«Падение Икара» Брейгеля, полный солнца, есть само выражение одиночества, порожденного не эгоизмом, а безразличием, которое разъединяет людей. Он, конечно, прав, этот пахарь, что все равно ведет свою борозду, в то время как Икар гибнет. Нужно, чтобы жизнь продолжалась, чтобы зерно было посеяно или собрано, несмотря на то, что над кем-то нависла смерть.
Питер Брейгель Старший, «Падение Икара».
И все-таки хочется, чтобы он бросил свой плуг и побежал на помощь ближнему. Или нет, я, наверное, ошибаюсь, он, конечно, не знает, что человек в беде. Он пребывает в таком же неведении, как море и небо, холмы и скалы. Икар умирает не потому, что его покинули, а потому, что люди не ведают о том, что он гибнет. Каждый из нас напоминает этого пахаря. Всякий раз, выйдя из дома, мы проходим мимо людского отчаяния или страдания, о которых даже не подозреваем. Мы не замечаем ни умоляющих взглядов, ни боли души или тела. Я далека от своего ближнего. Если бы я и вправду была близка к нему, я всегда непременно бросалась бы на помощь, забыв о своих делах.
Мы стали Икаром. Там, за окнами, все текло своим чередом. Я отдергивала штору и наблюдала за привычной жизнью нашей улицы и нашего двора, но она виделась мне уже в ином свете. Все изменилось, все воспринималось не так, как раньше. Голоса на улице удивляли меня, будто я впервые слышала их, смех доносился до меня словно из другого мира, и скрежет мусорных ящиков, которые каждое утро волочили по тротуару, казался мне приготовлением к казни. Осужденный на смерть каждый день на рассвете слушает, не воздвигают ли гильотину. Но ты под утро крепко спал, а я, проснувшись, переживала час моей самой большой слабости. Отчаяние от того, что есть, отчаяние от того, что будет. Я не могла ни задремать, ни решиться покинуть нашу постель. Единственной моей отрадой были твои волосы, которые я различала на белой подушке, и твое тело, которое — я знала — было рядом. Я чувствовала твое тепло. Я чувствовала его и в утро твоей смерти. Ты спокойно спал, а болезнь в это время готовилась к последней атаке. Когда я закрыла дверь нашей спальни, я не подозревала, что только что видела тебя в последний раз. Около полудня о тебе уже будут говорить в прошедшем времени. Он любил, он хотел, он работал, он опасался. Прошедшее время — время смерти. Я не знала, кто — врачи ли, съехавшиеся ли друзья или я сама употребила его впервые. Возможно, я. Каждый раз, когда я слышу, как дети повторяют глагол «быть» во всех временах, я думаю о том роковом утре, которое окончательно провело для меня границу между прошлым и настоящим. Он был — это значит, что его никогда больше не будет. Все кончено. Точка. Вы можете биться головой о стену, вопить, окаменеть, держаться так, как если бы ничего не произошло, рвать на себе волосы, умолять, возмущаться, соглашаться — вы не измените ничего: он был, то есть его больше нет. Теперь весь мир и вы сами имеете право и даже обязаны говорить о нем в прошедшем времени. Вы только сейчас начали употреблять это время рядом с его именем, но отныне оно будет для него единственным.
Больше нет надобности говорить шепотом, чтобы не потревожить твой сон. Начиналась жизнь без тебя. Я была одна. Пожалуй, я не знала еще, насколько это непереносимо — не быть одной, нет, а не быть больше с тобой. С тех пор как я увидела тебя спящим на каталке в клинике, всеми моими поступками руководила одна-единственная мысль: только бы он не страдал, только бы он ничего не узнал. Моя миссия окончена, я выполнила ее без славы. Ты, у которого ясность была одним из самых лучших качеств, предстал пред смертью, как ребенок.
Ты был прекрасен. Ты излучал свое последнее сияние; завтра ты уже будешь иным. Да, я знала, что тебя уже нет в этом теле, но какая-то сила влекла меня к нему. Я еще могла смотреть на тебя, держать твою руку или гладить твое лицо. Завтра нельзя будет даже этого. Завтра ты будешь в гробу. Спрятанный навеки. Я думала: совсем один. Через два дня я буду ехать позади тебя, а через три дня мы расстанемся навсегда. И двадцати дней не прошло с тех пор, как мы были счастливы, и вот все кончено.
