. В деревне, где у неё не было ни кола, ни двора, ни родных, ни близких, ей жилось еще хуже. Приютившая её в деревне семья сама билась, как рыба об лед, и голодала с пятью лишними ртами; рот Дуньки был шестым лишним ртом, и потому на его долю оставалось очень мало крох или даже и вовсе не осталось ничего. Попав к генеральше, она стала даже говорить: «здесь рай!» Здесь ее, по крайней мере, не били, как там; здесь она, по крайней мере, не дрогнула на морозе, как там; здесь ей, по крайней мере, не приходилось таскать ведрами воду из колодца и носить дрова из сараев зимою. У генеральши с ней были ласковы и даже шутили «господа». В квартире все ее звали «наш Фигаро». Иногда ей даже так и говорили:
— Ну-ка, Фигаро, слетай в табачную за картами!
— Фигаро, водки и пива! Да чтоб одним духом все было готово!
Она не понимала, что значит слово Фигаро, но знала, что, когда его произносят, то говорят о ней, как знают, например, собачонки, что, когда мы говорим «Венерка», «Трезорка», «Диана», то говорим именно о них. Впрочем, бывали минуты, когда она сердилась, слыша эту кличку.
— Что я вам за Фигара досталась! — восклицала она в эти минуты раздражения — Не Фигарой, а Авдотьей, слава тебе, Господи, крестили!
— Да ты что же огрызаешься? — спрашивали ее.
— А как не огрызаться! Вам смех: Фигара, да Фигара. А я одна на всех!
Но через минуту она успокаивалась и снова металась из угла в угол. Порой, когда она особенно угождала господам быстрым исполнением их поручений, они давали ей пятаки и гривенники и трепали ее по румяным щекам, награждали дружескими щипками.
https://w.wiki/EA5B
Убийца
В окружном суде слушалось дело об убийстве. Подсудимой являлась падшая женщина, жертвой была честная девушка; тот, из-за кого произошла драма, был простым работником. Поводом к убийству послужила ревность, как объясняли прокурор и адвокат.
Ничто в этом деле не могло особенно заинтересовать кого бы то ни было. Драма была будничная, действующие лица самые заурядные, обстановка серенькая и даже нельзя было ждать блестящих речей, так как обвинителю не приходилось пускаться в какие-нибудь хитросплетения для доказательств и без того несомненных и никем не отрицаемых фактов, а защитник, защищавший преступницу по назначению, едва ли мог воодушевиться чем бы то ни было в этом заурядном деле. Вследствие всего этого нечего было думать вообще о стечении публики в суде, к тому же дело разбиралось весною, когда город уже начинал пустеть, и когда перспектива просидеть в .знойный день в душной зале не могла улыбаться никому. Чего нужно было ожидать, то и сделалось: зала суда была почти пуста, когда я вошел в нее и уселся у стенки в местах, отведенных для публики. Сам я пошел слушать это дело только потому, что все действующие лица этой драмы были мне довольно хорошо знакомы: я встречал их изо дня в день, знал несколько их внутреннюю жизнь, даже чуть не сделался свидетелем кровавой развязки этой жизни. Не будь этого обстоятельства, я тоже, конечно, не пошел бы в суд слушать, как и в чем будут обвинять какую-то Марью Иванову, когда на дворе блещет солнце, когда в воздухе чирикают и поют птицы, когда окрестности столицы одеваются первою зеленью, когда все манит и зовет туда, на лоно природы. Счастлив тот, кто может в светлые дни пробуждения природы уйти от душного города и вздохнуть полною грудью среди полей и лесов. Только там можно набраться новых сил, поздороветь, укрепить нервы, расшатанные городской жизнью. Но скольких людей лишает этого блага горькая нужда, скольким людям приходится изнывать среди губительной городской атмосферы, где бьются бедняки из-за куска насущного хлеба! И в какие трущобы забрасывает их иногда судьба: подвальные углы, фабричныя зданія, ночлежные дома, жалкие мастерские, все это иногда смотрит хуже иного тюремного помещения, а люди, пользующиеся всеми гражданскими правами и не пользующиеся только материальным достатком, должны волей-неволей ютиться здесь, не смеют выйти отсюда, когда там, далеко, все живет и цветет жизнью весны…
Суд идет! — Гулко раздалось в пустынной зале.
Я вздрогнул от этого громкого возгласа и очнулся от скорбных дум, навеянных воспоминаниями о природе, о весне, о празднике жизни.
II.
Года три-четыре тому назад на заводе, где я служил в конторе, поступил новый рабочий Осип Иванов Петров. Это был молодой парень, коренастый, среднего роста, светлорусый, голубоглазый, белозубый, кровь с молоком. Сразу было видно, что это дитя деревни, а не вскормленник города. Рабочие, дающие меткие прозвища друг другу, сразу прозвали его в шутку «увальнем». Действительно, это был увалень. Он не был ленив, работал хорошо, благодаря своей здоровой молодой силе, сметливости и трезвости, но во всем его существе, в его развалистой походке, в равнодушном выражении его красиваго лица сказывались какая-то беспечность, распущенность, разгильдяйство. Если бы он был богачом, он наверное сделался бы Обломовым. Окончив в будни работу, он ленивой развалистой походкой шел домой отдыхать; в праздники он, подобно другим рабочим, садился около своего дома, грелся на солнце, лениво смотрел в пространство безучастными голубыми, как безоблачное небо, глазами и перекидывался с молодежью короткими фразами, точно в полусне. Взрослые не особенно льнули к нему в минуты этого праздничного безделья, и только дети и собаки ластились к нему, инстинктивно угадывая в нем простую, добрую душу. Ему лень было даже кутить с товарищами или ловеласничать, как кутила и ловеласничала остальная заводская молодежь. Может-быть, именно ради этого рабочие и работницы старались в первое время после его поступления на завод втянуть его в свою компанию. Он как бы мозолил им глаза, живя не так, как жили все местные заводские фабричные. Измученные тяжелою работою, подавленные вечными денежными затруднениями, они или ставили ребром последнюю копейку, или пробавлялись дешевым развратцем. Когда живется невыносимо тяжело, является потребность забыться, одуреть, уснуть. Рабочие приставали к Петрову:
— Да чего ты киснешь? Пойдем в трактир, выпьем, сыграем на бильярде.
Он лениво отзывался;
— Чего пристали? Чего я не видал в трактире?
