О, сколько великих имён оставил нам век XIX! Со скольких портретов в классах литературы каждой российской школы смотрят на нас признанные классики, творившие в те времена... В России даже люди, равнодушные к поэзии, с лёгкостью назовут с десяток фамилий великих мастеров слова. А меж тем, даже те, кто поэзию любит всей душой, скорее всего, ошибутся с ответом на вопрос: кто был главной звездой конца XIX века, чьи книги выходили огромными тиражами и раскупались преданными поклонниками? Конечно это был.... Семён Яковлевич Надсон!
Семён Надсон (с ударением на первый слог) родился 26 декабря (14-го по юлианскому календарю) 1862 года в Санкт-Петербурге. Его отец, Яков Семёнович Надсон, был народным советником, мать, Антонина Степановна Мамонтова, происходила из дворянского рода Мамонтовых. Яков Семёнович был, по совместительству, хорошим музыкантом. Но он умер от психического расстройства, когда его сыну Семёну было всего два года. Мать поэта, Антонина Степановна Мамонтова (или Мамантова), была из дворянского рода. Отличалась редкой красотой. Когда родился Семен, ей было 20 лет. Через год семья переехала в Киев, где жили родные отца. Отец вскоре умер, оставив беременную жену с маленьким сыном. Дочь Анна родилась уже после его смерти. Молодая вдова с двумя малышами попыталась прожить собственным трудом. Надсон писал: "В Киеве я помню наше семейство слитым с семейством некоего Фурсова, у которого мать моя жила экономкой и учительницей его дочери. Когда мне было семь лет, мать моя, рассорившись с Фурсовым, уезжает в Петербург". Судя по автобиографическому рассказу "К тихой пристани", причиной отъезда могла быть некрасивая сцена ревности, устроенная женой Фурсова. Первые воспоминания Надсона о киевской жизни — как он учится грамоте у старой няни, чтобы сделать маме сюрприз, и как играет с сестрой во дворе, готовя обед из цветков акации и травы. Вспоминал он и сад в имении Фурсова — старый, запущенный, где часами всматривался в траву, наблюдал за муравьями и пытался представить себе мир глазами муравья. Читать он начал в 4 года. С тех пор читал всегда — запоем. В детстве обожал Пушкина, Лермонтова, Гоголя, восторгался Белинским, любил Майн Рида, Густава Эмара и Жюля Верна — типичное чтение типичного гимназиста под партой.
Здание Первой Санкт-Петербургской классической гимназии с церковью во имя Преображения Господня (фотография из фонда музея 321-ой школы Санкт-Петербурга, В гимназию он пошел в Петербурге, куда его маму вызвал ее брат, Диодор Мамонтов. Жизнь у дяди запомнилась Семену Надсону в основном тем, что в доме всегда звучала музыка: дядя играл на виолончели и в доме у него собирались музыканты. Мать вышла замуж во второй раз. Ее избранник, человек небогатый и нервный, Николай Фомин, увез ее и детей с собой в Киев, где изводил жену тяжелыми сценами — и во время каникул на даче, как пишет Надсон, повесился в припадке умопомешательства. "Мы остаемся без всяких средств, — испытываем все ужасы нужды и всю тяжесть "помощи добрых людей", к числу которых принадлежали мать и брат моего покойного отца, жители Киева". Работать мать уже не могла из-за болезни. В начале зимы 1872 года второй брат матери, Илья Степанович, прислал ей денег, чтобы она с детьми вернулась в Петербург. Там Антонина Степановна и умерла следующей весной в возрасте 31 года. Дяди разделили детей. Анну взял к себе Диодор Степанович и определил в Николаевский сиротский институт для благородных девиц. С этих пор брат и сестра росли порознь; впрочем, любовь между ними не ослабела, и письма любимой Нюше Семен писал пространные и нежные, и в институт к ней бегал часто и охотно.
Семен оказался под опекой Ильи Степановича. Под его давлением мать еще перед смертью отдала мальчика в 2-ю военную гимназию, впоследствии кадетский корпус. Это время Надсон вспоминал с горечью: в детстве, когда он шалил, мама пугала его тем, что отдаст в корпус. Когда пришла пора уезжать в корпус, мальчика пришлось насильно отрывать от матери. На выходных сцены расставания с мамой были настолько душераздирающими, что его перестали к ней пускать — и он однажды схватил нож и пытался зарезаться. В семье дяди безо всякого сочувствия относились к подобным сценам.