Я повторяла себе: он умер, он умер, ты умер. Мне нужно было самой немедленно произнести эти слова, чтобы проникнуться ими навечно, чтобы не оставлять лазейки для бегства, иначе мне захотелось бы отвернуться, отрицать, а отрицание лишь завело бы меня в тупик. Тысячи игл впивались в меня изнутри, я была сплошным криком. Я хотела, чтобы мое тело не изменило мне, чтобы оно пришло мне на помощь. Я цеплялась за край пропасти. Я заставляла себя смотреть в пустоту. У смерти было твое лицо, и поэтому я смотрела на нее пристально, чуть ли не любовалась ею. Трудно себе представить прощание с покойным, если ты сам не пережил его, ничто не поможет постичь это. Мысль останавливается, когда достигает границы ужаса: вот, здесь все начинается.
Жерар и Анн Филип Сегодня я еще не могу расплести нити жизни. Но и плющ и дерево приходят мне на ум, когда я пытаюсь осознать твою смерть; она подобна первородному греху, вселенской катастрофе, которая нарушила законы всемирного тяготения. Я тщетно пытаюсь найти уголок, где чувствовала бы себя на месте.
Я смирилась с тем, что тебя нет. Я не просыпаюсь больше оттого, что каждое утро какой-то буравчик сверлит мой мозг или пронзительная сирена врывается в мой сон, чтобы снова и снова объявить мне, что ты умер. Я опять начала думать о погоде, о книге, которую прочла, о делах, которые надо сделать сегодня. Много месяцев я представляла себе, что как только я смогу говорить с интересом о чем-нибудь другом, кроме тебя, думать о чем-нибудь другом, а не о тебе, я буду почти спасена.
Может, это уже случилось? Не знаю. Прошлое не отпускает меня, я отчитываюсь перед ним за все. А жизнь призывает меня к себе. Я знаю это, хочу этого, но я как-то особенно ясно ощущаю серость дней, то усилие, которое мне надо сделать, чтобы снова вернуться к жизни вопреки сердцу, жаждущему одиночества. И я постоянно во власти какого-то безумия. Выходя вечером, я оставляю лампу зажженной. Когда я возвращаюсь, я вижу ее свет за занавеской и улыбаюсь своей хитрости, наивной, потому что, как только я открываю дверь, я лицом к лицу сталкиваюсь с одиночеством. Я открываю и закрываю стенные шкафы, переставляю флаконы, поворачиваю краны, но не слышу ничего, кроме тишины твоего отсутствия. Я слушаю ее, она не пугает меня, она меня завораживает. Мне не хочется нарушать ее. Придет сон, он приходил ко мне уже сотни ночей, когда я слушала твое отсутствие.
Бывают дни, когда ты ускользаешь от меня. Неужели были счастье и красота? И мы их впитывали в себя ежечасно? В такие дни я не могу ни на чем сосредоточиться, мысль перескакивает прошлое, старается обойти подводные камни, становится бесплотной. Тогда у меня остается только мечта и пепел; то, что было, ускользает, и я вижу, откуда берут начало эта пресловутая идеализация, эти приукрашенные воспоминания, которые постепенно упрощают и подменяют истину, эта измена, которая дается тем более легко что тебя нет и некому оспорить сладкий образ, который создает воображение. Я достигаю ложного спокойствия, но удаляюсь от истинной мудрости, которая заключается в горении, способности мыслить, ясности ума. Я призываю твой образ и кидаюсь в прошлое, чтобы не потерять тебя. Одна в нашей спальне, я подолгу не могу оторвать взгляда от твоих любимых уголков, от вещей, которыми ты дорожил, я ищу твой след, вытягиваю тебя из мрака, и постепенно ты возвращаешься. Отправной точкой мне служит всегда одно воспоминание: яркое пятно на стене… Как-то утром, за три дня до твоей смерти, появилось солнце, а до этого несколько дней лил дождь. Я отдернула шторы, и ты сказал: «Приятно чувствовать солнце на лице». Я немного сдвинула кровать, чтобы лучи падали на тебя. Ты на миг закрыл глаза, а когда открыл их, прошептал: «Как хорошо!»
Время тянулось медленно. Я принесла тебе чистое белье, ты выбрал голубую пижаму, ту самую, в которой ты умрешь. Солнце уже играло на стене, оно покинуло тебя. Навсегда. Назавтра снова лил дождь, на следующий день — тоже, а на третий день утром тебя не стало. Я никогда не забуду цвет этого ноябрьского солнца, не забуду, как оно ласкало твое лицо и волосы, а потом перебралось на стену, как дезертир. Даже солнце предало тебя. Ты остался на поле боя один.