Они тормошили его, надоедали ему, и он, наконец, чтобы отвязаться от них, шел иногда с ними в разные притоны их кутежей. Здесь его поили, старались расшевелить. Он неохотно пил и не оживлялся. И водка, и пиво действовали на него одинаково — клонили ко сну. Выпив немного, он потягивался и зевал.
— Спать пора! — говорилъ он и лениво уходил домой.
— Ах, ты, Илья Муромец — подшучивали над ним. — Сколько лет осталось тебе еще спать на печи?
Работницы, бойкие, шустрые, испытавшие все сладости гульбы, в течение некоторого времени увивались около него. Красавцем он не был, но кудреватый, здоровый, сильный, он нравился не одной из них. Они старались обольстить его нехитрым кокетством.
— Ты бы хоть на гармонике поиграл, нас потешил, — говорили они ему, подталкивая его локтями в бок.
— Ну вас и с гармоникой, — отвечал он.
— Да ты девок боишься, что ли? — спрашивали они насмешливо.
https://w.wiki/EAL8
Что было ее счастьем
Ольга Дмитриевна Курчаева потеряла своего мужа, когда ей было едва ли двадцать девять лет. Она заперлась в своем небольшом домике-особняке в Петербурге, перестала выезжать куда бы то ни было, запустила все знакомства и осталась одна со своими воспоминаниями. Её жизнь стала походить на сон с чудными сновидениями о двенадцати годах полного счастья. Вспоминать было о чем: каждый уголок её дома, каждая ничтожная вещица, все напоминало ей её Лео, — так звала она своего покойного мужа, Льва Александровича Курчаева. Правда, они только два года прожили в этом доме, но этот дом был так же обставлен, как и их деревенский дом, где она безвыездно прожила с мужем первые десять лет, после замужества.. Если ей во время замужества недоставало чего для полного семейного счастия, так только разве детей. Потеря мужа отразилась на ней странно: Курчаева не билась, не рыдала, не думала о самоубийстве; она просто тихо и покорно плакала, вполне веря, что она умрет не сегодня, так завтра, что она расстается с мужем на короткое время. Представить себе долгую жизнь без него, с новыми радостями и надеждами, она не могла. Она просиживала часы в его кабинете, перебирала его письма, писанные им к ней, перечитывала книги, которые они любили читать вслух, иногда садилась за фортепиано и играла те пьесы, которыя он любил слушать. Поэзия её прошлого охватывала ее всю, подавляя всякия мечты о будущем. Она покорно ждала смерти, не изменяя этого образа жизни и втягиваясь в него, привыкая к нему, как привыкают к опию, к морфию. Посещения знакомых и родных тяготили ее, отрывая ее от мыслей о муже и близком свидании с ним. Это было своего рода помешательство, спокойное, тихое, и разные богатые тетки и кузины, изредка посещавшие ее, с сомнением качали головами и жалели ее, когда она говорила, что ей ничего не нужно, кроме этой жизни. В двадцать девять лет и ничего не нужно, кроме затворничества с воспоминаниями о прошлом! Разве это не начало умственного расстройства? Ей говорили о театрах, о балах, о новых модах, стараясь затянуть ее в интересы светской жизни; она слушала со скучающим видом и думала: «когда же уедут посетительницы»…
Как-то раз к ней заехала одна из её двоюродных сестер, Варвара Павловна Чарновская, бойкая и веселая светская девушка, и, засыпая хозяйку бесчисленными новостями, заметила, между прочим:
— А вчера в Петербург вернулся Дмитрий Иванович Зеленов.
Молодая женщина очнулась oт своего сонливого полузабытья.
— Зеленов? Вы ему сказали о моей потере?
— О, это его страшно поразило. Он весь вечер проговорил о тебе.
Молодая женщина вздохнула.
— Это был лучший друг Лео.
— Он просил позволения заехать к тебе.
— Я буду рада ему. Я знаю вперед, что эта утрата поразила его.
— Значит можно сказать ему, чтобы заехал?
— Конечно, ты знаешь, что мне дороги все, кого любил Лео.
Молодая кузина оживилась еще более, начала болтать о светских пустяках. Ее охватило радостное предчувствие, что Ольга Дмитриевна оживет, воскреснет, вернется в свет, встретившись с Зеленовым. Начало нового романа всегда интересно. Роман же должен был начаться непременно. Зеленов еще молод, хорош собою, интересный собеседник. Он оживит, воскресит Курчаеву.
— А мы Ольгу выдадим замуж, — говорила Чарновская дома своей матери, возвратившись от Курчаевой.
— За кого? — спросила мать. — Что ты выдумываешь!
— А вот увидите! Выйдет замуж за Зеленова.
Старушка пожала плечами, сердясь на дочь.
— Как у тебя все это скоро делается! Всех сейчас готова повенчать, а сама…
Старушка не кончила, махнув рукой. Она уже лет пять как сердилась на дочь за то, что та засиделась в девушках.
Зеленов не спал до глубокой ночи, узнав, что Ольга Дмитриевна позволила ему явиться к ней. В его душе поднялись самые разнообразные чувства: горечь о неудавшемся счастии, смутные надежды на лучшее будущее, сожаление о женщине, потерявшей любимого мужа, тайная радость, что она, наконец, свободна.
Это был молодой моряк, года на три старше Курчаевой, блестяще образованный, много видевший, мужественно красивый, с черными курчавыми волосами, с загорелым лицом, с честной прямотой моряка и с той юношески наивной застенчивостью благородно самолюбивого человека, которая придает особенную прелесть молодым мужчинам среди ничем не смущающихся, наглых светских фатов и хлыщей. Когда-то, мальчиком, он был по уши влюблен в Ольгу Дмитриевну, тогда еще девочку. Любовь была идеальная, платоническая, похожая на безмолвное обожание. Отправляясь в первое плавание, он мечтал о том, что время его возвращения в Россию совпадет, со временем выхода Ольги из института, и он признается ей в любви, поведет ее к венцу… Он вернулся через три месяца после её выхода из института и застал ее уже женою своего приятеля Льва Александровича Курчаева. Она по старой привычке назвала его Митей, он обмолвился и назвал ее Ольгой Дмитриевной. Лев Александрович запротестовал: они должны быть все по-старому на «ты», как друзья, как родные. Молодой человек был тронут приязнью, лаской, дружбой Курчаевых и, тем не менее, скоро уехал от них из деревни и немного закутил. Однако, нравственная порядочность, недюжинный ум, хорошее образование взяли свое, и временный упадок духа прошел. Юноша принялся за дело, выработался в серьезного человека, снова отправился в плавание, увлекся изучением морского дела за границей, и скоро его имя сделалось одним из уважаемых среди специалистов морского дела имен.
https://w.wiki/EAL9
Ипполит Шпажинский
Прахом пошло!
Действие в селе одной из средних губерний. Первые два акта происходя в апреле, третий во второй половине мая, остальные в начале июня.
ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ.
Сцена: изба Ховриных. В задней стене дверь. Правее двери русская печь, устьем в левую сторону. По левой стене лавка и стол. В левом углу поставец, сито на стене и ближе к двери висит одежда. У правой стены, близ окна, сундук и возле прялка. Здесь же на стене зеркальце.
ЯВЛЕНИЕ I.
Трофим, Домна и Марья
[сидят за столом и дообедывают из общей чашки].
ТРОФИМ. Д-да, жалко мерина, страсть жалко!
МАРЬЯ. И с чего пала лошадь? Крепкая была, молодая…
ТРОФИМ. От чемеру надо-быть!
МАРЬЯ. Ох-ох, и такое-то нам таперь горе!..
ТРОФИМ. Как не горе, коль взяться нечем… Эй и лошадь была, только держи! Под гору, бывало, какой ни будь воз — сползет не уронит. Али в метель. Дай волю, уж она не ступит с дороги, хоть зги не видать и след замело в-чистую.
МАРЬЯ. Что говорить! На дорогу страсть мерин был памятлив. Ох, батюшки-светы , как без него-то нам быть!?
ДОМНА. Который день плачемся!
МАРЬЯ. Поплачешься, моя милая, коли купить не на что лошадь-от. Чем станем работать? Вот сев подшел, под овес землю метать надо. Без лошади как без рук. И так год трудный вышел, хлебушко чуть не с Козьмы-Демьяна покупать стали:
ТРОФИМ. До новины дотянуть бы, а там справимся. На урожай покеда виды по всему есть.
МАРЬЯ. Ох, дитятко, далеча до новины, как дотянутьто? Опять подати…
ТРОФИМ. Подати по осени. Таперь с чего-ж взять? Подождут.
МАРЬЯ. А как зачнут требовать? Одна беда не ходит. Опять лошадь… на что купить?
ТРОФИМ. Пенька есть. Вот поденщины не сыщешь нигде. Все-б-таки посбился маленько.
ДОМНА. Бог даст, справимся. А уж мамушка как зачнет причитать, как зачнет, аль ни в тоску вгонит, право!
МАРЬЯ [с иронией]. И видать, что Домнушка из дворовых взята. Докучает ей мужицкая нужда наша.
ДОМНА. Дворовые небось побольше крестьянских нужду видали. Без земельки от господ отделили дваровых-то. Когда тятенька помер, мать мало билась? А свалилась захворамши, на одной мне вся забота легла. Спасибо еще Борис пчеляк ослобонил: сестренку Аксюту взял к себе, когда мамушка померла. Сжалился над сиротами, дай ему Бог здоровья!
ТРОФИМ. Знамо дворовым после воли супротив крестьян не в пример было труднее. Ни кола, ни двора, с копеечки живи, да подати плати с чего знаешь.
МАРЬЯ. Уж ты завсегда по Домниному рассудишь. Плохая ей жисть была? Что пустое говорить, Бога гневить! У господ она жила в работницах, два цалковых на месяц жалованья брала, на всем на готовом. Плохо? Замуж ты ее брал: и наряды у ней, и шуба и всего нашлось. Ну-тко на крестьянской работе чем девке добра нажить без отца — матери? Где?
ДОМНА. Небось дела на мне не на два рубля лежало. Коровы, и овцы и птица. За всемъ я одна…
[Встали из-за стола. Женщины убирают хлеб и посуду].
МАРЬЯ. Милая, да чужое-то не свое ведь: что ни случись, не гребтит, не болит сердце. И уход за чужим нешто тот, что за своим добром? Привычки хозяйской у тебя и нет, оттого и сноровки той нет. Дело оказывает, милая моя, де-ло! Кажедень видим это на все-ем!
ДОМНА. Пошла пилить! [Сердито шваркнула в поставец посуду].
ТРОФИМ. Э, не люблю свары! Оставь, мать.
МАРЬЯ. Мало ли я молчала! Молчалось, молчалось, да и сказалось. Как быть-то? [Кланяется]. Простите старуху. Не мне с Домной вековать, а тебе, Трохимушка. Так-то! [Кряхтя, моет возле печки кадочку]. Зато она песни играть горазда, забавы затевать мастерица. Ты вот не таким рос, не любил гулянок, да хороводов, от девок подальше. Бирюком звали, хе-хе!.. Ну, а жену взял развеселую…
ДОМНА. Маху дал, Трохим, оженившись не по ейному выбору. Доньку бы тебе пучеглазую взять: и тебе бы жена, и Марье-б невестка, ха-ха!
ТРОФИМ. Да с чего вы? Полно, говорю, пустяки врать!
МАРЬЯ. Бывает, Трохимушка, и промеж бабьих пустяков правда выскочит. Вот ты — в заботах, как следовает по хозяйству, к дому привержен, смирный, да больше молчишь. Ну как жена песельница да соскучится с таким мужем-то? Ась?
ТРОФИМ. Ну уж это не ладно… такое говорить… Домну обижать зря и мне мутить душу. Ты, мать, не раздор. Слышала? и крепко это слово мое…
МАРЬЯ. Трохимушка, да с чего я говорить-то стала, с чего?
ТРОФИМ. Довольно! Вперед, чтобы не было…
МАРЬЯ. Нет, ты постой! С чего? С сердцов-ли за Домну, али как? В сварливых не была. Знаешь. А с того говорю, что душенька моя вся изныла. Там, видишь, не так, в том недогляд, а что и вовсе не сделано. Нешто так у нас хозяйство-то шло, вспомни! Завидовали люди, счастье-де нам, Ховриным. А в том и счастье все было, что батька твой и я вот до старости, да и ты с малых лет — работали мы не покладаючи рук, да обо всем у нас забота была, крохи не пропадало в хозяйстве. И было все ладно и довольно было всего. А так ли таперь?
ТРОФИМ. Довольно, сказал!