Погода в Эскале в наше последнее лето была чудесная. Какие планы строили мы тогда? О чем мечтали? Мы вели беззаботную жизнь. Мы. подчинялись ветру и солнцу. Они определяли распорядок нашего дня. Каждый день — одно и то же, ничего не случалось, мы были просто счастливы, счастливы оттого, что ощущали это. Счастье пропитывало нас как аромат, которого мы иногда не замечали — настолько были счастливые. Разве птица сознает, что ока счастлива, когда летает?
Мы часами лежали с закрытыми или полузакрытыми глазами, слушая едва уловимый шум моря, удары сердца — и все. Когда нам становилось жарко, мы бежали в воду, пропустив волну, без шума, чтобы не нарушить безупречную гармонию неба и моря. Мы могли не говорить ни о чем или болтать обо всем. Молчание и болтовня прекрасны, когда они означают высшее проявление любви или дружбы, а не прикрывают недовольство или непримиримые разногласия, когда они порождены общностью настолько глубокой, что два существа, внешне непохожие, достигают сходства более удивительного, чем сходство черт лица.
Иногда я замечала, что ты плохо выглядишь, меня охватывала смутная тревога, потом это проходило. В самую жару ты шел расчищать ложбину, где растут три морские сосны, а я поднималась вздремнуть после обеда в большой комнате, закрыв там ставни. Дети спали. В доме царила необыкновенная тишина. Стрекот кузнечиком был не в счет. Я слушала удары твоей кирки, которые сливались для меня с жарой, запахом моря и цветов в нечто единое, потом слушала, как хрустит под твоими нот ми валежник. Ты часами рубил кустарник, который мм сжигали после первого дождя, потом возвращался, весь в поту, с запутавшимися в волосах и одежде веточками, с исцарапанными руками и ногами, светящийся радостью. Иногда ты работал на тракторе — я ненавидела запах бензина и адский грохот, — уезжал далеко на большой холм, где прокладывал дорогу в непроходимой чаще, зарастал шей кустарником почти двадцать лет.
После полудня, когда солнце оставляло наш дом, но холм еще был залит его лучами, мы ходили прогуляться в те места, что ты открыл несколько часов назад. Мы приносили оттуда сосновые шишки, иногда черепаху, которая доставляла столько радости детям. Почти каждый день мы сидели на одном и том же поваленном дереве, наблюдая, как солнце покидает сосны, потом — виноградники и наконец прячется за холм. Нередко мы брали с собой детей. Если нам хотелось побыть одним, мы уходили тайком, но иногда наша хитрость не удавалась, и тогда мы видели две маленькие фигурки, катившиеся по склону, а потом поднимавшиеся к нам. Минута отдыха у нас на руках, чтобы перевести дух, — и уже рассказывай им какую-нибудь сказку. Иногда они задумывались, задавали нам трудные вопросы: «А почему солнце ходит так каждый день?» Потом окружающая красота настолько захватывала их, что они переставали тараторить или требовать, чтобы им что-нибудь рассказывали. Как и мы, они не могли отвести глаз от этого величественного зрелища — заката солнца. — А если оно больше не придет? Мы отвечали, что завтра, очень рано, еще до того, как они проснутся, солнце вернется и снова озарит то место, где мы сидим. — И оно будет двигаться всю ночь? — Да, оно не останавливается никогда, и мы тоже двигаемся, и когда у нас ночь, в других странах — день.