МАРЬЯ. Ну-ну как себѣ знаете! [Выкатывает в дверь кадочку, которую мыла, и уходит сама. Домна плачет..
https://w.wiki/EALC
Приступом
Действие происходит в глухом городишке.
ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ.
До концерта.
Комната со скромною обстановкою. Двери с задней стены и направо; направо же диван. У левой стены, между окон, пианино и стулья. Посередине обеденный стол.
ЯВЛЕНИЕ I.
Балбатова [в утреннем капоте и чепчике] и Саша [сидит за пианино и перебирает клавиши].
БАЛБАТОВА. Вот и объявление вывесили, а все толку нет. Да кому в нашей трущобе и учиться музыке! Вся образованность в одном франтовстве, да в том, что совести меньше стало. Брюшковы хотели меньшую дочь на фортепианах учить. Сходила бы к ним, Сашенька!
САША. Ходила. Сказали: подумают.
БАЛБАТОВА [с усмешкой]. «Подумают»! А рояль за полторы тысячи купили.
САША. Купили и стоит. Так и не открывали крышки.
БАЛБАТОВА. Мебель красивая и образованность означает! [Со вздохом]. Хоть бы дешевенький урочишко Бог послал! По крайней мере занятие. Девушке образованной, да бедной, пропадать в нашем болоте. Ни дела ей, ни удовольствия. А женихи — где их взять, женихов-то?
САША. Перестаньте, мама! Вам все кажется хуже, нежели есть. А папа не любит этого.
БАЛБАТОВА [с раздражением]. Твой папенька беззаботный человек! Ему бы веселую компанию, да картишки. Дочь без платья находится, а он и внимания не обратит. Что ни вздумает, все подавай: и вино, и закуски и всякую всячину. Туда же гастроном! А ты вертись на пенсии, как знаешь! Бейся, как рыба об лед! [Уходит в боковую].
САША. Ворчит, ссорится, а сама души в нем не чает; только и заботы как бы ему угодить. [Сильный звонок] Что такое?
БАЛБАТОВА [высовываясь в дверь]. Не урок ли? Проси целковый! Меньше ни-ни! Сейчас оденусь, выйду сама! [Скрывается. Отчаянный звонок].
САША. Звонок оборвут! Не случилось ли чего?!
ЯВЛЕНИЕ II.
Саша и Слетов [вбегает всклокоченный].
СЛЕТОВ. Вы играете?
САША [в испуге]. Что?!
СЛЕТОВ. На фортепиано играете?
САША [растерянно]. Д-да.
СЛЕТОВ. У вас на двери я прочел объявление, что здесь дают уроки музыки. Значит вы. Садитесь! Ах, да садитесь, прошу вас! [Саша в недоумении садится за пианино]. Вот ноты. [Ставит их на пюпитр,]. Аккомпанируйте. Я вам спою.
САША. Вам угодно петь?!
СЛЕТОВ. Да, да! Не будем терять времени. Если б вы знали, как оно дорого мне! Извольте! [Откашлялся. Она аккомпанирует, он поет]. Прекрасно! Очень рад! Превосходно!
САША. Но объясните пожалуйста…
СЛЕТОВ. Я ворвался, как сумасшедший. Вы до сих пор не придете в себя. Ради Бога простите и выручите! Дело в том, что проездом через ваш город, я даю я концерт. Концерт сегодня, в семь часов, а у меня нет аккомпаниатора. Рыщу с утра и никак не могу найти. Вы отлично аккомпанируете, превосходно! Умоляю вас, выручите, аккомпанируйте мне в концерте!
ЯВЛЕНИЕ III.
Те же и Балбатов [из боковой].
БАЛБАТОВ. Молодец! Вот это по нашему, по военному! Вот что называется взять барышню приступом, ха-ха-ха!
СЛЕТОВ. Извините пожалуйста!..
БАЛБАТОВ. Что за извинения! Очень рад. Капитан Балбатов, а это дочь моя, Александра Никифоровна.
СЛЕТОВ. С своей стороны честь имею рекомендоваться: артист, Вадим Николаевич Слетов. Совершаю артистическое путешествие. Сегодня в вашем клубе даю концерт. В отчаянном положении. С утра ищу аккомпаниатора, мечусь, как угорелый…
БАЛБАТОВ [перебивает]. И верно с утра не ели?
СЛЕТОВЪ. Помилуйте, до еды ли тут!
БАЛБАТОВ [в боковую дверь]. Жена! Водки, закуску! [возвращаясь]. Кстати у нас сегодня пирог с морковью. Вы любите пироги с морковью?
СЛЕТОВ. Отлично! Я всякие пироги люблю. Так вот в каком я положении, Александра Никифоровна. Вы одна можете выручить.
БАЛБАТОВ. Конечно, выручит.
САША. Но я никогда не играла при публике… Я не могу.
СЛЕТОВ. Отчего не можете, отчего? Это вовсе не так страшно. Уверяю вас собственным опытом. Стоит только начать.
БАЛБАТОВ. Конечно, стоит начать. Пустяки! Саша аккомпанирует.
САША. Нет, папа, я отказываюсь. Не могу.
БАЛБАТОВ [вздернул плечами]. И глупо!
СЛЕТОВ. Что же мне делать?! [Про себя]. Если концерт сорвется — мат! [Саше]. Вы погубите меня, Александра Никифоровна! Я всех объездил, кто мог бы аккомпанировать. Был у содержательницы пансиона — щеку флюсом раздуло. Раздуло бы завтра, нет, как нарочно, сегодня! Акцизный играет — выехал ревизовать кабаки. Наконец одна дама… забыл фамилию… «хорошо, говорит, извольте». Я в восторге. — «А где, говорит, концерт?»… В клубе. — «В клубе-е»?! и такую скорчила рожу, будто уксусу напилась. — «Нет-с, говорит, не могу. В клубе всякий бывает, чуть не сапожники». Нравится вам? Я — то, другое — «нет-с», говорит, и язвительно так! «мой муж коллежский советник».
БАЛБАТОВ. Ну, Вертеева! Корчит аристократку.
Слетов. Она, она! Я и коллежского советника видел. На пыльную ветошку похож и с таким выражением, будто ему только что дали затрещину. [Умоляющим тоном]. Александра Никифоровна! На вас вся надежда! Иначе я пропал! [Входит горничная и накрывает стол].
БАЛБАТОВ. Не помочь в таком положении было бы даже неблагородно. Станет играть! [Горничной]. Ну, копайся! Да скорее пирог! [Горничная уходит].