Нет ничего серьезнее, чем разговоры с детьми. Дети бесстрашно ставят и разрешают сложнейшие вопросы, проникают в самую суть вещей. Мы часто говорили с ними о смерти. Не знала я, что очень скоро она коснется их так близко. «Он умер», «она спит», — говорили они, находя иногда возле дома мертвого кузнечика или ящерицу. Никаких проблем. Но скоро все изменится. Несколько месяцев спустя они узнали, что означает «никогда больше», и тот из них, который страдал сильнее, потому что больше понимал, сказал мне: — Раз наш папа умер, пусть у нас будет другой, но только похожий на него. Я пыталась объяснить. Объяснить что? Что любовь… — Но ведь нельзя любить мертвого, его же никогда больше не увидишь, — отвечал он мне. — А где он теперь? Он нас видит? — Думаю, нет. Но мы его видим в своих воспоминаниях. — У меня его глаза и рот, правда? — говорил он мне гордо. — А у меня его походка. — Да, верно. — А где ты его похоронила? Я отвечала — на холме, я не могла сказать — на кладбище. На холме… Именно так я хотела бы тебя похоронить: без гроба, одного, у подножия какого-нибудь дерева, там, где мы любили гулять. Почему наши похоронные обряды так мрачны, так неестественны? Похороны на берегах Ганга отнюдь не означают, что люди там страдают меньше, просто они не выставляют свое горе напоказ, считая, что каждый должен справляться с ним сам. Я хотела, чтобы наши дети помнили тебя живым и чтобы они никогда не думали о том, что ты истлеешь. Меня эта мысль преследовала много месяцев. Я не могла представить себе, что твое тело, такое изящное, такое красивое, станет отталкивающим; я все время думала об этом, все время. Я говорила себе, что это ничего, ведь это просто химическая реакция, главное, что ты ничего не знаешь. Но мысленно я видела тебя, твои глаза, губы, ткань твоего костюма, и когда при мне говорили детям, испугавшимся осы или мухи: «Маленькие не едят больших», — я думала: нет, едят, едят до последнего кусочка. Да, я не хотела, дети тоже думали об этом, но и не хотела говорить, что ты на небе, потому что это противоречило бы нашим принципам. Я пыталась связать тебя с жизнью. Он превратился в два деревца и цветы, говорила я детям, пчелы летают с цветка на цветок, собирают мед, а мы его едим, вот все и начинается сначала. Дети реагировали каждый сообразно своему характеру. — Из такого красивого, как он, — с сияющим видом сказал мне один, — должны вырасти красивые цветы? Второй промолчал, но задумался. Наутро он пришел ко мне. — Значит, когда мы едим мед, мы едим кусочек человека? — спросил он.
Я хотела бы, чтобы они любили тебя таким, каким ты был. Что они помнят о тебе? Они мне без конца твердят о какой-то прогулке, о которой я им почти не рассказывала, но она запечатлелась в их памяти. В тот день ты убил небольшую змейку. Тогда, казалось, они не обратили на это особого внимания, но потом прогулка вблизи дома превратилась в настоящую экспедицию, во время которой ты убил страшное чудовище. Ты для них — символ храбрости и ловкости, и когда я рассказываю им о других прогулках, более дальних и более интересных, они неизменно возвращаются к этой.
Они ищут тебя, они хотят тебя узнать или вспомнить, соединив то, что сохранилось в их памяти, с тем, что от создают в своем воображении с помощью фотографий рассказов о тебе, смутных воспоминаний, внезапно всплывающих откуда-то из глубины, я иногда вижу это, когда какой-нибудь пустяк внезапно поражает их, будит мысль, вызывает желание рыться в их юной памяти, прояснит! то, что имеет лишь туманные, расплывчатые очертания так фотограф наводит на фокус свой объектив, чтобы получить четкое изображение. Они не смогут найти себя, не пройдя через тебя.
Я вижу, насколько они напоминают тебя, и это меня очаровывает и потрясает. Иногда это сходство бывает мимолетно, проявляясь то в одном, то в другом. Какой-нибудь жест, манера зашнуровывать башмаки, просыпаться по утрам, любовь к тому же времени дня, к тому же небу, взгляд, которого я прежде не замечала, хотя, возможно, он и был, но мне казалось, он появился только теперь. Я слушаю и смотрю.
Мысленно я перебираю всю твою жизнь и вижу тебя в том возрасте, когда я тебя не знала. Я пытаюсь соединить свои наблюдения над детьми и твой юношеский облик, и так еще лучше узнаю тебя.
Я пишу, словно мотаю клубок, у которого нет конца. Нить, которую я тяну, ведет меня к тебе, но пробираюсь я не через лабиринт, а скорее по спиралям какой-то раковины. Я пытаюсь добраться до глубины нас самих. Когда мне кажется, что я уже достигла цели, я обнаруживаю, что это только этап, что нужно идти дальше, пересекать пространства воспоминаний и ощущений, сдирать все новые оболочки, и только так я достигну мира, который предугадываю и желаю. Я одна знаю свои поражения и победы. Иногда мне кажется, что я уже сделала шаг вперед, я довольна, как вдруг все рушится: нет ни позвоночника, ни плоти, все растворилось в какой-то кислоте, нить оборвалась, я — крошечное бесформенное пятнышко, безвольный комок нервов.
Идти напролом бесполезно, необходимо сделать отвлекающий маневр, как говорят, «рассеяться», что всегда вызывает у меня отвращение. Я выхожу из дома и иду, не думая ни о чем, я убегаю от себя самой. Моему лицу нужен ветер, моим ногам — твердая почва. Все забыть, вычеркнуть из памяти. Когда я чувствую усталость, я почти спасена. Я существую. Я возвращаюсь на землю. Я удивляюсь, найдя все на своих местах. продолжение следует...