СЛЕТОВ. Аккомпанемент легкий. Вы можете даже à livre ouvert. Наконец мы сделаем репетичку.
ЯВЛЕНИЕ IV.
Те же и Балбатова [с подносом, на котором водка, вино и рюмки. Ставит его на стол].
БАЛБАТОВ. А вот и моя жена! [К ней]. Рекомендую: артист Вадим Николаевич… Душа человек! Дает у насъ концерт. Саша аккомпанирует.
БАЛБАТОВА [тихо]. Как вы скоро узнаете людей, Никифор Прокофьич! [Слетову]. Очень приятно, но на дочь прошу не рассчитывать.
https://w.wiki/EALF
Иероним Ясинский
Болотный цветок
Город Несвенцяны, переименованный в 1863 г. в Александрийск, лежал долгое время в стороне от железных дорог, да и теперь к нему с ближайшей станции надо ехать сосновым лесом верст сорок. Он окружен болотами. Десять лет тому назад, болота эти, служившие когда-то повстанцам, после поражения их полковником Новоселовым, местом убежища — иных засосала грязь, других съели волки, а сдавшиеся были казнены — болота эти хотел осушить какой-то инженер; но, издержав много денег (казенных), пришел к убеждению, что если осушить болота, то край лишится многих рек, берущих здесь начало. Болота были оставлены в покое, и город Несвенцяны, он же Александрийск, месяцев шесть в году, по прежнему бывает почти совсем отрезан от остального мира, и только зимою, когда мороз скует необозримые и непроходимые трясины, с городом устанавливается безопасное сообщение.
Населен город светлоглазым и беловолосым народом — поляками, литовского происхождения, евреями и немногими русскими. К последним причисляют себя и белоруссы православного исповедания. В городе обывателей считалось не более пяти тысяч. Стоит он на плоском бугре, дома в нем, за исключением двух-трех казенных зданий, да заброшенного палаца (замка), принадлежавшего погибшему в восстании графу Хршонщу, неказисты; даже в черте города попадаются курные избы, с черными ветхими крышами и без труб, и грязь на улицах невылазная. Весною и осенью, когда грязь делалась даже опасною, к услугам желающих перейти ту или другую особенно грязную улицу являлись жидки — тощие и белолицые, с громадными черными или рыжими пейсами — и переносили пешеходов на себе, и иногда даже дам, полковых дам, что весьма скандализировало чопорных полек.
В описываемое время город Александрийск находился под управлением майора Бриллиантова. Это был высокий старик, с мутно-синими глазами и седыми, по-николаевски закрученными усами. На груди у него было два ордена. Он держался молодцовато, любил поесть, выпить; потихоньку от взрослой дочери, Леночки, ухаживал за польками и еврейками («евреичками»); распекал подчиненных; играл на флейте; брал с жидков взятки, и всю свою начальственную энергию тратил на то, чтоб заставить горожан «уважать русскую власть», для чего требовал, чтоб обыватели, все без исключения, когда он проезжал с конвойными казаками по городу, низко кланялись ему. Он сделал много жестких дел, в борьбе с польским «гонором», и таки-добился своего, и о нем до сих пор вспоминают в Несвенцянах как о звере, хотя зверем он не был, а только пользовался властью, как мог и как умел. Сам он считал себя хорошим человеком и ежегодно просил себе наград. Если же его обходили, то он искренно удивлялся и роптал на несправедливость начальства.
Впрочем, неограниченною властью он располагал недолго и должен был разделить ее с предводителем дворянства (по назначению от правительства), Петром Алибеевичем Терюхановым, который был родом из Казани, и с другими лицами, и, наконец, стал обыкновенным русским исправником, хотя и продолжал ездить с казаками.
Он жил в большом доме, который украшен дорогой мебелью и картинами, перенесенными из упраздненного замка графа Хршонща. Бриллиантов купил за бесценок у казны конфискованную движимость графа, и значительную часть её перепродал с большим барышом евреям, а часть оставил у себя. Дом семи-оконным фасадом выходил на главную улицу города, Маршалкову (переименованную потом в Терюхановскую). Из своей комнаты дочь майора Бриллиантова могла видеть очень много грязи, брызги которой летели на окна, ставни и заборы, могла видеть солдат, возвращавшихся с ученья и залихватски горланивших «Черную галку» или другую непристойную песню, сопровождаемую свистом, могла видеть по субботам евреев, прогуливающихся в новых длиннополых кафтанах, и евреек в атласных капотах. Грязь высыхала по середине улицы только в июне и июле. В остальное время пользовались тропинками, которые прокладывались, после долгого и упорного труда, пешеходами на том месте, где должны быть тротуары. Но так как дожди в Несвенцянах очень часты, то и пользование тропинками было непродолжительное. Грязь вдруг устремлялась на тротуары, заливала протоптанные места, и, как лава, победоносно текла по злополучному городу.
Задним фасадом дом выходил в сад. Это был фруктовый сад, состоявший из нескольких яблоней, грушевых дерев, кустов черной и красной смородины, лип, которые стояли в самом конце сада. В нем было чисто, перед окнами цвели георгины и левкои, и он разбит был на пригорке, на берегу Крулевского Болота (оно теперь носит название Бриллиантовского).
Леночка любила гулять в саду. Ей нравились серенькие дни, когда нет ни дождя, ни солнца, небо покрыто светло-свинцовыми тучами, и ветер не колеблет ни вершин деревьев, ни меланхолических камышей Крулевского Болота, местами заросшего желто-зеленой ряской, местами чистого и всюду невозмутимо-спокойного. Вдали, на том берегу болота, среди высоких темных сосен, в полупрозрачном тумане, рисуются очертания заброшенного и разоренного палаца, с узенькими окнами, с готическими башенками…
Леночке было двадцать лет. Ей кажется, что с тех пор, как она приезжала в Несвенцяны, окончив один из провинциальных институтов, прошло много времени — целая вечность. На самом деле, прошло три года. Ей также кажется, что она уж старуха и что она нехороша собой. Но Леночка была очень моложавое существо, и можно было пари держать, что ей лет семнадцать, не больше. Каштановые волоса её, матовые и ровного цвета, падали двумя тяжелыми и длинными косами на узкие плечи. Кожа у ней была белая с молочным оттенком и длинные пальцы тонких рук оканчивались красивыми розовыми ногтями. Леночка была высока и грациозна, но как-то застенчиво-грациозна.