ДРАГОЦЕННЫЕ РОССЫПИ
:Станислав Иванович
КНИЖНАЯ ПОЛКА
Анн ФИЛИП
ОДНО МГНОВЕНИЕ
«Падение Икара» Брейгеля, полный солнца, есть само выражение одиночества, порожденного не эгоизмом, а безразличием, которое разъединяет людей. Он, конечно, прав, этот пахарь, что все равно ведет свою борозду, в то время как Икар гибнет. Нужно, чтобы жизнь продолжалась, чтобы зерно было посеяно или собрано, несмотря на то, что над кем-то нависла смерть.
И все-таки хочется, чтобы он бросил свой плуг и побежал на помощь ближнему. Или нет, я, наверное, ошибаюсь, он, конечно, не знает, что человек в беде. Он пребывает в таком же неведении, как море и небо, холмы и скалы. Икар умирает не потому, что его покинули, а потому, что люди не ведают о том, что он гибнет. Каждый из нас напоминает этого пахаря. Всякий раз, выйдя из дома, мы проходим мимо людского отчаяния или страдания, о которых даже не подозреваем. Мы не замечаем ни умоляющих взглядов, ни боли души или тела. Я далека от своего ближнего. Если бы я и вправду была близка к нему, я всегда непременно бросалась бы на помощь, забыв о своих делах.
Мы стали Икаром. Там, за окнами, все текло своим чередом. Я отдергивала штору и наблюдала за привычной жизнью нашей улицы и нашего двора, но она виделась мне уже в ином свете. Все изменилось, все воспринималось не так, как раньше. Голоса на улице удивляли меня, будто я впервые слышала их, смех доносился до меня словно из другого мира, и скрежет мусорных ящиков, которые каждое утро волочили по тротуару, казался мне приготовлением к казни. Осужденный на смерть каждый день на рассвете слушает, не воздвигают ли гильотину. Но ты под утро крепко спал, а я, проснувшись, переживала час моей самой большой слабости. Отчаяние от того, что есть, отчаяние от того, что будет. Я не могла ни задремать, ни решиться покинуть нашу постель. Единственной моей отрадой были твои волосы, которые я различала на белой подушке, и твое тело, которое — я знала — было рядом. Я чувствовала твое тепло. Я чувствовала его и в утро твоей смерти. Ты спокойно спал, а болезнь в это время готовилась к последней атаке. Когда я закрыла дверь нашей спальни, я не подозревала, что только что видела тебя в последний раз. Около полудня о тебе уже будут говорить в прошедшем времени. Он любил, он хотел, он работал, он опасался. Прошедшее время — время смерти. Я не знала, кто — врачи ли, съехавшиеся ли друзья или я сама употребила его впервые. Возможно, я. Каждый раз, когда я слышу, как дети повторяют глагол «быть» во всех временах, я думаю о том роковом утре, которое окончательно провело для меня границу между прошлым и настоящим. Он был — это значит, что его никогда больше не будет. Все кончено. Точка. Вы можете биться головой о стену, вопить, окаменеть, держаться так, как если бы ничего не произошло, рвать на себе волосы, умолять, возмущаться, соглашаться — вы не измените ничего: он был, то есть его больше нет. Теперь весь мир и вы сами имеете право и даже обязаны говорить о нем в прошедшем времени. Вы только сейчас начали употреблять это время рядом с его именем, но отныне оно будет для него единственным.
Больше нет надобности говорить шепотом, чтобы не потревожить твой сон. Начиналась жизнь без тебя. Я была одна. Пожалуй, я не знала еще, насколько это непереносимо — не быть одной, нет, а не быть больше с тобой. С тех пор как я увидела тебя спящим на каталке в клинике, всеми моими поступками руководила одна-единственная мысль: только бы он не страдал, только бы он ничего не узнал. Моя миссия окончена, я выполнила ее без славы. Ты, у которого ясность была одним из самых лучших качеств, предстал пред смертью, как ребенок.
Ты был прекрасен. Ты излучал свое последнее сияние; завтра ты уже будешь иным. Да, я знала, что тебя уже нет в этом теле, но какая-то сила влекла меня к нему. Я еще могла смотреть на тебя, держать твою руку или гладить твое лицо. Завтра нельзя будет даже этого. Завтра ты будешь в гробу. Спрятанный навеки. Я думала: совсем один. Через два дня я буду ехать позади тебя, а через три дня мы расстанемся навсегда. И двадцати дней не прошло с тех пор, как мы были счастливы, и вот все кончено.