https://w.wiki/E8zs
Катря
Поезд остановился на пять минут. Станция — Блискавки. Пассажиров мало, никто издалека не едет. Эта ветвь железной дороги проведена сюда, чтоб вывозить хлеб, да и то зимою, а не летом. Летом кондукторы пробегают по пустым вагонам, и хорошо, если в вагоне найдётся два-три человека. Это лица знакомые, давным-давно примелькавшиеся кондукторам: еврей, помещик, поп, богатый казак, гимназист, гимназистка. Начальник станции сидит на балкончике в рубашке и режется в карты. Иногда из вагона становой или кто-нибудь перекинется с ним приятельским словом. Если бы в числе пассажиров был при этом посторонний человек, приезжий, как выражаются здесь кондуктора, то его поразило бы, что начальник станции напоминает своим голосом тромбон. Зычный, оглушительный голос! Но уж из местных пассажиров никто не удивляется ни голосу начальника станции, ни его бесцеремонности. Вместо пяти минут, положенных по расписанию, поезда в Блискавках простаивают нередко полчаса и час. Тоже никого это не удивляет, и все знают, что железнодорожные власти поджидают пассажиров из ближайших деревень. Дорога маленькая, всего сорок семь вёрст, пять сажень и три вершка с осьмою, и надо же компании получать что-нибудь с неё в летние месяцы.
Таким образом, и теперь поезд, остановившийся на пять минут, растянул этот срок почти на час, и пассажиры, как ни великодушно относились они к интересам компании, стали роптать.
Но обер-кондуктор начал «усовещивать» пассажиров, т. е. уверять их, что поезд сейчас тронется. Через десять минут он объявил, что поезд тронется сию секунду; через пять минут — что поезд уже трогается. Наконец, раздался сигнальный свисток, но поезд не трогался.
Тем временем по просёлочной дороге, усаженной роскошными каролинскими тополями и ровной как доска, катила коляска; серебряные гайки её колёс издали сверкали на солнце, а пыль белым облаком стлалась за нею. Начальник станции, сидя на балкончике против бледного, проигравшегося офицера, сейчас же узнал, чей это экипаж, и, распечатав новую колоду карт, крикнул на платформу помощнику:
— Граф Парпура!
Имя это успокоило пассажиров: стало ясно, почему так долго стоит поезд, и явилась незыблемая уверенность, что теперь стоять уж, действительно, недолго.
Граф Парпура выскочил из коляски; проведя платком по чёрным висячим усам, он снисходительно ответил на поклоны помощника и кондукторов и сел в вагон первого класса. Станция, с резными коньками, с игрушечным балкончиком, с белыми стаканчиками телеграфных столбов, с платформами, стала уплывать от пассажиров; машина начала пыхтеть скорее и скорее, и, наконец, побежали по обеим сторонам зелёные луга, озёра, хутора, деревья, залитые жгучим солнцем; мерно застучали колёса вагонов.
Сидя в бархатном купе, граф сохранял некоторое время то особое выражение — отчасти тупое, отчасти горделивое — которое свойственно богатым людям, не расходующим умственной энергии на мелкие житейские заботы. Он был здоров, не стар, душа его ничем не волновалась. Он не служил; ни чиновник, ни земец, он просто барин…
Было жарко. Граф снял панаму, и в чёрных волосах его можно было бы заметить седину. Глаза у него ещё молодые, тёмные, с влажным блеском; но вокруг глаз уже легли лёгкие коричневые кольца приближающейся старости. Нос прямой, толстоватый, а крупный подбородок вельможно двоился. Невысокая шея уходила в богатырские плечи, хоть ростом граф и не богатырь. Большие руки были затянуты в свежие перчатки. Вместо цепочки, вилась по летнему полотняному жилету тесёмка, запонки были костяные, бельё дорогое.
Он смотрел в окно; стекло опущено, и ветер, всегда сопровождающий поезд, дул графу в лицо. Рожь и пшеница в этом году замечательные. Но когда они бывают плохие? В их благодатных местах неурожаи невозможная вещь; разве уж град выбьет! Земля удобрения не требует. Мужик богат. «Да и паны здесь — не бедный народ, — думает граф, примечая на горизонте усадьбы местных помещиков, неизбежно украшенные пирамидальными тополями. — У каждого дом — полная чаша как в старое доброе время; в глуши, где жизнь дёшева, проживают по десяти тысяч»…
Он вынул гаванскую сигару и закурил.
В соседнем купе кто-то вздохнул. То был странный вздох. Парпура сдвинул брови, а когда вздох повторился, почувствовал безотчётную тревогу и стал прислушиваться…
Палисандровая дверца отворилась, и в купе вошла хорошенькая барышня, худенькая, белокурая, в странном, полуукраинском, полурусском наряде. В длинной золотистой косе её пестрели разноцветные ленты, грудь рубашки была расшита тончайшими узорами, в руке девушка держала букетик цветов, а на шее у неё чернелась бархатная лента с брильянтовым крестиком. Лента выделяла молочную белизну кожи. Лицо было неправильное: серо-голубые глаза далеко расставлены, тёмные красивые брови, прямой нос, тупой на конце, приметный пушок над верхней губой капризного, очаровательного рта, и на щеке родинка. Она улыбнулась, когда вошла; можно было подумать: «Довольно развязная молодая особа». Но вопросительный взгляд Парпуры смутил её, девушка покраснела.
— Прошу вас, граф, — сказала она, доставая папироску, — нет ли…
Граф догадался и молча протянул спички с любезным жестом.
Она стала нервно и неловко зажигать папиросу. Наконец, зажгла, поперхнулась дымом и, возвращая спичечницу, сказала, не глядя на графа:
— Благодарю.
Уходя, она вынула из своего букетика розу, бросила её на пустое кресло и торопливо произнесла:
— Если понравится — возьмите; не хочу быть в долгу у вас.
Граф улыбнулся и взял розу.
Так это она так вздыхала? Можно было подумать, вздыхает больной, совсем больной ребёнок; между тем, на больную она не похожа. Должно быть, капризна и нетерпелива. «Она вздыхала просто от нетерпения», — решил граф и понюхал розу.