Я повторяла себе: он умер, он умер, ты умер. Мне нужно было самой немедленно произнести эти слова, чтобы проникнуться ими навечно, чтобы не оставлять лазейки для бегства, иначе мне захотелось бы отвернуться, отрицать, а отрицание лишь завело бы меня в тупик. Тысячи игл впивались в меня изнутри, я была сплошным криком.
Я хотела, чтобы мое тело не изменило мне, чтобы оно пришло мне на помощь. Я цеплялась за край пропасти. Я заставляла себя смотреть в пустоту. У смерти было твое лицо, и поэтому я смотрела на нее пристально, чуть ли не любовалась ею. Трудно себе представить прощание с покойным, если ты сам не пережил его, ничто не поможет постичь это. Мысль останавливается, когда достигает границы ужаса: вот, здесь все начинается.
Сегодня я еще не могу расплести нити жизни. Но и плющ и дерево приходят мне на ум, когда я пытаюсь осознать твою смерть; она подобна первородному греху, вселенской катастрофе, которая нарушила законы всемирного тяготения. Я тщетно пытаюсь найти уголок, где чувствовала бы себя на месте.
Я смирилась с тем, что тебя нет. Я не просыпаюсь больше оттого, что каждое утро какой-то буравчик сверлит мой мозг или пронзительная сирена врывается в мой сон, чтобы снова и снова объявить мне, что ты умер. Я опять начала думать о погоде, о книге, которую прочла, о делах, которые надо сделать сегодня. Много месяцев я представляла себе, что как только я смогу говорить с интересом о чем-нибудь другом, кроме тебя, думать о чем-нибудь другом, а не о тебе, я буду почти спасена.
Может, это уже случилось? Не знаю. Прошлое не отпускает меня, я отчитываюсь перед ним за все. А жизнь призывает меня к себе. Я знаю это, хочу этого, но я как-то особенно ясно ощущаю серость дней, то усилие, которое мне надо сделать, чтобы снова вернуться к жизни вопреки сердцу, жаждущему одиночества. И я постоянно во власти какого-то безумия. Выходя вечером, я оставляю лампу зажженной. Когда я возвращаюсь, я вижу ее свет за занавеской и улыбаюсь своей хитрости, наивной, потому что, как только я открываю дверь, я лицом к лицу сталкиваюсь с одиночеством. Я открываю и закрываю стенные шкафы, переставляю флаконы, поворачиваю краны, но не слышу ничего, кроме тишины твоего отсутствия. Я слушаю ее, она не пугает меня, она меня завораживает. Мне не хочется нарушать ее. Придет сон, он приходил ко мне уже сотни ночей, когда я слушала твое отсутствие.
Бывают дни, когда ты ускользаешь от меня. Неужели были счастье и красота? И мы их впитывали в себя ежечасно? В такие дни я не могу ни на чем сосредоточиться, мысль перескакивает прошлое, старается обойти подводные камни, становится бесплотной. Тогда у меня остается только мечта и пепел; то, что было, ускользает, и я вижу, откуда берут начало эта пресловутая идеализация, эти приукрашенные воспоминания, которые постепенно упрощают и подменяют истину, эта измена, которая дается тем более легко что тебя нет и некому оспорить сладкий образ, который создает воображение. Я достигаю ложного спокойствия, но удаляюсь от истинной мудрости, которая заключается в горении, способности мыслить, ясности ума. Я призываю твой образ и кидаюсь в прошлое, чтобы не потерять тебя. Одна в нашей спальне, я подолгу не могу оторвать взгляда от твоих любимых уголков, от вещей, которыми ты дорожил, я ищу твой след, вытягиваю тебя из мрака, и постепенно ты возвращаешься. Отправной точкой мне служит всегда одно воспоминание: яркое пятно на стене… Как-то утром, за три дня до твоей смерти, появилось солнце, а до этого несколько дней лил дождь. Я отдернула шторы, и ты сказал: «Приятно чувствовать солнце на лице». Я немного сдвинула кровать, чтобы лучи падали на тебя. Ты на миг закрыл глаза, а когда открыл их, прошептал: «Как хорошо!»
Погода в Эскале в наше последнее лето была чудесная. Какие планы строили мы тогда? О чем мечтали?
Мы вели беззаботную жизнь. Мы. подчинялись ветру и солнцу. Они определяли распорядок нашего дня. Каждый день — одно и то же, ничего не случалось, мы были просто счастливы, счастливы оттого, что ощущали это. Счастье пропитывало нас как аромат, которого мы иногда не замечали — настолько были счастливые. Разве птица сознает, что ока счастлива, когда летает?
Мы часами лежали с закрытыми или полузакрытыми глазами, слушая едва уловимый шум моря, удары сердца — и все. Когда нам становилось жарко, мы бежали в воду, пропустив волну, без шума, чтобы не нарушить безупречную гармонию неба и моря.
Мы могли не говорить ни о чем или болтать обо всем. Молчание и болтовня прекрасны, когда они означают высшее проявление любви или дружбы, а не прикрывают недовольство или непримиримые разногласия, когда они порождены общностью настолько глубокой, что два существа, внешне непохожие, достигают сходства более удивительного, чем сходство черт лица.
Иногда я замечала, что ты плохо выглядишь, меня охватывала смутная тревога, потом это проходило. В самую жару ты шел расчищать ложбину, где растут три морские сосны, а я поднималась вздремнуть после обеда в большой комнате, закрыв там ставни. Дети спали. В доме царила необыкновенная тишина. Стрекот кузнечиком был не в счет. Я слушала удары твоей кирки, которые сливались для меня с жарой, запахом моря и цветов в нечто единое, потом слушала, как хрустит под твоими нот ми валежник. Ты часами рубил кустарник, который мм сжигали после первого дождя, потом возвращался, весь в поту, с запутавшимися в волосах и одежде веточками, с исцарапанными руками и ногами, светящийся радостью. Иногда ты работал на тракторе — я ненавидела запах бензина и адский грохот, — уезжал далеко на большой холм, где прокладывал дорогу в непроходимой чаще, зарастал шей кустарником почти двадцать лет.
После полудня, когда солнце оставляло наш дом, но холм еще был залит его лучами, мы ходили прогуляться в те места, что ты открыл несколько часов назад. Мы приносили оттуда сосновые шишки, иногда черепаху, которая доставляла столько радости детям. Почти каждый день мы сидели на одном и том же поваленном дереве, наблюдая, как солнце покидает сосны, потом — виноградники и наконец прячется за холм. Нередко мы брали с собой детей. Если нам хотелось побыть одним, мы уходили тайком, но иногда наша хитрость не удавалась, и тогда мы видели две маленькие фигурки, катившиеся по склону, а потом поднимавшиеся к нам. Минута отдыха у нас на руках, чтобы перевести дух, — и уже рассказывай им какую-нибудь сказку. Иногда они задумывались, задавали нам трудные вопросы: «А почему солнце ходит так каждый день?» Потом окружающая красота настолько захватывала их, что они переставали тараторить или требовать, чтобы им что-нибудь рассказывали. Как и мы, они не могли отвести глаз от этого величественного зрелища — заката солнца.
— А если оно больше не придет?
Мы отвечали, что завтра, очень рано, еще до того, как они проснутся, солнце вернется и снова озарит то место, где мы сидим.
— И оно будет двигаться всю ночь?
— Да, оно не останавливается никогда, и мы тоже двигаемся, и когда у нас ночь, в других странах — день.
Нет ничего серьезнее, чем разговоры с детьми. Дети бесстрашно ставят и разрешают сложнейшие вопросы, проникают в самую суть вещей. Мы часто говорили с ними о смерти. Не знала я, что очень скоро она коснется их так близко. «Он умер», «она спит», — говорили они, находя иногда возле дома мертвого кузнечика или ящерицу. Никаких проблем. Но скоро все изменится.
Несколько месяцев спустя они узнали, что означает «никогда больше», и тот из них, который страдал сильнее, потому что больше понимал, сказал мне:
— Раз наш папа умер, пусть у нас будет другой, но только похожий на него.
Я пыталась объяснить. Объяснить что? Что любовь…
— Но ведь нельзя любить мертвого, его же никогда больше не увидишь, — отвечал он мне. — А где он теперь? Он нас видит?
— Думаю, нет. Но мы его видим в своих воспоминаниях.
— У меня его глаза и рот, правда? — говорил он мне гордо.
— А у меня его походка.
— Да, верно.
— А где ты его похоронила?