«Она меня, конечно, знает», — думал он затем — кто не знает графа Парпуру? — но он не встречал её раньше.
https://w.wiki/EA5E
Сон
По Кловскому спуску — это было в Киеве — часов в пять, зимою, поднималась худая старуха. Рыжий, некогда чёрный платок, покрывал её голову и плечи; одета она была в отрёпанный салоп. Старуха шла одиноко. На месте заката расплывалась вечерняя заря широким розовым пятном, и по дороге от гор ложились на снег синие тени.
Старуха возвращалась с Подола, где продала старые сапоги мужа, и в кармане у неё, в крепко завязанном узелке носового платка, лежало тридцать копеек.
На эти тридцать копеек она с мужем и дочерью Настенькою встретит праздник Рождества Христова.
Тишина лежала мёртвая. Тополи тянулись двумя рядами до Печерска, неподвижные и белые от инея точно призраки. И в сизом небе загорались звёзды.
Из оврага вышел человек. Старуха испугалась, её рука невольно опустилась в карман и крепко сжала деньги. Человек сделал два шага и остановился.
От мороза захватывало дыхание, да и от страха. Глаза старухи впились в человека. Она повернула к нему лицо. Сердце у неё билось так, что она слышала его удары.
Тридцать копеек — пустые деньги, но голодному человеку — находка.
С какой смертельной тоской подвигалась старуха! Но вот человек ступил ещё.
Яснее выделилась фигура чернобородого молодца, в меховой шапке и в хорошей шубке… Ах, грех какой! Никак знакомый?
— Никита Васильевич, вы?
— Я, голубушка Прасковья Ниловна! — отвечал человек молодым приятным басом. — С наступающим праздником вас!
— Вас также… Да что вы, батюшка, людей пугаете? — начала вдруг сердито старуха.
Никита Васильевич, мелочной торговец, по фамилии Приспелкин, подошёл ближе к Прасковье Ниловне и подал руку, низко сняв шапку. Он был родом из Москвы и любил тонкое обращение.
— Отнюдь не желал я пугать вас, голубушка Прасковья Ниловна. В добром ли вы здоровье? И в добром ли здоровье супруг ваш? И как поживает Настасья Егоровна?
В жилах старухи текла дворянская кровь. У отца её под Кишинёвом когда-то был виноградник. Ей ничего не досталось, она против воли родительской обвенчалась с военным писарем, Егором Ивановичем Свистуном, впавшим теперь, по случаю старости, в безысходную бедность. Он вышел в отставку со званием кандидата на классные должности и получает от казны восемь рублей в месяц пенсии.
Она отвечала:
— Благодарствуйте. Славу Богу, живём, не жалуемся. А Настенька хорошеет. Выдадим за благородного!
Приспелкин вздохнул и погладил бороду.
Он предложил Прасковье Ниловне проводить её до их улицы. Прасковья Ниловна стала добрее. Она чувствовала, как расположен к ним этот человек. Ей иногда казалось, что она видит его насквозь, знает все его помыслы. Они шли и разговаривали о том, как неделю тому назад на этом самом месте ограбили их соседку, повивальную бабку.
Они вошли в длинную тёмную улицу, где горели керосиновые фонари, и дома были одноэтажные, покосившиеся, и всё какие-то мрачные и безмолвные, с окнами тускло-жёлтыми, или чёрными, или красными как кровь.
— Праздник небось встречают, — сказала Прасковья Ниловна.
— Встречают, — отвечал Приспелкин. — Звёзды уж давно высыпали.
— Лавки-то не заперты?
— Я свою запер. А вам что надо?
— На пятачок сахару, да на пятачок чаю… Да вот бы ещё булочку. Да старику моему рыбки маринованной на пятачок, в трактир бы забежать. Да водочки крючок. А кутья у нас есть. Ну, пожалуй, что и Настенька что-нибудь домой принесла. Вышивала она рубашку кондитеру. Рублик даст матери. Тогда бы хорошо купить для завтрашнего дня колбаски, да ещё гусятинки старику. Очень он любит гусятинку.
— Торопитесь, голубушка, — заметил мелочной торговец и стал прощаться. — Теперь в обратный путь, — прибавил он.
— Именно куда? — спросила Прасковья Ниловна, желая быть внимательной в возмездие за его любезность.
— Да так… Родных у меня нету… Пойду на Крещатик, к знакомому, авось кручину развею, — грустно отвечал Приспелкин.
Прасковья Ниловна продолжала:
— В семейный дом?
— Нет, к такому ж как я… Не очень-то, правду сказать, и хочется.
— Так лучше к нам, на кутью! — гостеприимно воскликнула Прасковья Ниловна и прикусила язык.
Она вспомнила, что угощать нечем. И самим, наверно, не хватит! Но слово, что воробей: выпустила — не поймаешь. Приспелкин, к тому же, уже поблагодарил. Он обещал придти через полчаса. Он только зайдёт домой и приоденется. Он не хочет, чтоб гордая Настасья Егоровна осмеяла его костюм, который он носит «по купечеству». У него есть «цивильное» платье.
— Как это случилось — ума не приложу! — говорила себе Прасковья Ниловна, делая покупки.
Немного их было, когда она пришла домой. Свистуны, или как предпочитала выражаться Прасковья Ниловна, Свистуновы — жили в мезонинчике. Надо было подниматься по отвесной и узкой лесенке, в темноте. Лесенка дрожала и скрипела; у Прасковьи Ниловны от страха подсекались ноги. Она вообще боялась темноты и боялась лестниц. Наконец, дверь отворилась, и на неё пахнуло теплом. Старик хоть и был болен, но все эти дни таскал щепки и сухой бурьян. Сенцы завалены топливом. Железная печка, стоявшая в углу на четырёх кирпичах, накалилась докрасна. Пол ещё с утра чисто вымыт, и над кроватью старика, в розовом сумраке комнаты, рельефно выступала с ковра, купленного в лучшие времена, белая лошадь и странно скалила неестественной величины зубы.
— Вот, Егор, купила всего, — сказала Прасковья Ниловна и, положив свёртки на стол, стала греть руки возле печки. — А Настеньки нет?
— Не приходила, — отвечал Свистун, весело глянув на покупки.
Он лежал на кровати. Прасковья Ниловна с сердечной болью смотрела на него. Этот старик, с совиными глазами, с крючковатым носом и большими оттопыренными ушами, напоминавшими собою уши летучей мыши, был когда-то, по её мнению, красавцем.
https://w.wiki/EALK
Спящая красавица
В город въехала балагула вечером, в осеннюю ненастную погоду. Лошади выбивались из сил. Жид громко кричал, и грязь, освещаемая керосиновыми фонарями, уныло чмокала под копытами. Полотно балагулы намокло, из глубины её слышался плач ребёнка, сопровождаемый болезненным кашлем.