Я отвечала — на холме, я не могла сказать — на кладбище. На холме… Именно так я хотела бы тебя похоронить: без гроба, одного, у подножия какого-нибудь дерева, там, где мы любили гулять. Почему наши похоронные обряды так мрачны, так неестественны? Похороны на берегах Ганга отнюдь не означают, что люди там страдают меньше, просто они не выставляют свое горе напоказ, считая, что каждый должен справляться с ним сам. Я хотела, чтобы наши дети помнили тебя живым и чтобы они никогда не думали о том, что ты истлеешь. Меня эта мысль преследовала много месяцев. Я не могла представить себе, что твое тело, такое изящное, такое красивое, станет отталкивающим; я все время думала об этом, все время. Я говорила себе, что это ничего, ведь это просто химическая реакция, главное, что ты ничего не знаешь. Но мысленно я видела тебя, твои глаза, губы, ткань твоего костюма, и когда при мне говорили детям, испугавшимся осы или мухи: «Маленькие не едят больших», — я думала: нет, едят, едят до последнего кусочка. Да, я не хотела, дети тоже думали об этом, но и не хотела говорить, что ты на небе, потому что это противоречило бы нашим принципам. Я пыталась связать тебя с жизнью. Он превратился в два деревца и цветы, говорила я детям, пчелы летают с цветка на цветок, собирают мед, а мы его едим, вот все и начинается сначала.
Дети реагировали каждый сообразно своему характеру.
— Из такого красивого, как он, — с сияющим видом сказал мне один, — должны вырасти красивые цветы?
Второй промолчал, но задумался. Наутро он пришел ко мне.
— Значит, когда мы едим мед, мы едим кусочек человека? — спросил он.
Я хотела бы, чтобы они любили тебя таким, каким ты был. Что они помнят о тебе? Они мне без конца твердят о какой-то прогулке, о которой я им почти не рассказывала, но она запечатлелась в их памяти. В тот день ты убил небольшую змейку. Тогда, казалось, они не обратили на это особого внимания, но потом прогулка вблизи дома превратилась в настоящую экспедицию, во время которой ты убил страшное чудовище. Ты для них — символ храбрости и ловкости, и когда я рассказываю им о других прогулках, более дальних и более интересных, они неизменно возвращаются к этой.
Они ищут тебя, они хотят тебя узнать или вспомнить, соединив то, что сохранилось в их памяти, с тем, что от создают в своем воображении с помощью фотографий рассказов о тебе, смутных воспоминаний, внезапно всплывающих откуда-то из глубины, я иногда вижу это, когда какой-нибудь пустяк внезапно поражает их, будит мысль, вызывает желание рыться в их юной памяти, прояснит! то, что имеет лишь туманные, расплывчатые очертания так фотограф наводит на фокус свой объектив, чтобы получить четкое изображение. Они не смогут найти себя, не пройдя через тебя.
Я вижу, насколько они напоминают тебя, и это меня очаровывает и потрясает. Иногда это сходство бывает мимолетно, проявляясь то в одном, то в другом. Какой-нибудь жест, манера зашнуровывать башмаки, просыпаться по утрам, любовь к тому же времени дня, к тому же небу, взгляд, которого я прежде не замечала, хотя, возможно, он и был, но мне казалось, он появился только теперь. Я слушаю и смотрю.
Мысленно я перебираю всю твою жизнь и вижу тебя в том возрасте, когда я тебя не знала. Я пытаюсь соединить свои наблюдения над детьми и твой юношеский облик, и так еще лучше узнаю тебя.
Я пишу, словно мотаю клубок, у которого нет конца. Нить, которую я тяну, ведет меня к тебе, но пробираюсь я не через лабиринт, а скорее по спиралям какой-то раковины. Я пытаюсь добраться до глубины нас самих. Когда мне кажется, что я уже достигла цели, я обнаруживаю, что это только этап, что нужно идти дальше, пересекать пространства воспоминаний и ощущений, сдирать все новые оболочки, и только так я достигну мира, который предугадываю и желаю. Я одна знаю свои поражения и победы. Иногда мне кажется, что я уже сделала шаг вперед, я довольна, как вдруг все рушится: нет ни позвоночника, ни плоти, все растворилось в какой-то кислоте, нить оборвалась, я — крошечное бесформенное пятнышко, безвольный комок нервов.
Идти напролом бесполезно, необходимо сделать отвлекающий маневр, как говорят, «рассеяться», что всегда вызывает у меня отвращение. Я выхожу из дома и иду, не думая ни о чем, я убегаю от себя самой. Моему лицу нужен ветер, моим ногам — твердая почва. Все забыть, вычеркнуть из памяти. Когда я чувствую усталость, я почти спасена. Я существую. Я возвращаюсь на землю. Я удивляюсь, найдя все на своих местах.
продолжение следует...
#Книжнаяполка_АннФилип_Одномгновение