Пассажиров было много. По пути, они по одному выскакивали из неуклюжего экипажа и исчезали в темноте. У них были свои дома в городе или квартиры; балагула мало-помалу опустела. Когда она остановилась возле «Парижской гостиницы», в балагуле сидели только двое: женщина с ребёнком и длинный, худощавый мужчина.
Из узенького входного коридора падал на улицу яркий луч света, отражаемого зеркальным рефлектором лампы. Свет обрадовал путешественников. Женщина, молчавшая до тех пор, стала говорить ребёнку: «Сейчас, деточка, молочка! Оо! Молочка! Не плачь, не плачь!» — и легонько качала его на руках. Мужчина выскочил из балагулы и вошёл в коридор, где был встречен хозяином, смуглым, невзрачным человеком, в серой паре и при часах. По-видимому, он был русский, но, окинув чёрные до плеч кудри незнакомца косым взглядом, прокричал что-то по-еврейски жиду. Из темноты послышался ответ, и, не дослушав его, невзрачный человек обратился к приезжему:
— Надолго?
— Дня на три, на четыре.
— С женою и маленьким?
— Да, да! Пусть снесут вещи!.. Залман!
Невзрачный человек опять прокричал что-то по-еврейски. Но ответ, должно быть, был неудовлетворительный, потому что невзрачный человек нахмурился.
— Вещи ежели есть — снести можно, только у нас положение — деньги за сутки вперёд.
Приезжий привык, очевидно, к таким встречам. Он осмотрел номер — который находился тут же в коридоре, окнами во двор — и опустил руку в карман своего летнего коротенького пальто.
— Денег мелких не имеется, всё бумажки, — сказал он, — и придётся у вас занять, добрейший хозяин.
Схватив хозяина за нос, приезжий вытащил оттуда словно из портмоне два двугривенника и гривенник.
— Получите, — сказал он и подал деньги с ловким жестом.
Хозяин потрогал нос и лениво улыбнулся. Посчитав деньги и посмотрев, не фальшивые ли они, он произнёс:
— Был тут недавно такой же артист. Да у нас какие дела! Без хлеба сидел, задолжал, да с тем и уехал. Не советую я вам наш город.
— Э! Я не особенно нуждаюсь! Марилька! Вылезай! Послушайте, хозяин… Самовар!.. Кувшин молока! Чего-нибудь поесть! Залман! Вещи! Холодновато сегодня… Так вы говорите, был у вас? Кто же? А? Профессор Жак? Ну, это шарлатан. У него нет ловкости рук. Он всё действует аппаратами. А я рекомендуюсь — доктор Тириони. В своё время, я получил от персидского шаха орден Льва и Солнца! Залман, живей!
Невзрачный человек посматривал на чернокудрого магика не то с любопытством, не то с презрением. Он встряхивал на ладони полученные от него деньги, и его сосредоточенное лицо с выпуклым упрямым лбом не внушало доверия. Магик прищурил на него один глаз, хлопнул по плечу и сказал:
— Однако, поворачивайтесь и вы, хозяин. Мы хотим есть, и мой мальчик озяб. Или за всё вперёд? Нигде этого не водится! Но вот ещё полтинник, чёрт вас побери!
Он вынул кошелёк и стал доставать деньги. Хозяин бесцеремонно заглянул в кошелёк. В самом деле, у доктора Тириони было много бумажек. Тогда хозяин переменил тон. Крикнув что-то Залману, он спрятал деньги и заговорил, со сладенькой улыбкой:
— Оно правда — город наш не особенный, а попробуйте. Случалось, что и у нас наживались. Жак на первых порах сотню сколотил. Вот другой приезжал — забыл его фамилию — так тот в клубном зале за три представления рублей четыреста собрал.
Доктор Тириони торопливо выслушал хозяина и вернулся к жене. Маленькая женщина, с красивым лицом, на котором тревожно блестели большие глаза, стояла возле балагулы, с ребёнком на руках.
— Иди! — сказал ей магик.
Молодая женщина взошла по грязи на крыльцо. Хозяин проводил её в номер, где уже горела свечка. Залман внёс вслед затем две коробки, ковёр и узел с пелёнками. То были все вещи доктора Тириони.
Оставшись одни, супруги вопросительно взглянули друг на друга.
— Выпутаемся, Марилька! — произнёс магик с улыбкой.
Молодая женщина печально наклонилась к ребёнку. Мальчик был худенький, лет двух. Он кашлял, капризно протягивал руки, и на его горячие щёчки упали слёзы Марильки.
II
Бумажки, пленившие алчного хозяина, были простые цветные, за исключением одной рублёвой и одной трёхрублёвой. Поедая с волчьим аппетитом жидовскую щуку, чёрную от перца, и запивая её водкой и горячим чаем, доктор Тириони задумчиво посматривал на жену, поившую молоком ребёнка, и соображал, сколько денег понадобится, чтоб выкупить заложенный в Бердичеве чемодан и чтоб дотащиться до ближайшего большего города.
«Чем я не Казенев? — думал он. — Чем я не Беккер, не Герман? Однако же, они богачи, а у меня голодная смерть на носу. Надоела эта грязь! Вон из глуши! На простор!»
Он выпил ещё рюмку водки.
— Ешь, Марилька. А я пойду, расспрошу насчёт клуба и типографии… Придётся афишу давать.
Он встал.
— Марилька, отчего ты не приучишь Сенечку стакан держать? Он у тебя точно грудной ребёнок! Я тебе, Сенька, задам! — крикнул он и погрозил пальцем.
Мальчик скосил на него большие как у матери глаза и перестал пить молоко.
— Отстаньте, Павел Климентьич, — сказала Марилька.
Магик улыбнулся и слегка ущипнул мальчугана за щёчку. Ребёнок расплакался.
— Что вы пристали? Разве не видите, Сеня болен! — крикнула Марилька.
Магик нахмурился и отошёл.
— Ежели болен Сеня, — сказал он, — так ты же виновата. Совсем не бережёшь моего кармана! На какие деньги лечить?
Ребёнок плакал и кашлял; Марилька, с сосредоточенным молчанием, качала его на руках, бледная и измученная; магик ушёл, хлопнув дверью.
https://w.wiki/EALL