Мать
Тяжелое детство мне пало на долю: Из прихоти взятый чужою семьей, По темным углам я наплакался вволю, Изведав всю тяжесть подачки людской. Меня окружало довольство; лишений Не знал я, — зато и любви я не знал, И в тихие ночи тревожных молений Никто над кроваткой моей не шептал. Я рос одиноко… я рос позабытым, Пугливым ребенком, — угрюмый, больной, С умом, не по-детски печалью развитым, И с чуткой, болезненно-чуткой душой… И стали слетать ко мне светлые грезы, И стали мне дивные речи шептать, И детские слезы, безвинные слезы, С ресниц моих тихо крылами свевать!.. Ночь… В комнате душно… Сквозь шторы струится Таинственный свет серебристой луны… Я глубже стараюсь в подушки зарыться, А сны надо мной уж, заветные сны!.. Чу! Шорох шагов и шумящего платья… Несмелые звуки слышней и слышней… Вот тихое «здравствуй», и чьи-то объятья Кольцом обвилися вкруг шеи моей! «Ты здесь, ты со мной, о моя дорогая, О милая мама!.. Ты снова пришла! Какие ж дары из далекого рая Ты бедному сыну с собой принесла? Как в прошлые ночи, взяла ль ты с собою С лугов его ярких, как день, мотыльков, Из рек его рыбок с цветной чешуею, Из пышных садов — ароматных плодов? Споешь ли ты райские песни мне снова? Расскажешь ли снова, как в блеске лучей И в синих струях фимиама святого Там носятся тени безгрешных людей? Как ангелы в полночь на землю слетают И бродят вокруг поселений людских, И чистые слезы молитв собирают И нижут жемчужные нити из них?.. Сегодня, родная, я стою награды, Сегодня — о, как ненавижу я их! — Опять они сердце мое без пощады Измучили злобой насмешек своих… Скорей же, скорей!..» И под тихие ласки, Обвеян блаженством нахлынувших грёз, Я сладко смыкал утомленные глазки, Прильнувши к подушке, намокшей от слёз!.. 1886 г. Нельзя сказать, чтобы дядя и тетя вели себя как-то бесчеловечно: они растили мальчика вместе с собственными детьми, Васей и Катей, он был ухожен, накормлен, благополучен — но они, люди сдержанные и строгие, не могли дать ему материнского тепла и нежности. "Не денег проклятых мне нужно — мне нужно чувства, поддержки, доверия ко мне, уважения памяти моих покойных родных!" — это из дневника Надсона 1880 года. Память отца, собственное еврейство — это было для Надсона очень болезненной темой: русский по языку и культуре, православный по вероисповеданию, он остро ощущал свое родство с оскорбляемым и гонимым народом, о чем написал в стихотворении "Я рос тебе чужим, отверженный народ...".
Я рос тебе чужим, отверженный народ...
Я рос тебе чужим, отверженный народ, И не тебе я пел в минуты вдохновенья. Твоих преданий мир, твоей печали гнёт Мне чужд, как и твои ученья.
И если б ты, как встарь, был счастлив и силён, И если б не был ты унижен целым светом – Иным стремлением согрет и увлечён, Я б не пришёл к тебе с приветом. Но в наши дни, когда под бременем скорбей
Ты гнёшь чело своё и тщетно ждёшь спасенья, В те дни, когда одно название «еврей» В устах толпы звучит как символ отверженья,
Когда твои враги, как стая жадных псов, На части рвут тебя, ругаясь над тобою, – Дай скромно встать и мне в ряды твоих бойцов, Народ, обиженный судьбою С 12 лет Семен Надсон вел дневники. Записи первых лет — это хроника жизни смешливого и влюбчивого мальчишки: заметки о гимназических шалостях, о прочитанном, об экзаменах, об игре на скрипке — и через страницу: "я влюблен!" — каждый раз в новую барышню.
Романс
Я вас любил всей силой первой страсти. Я верил в вас, я вас боготворил. Как верный раб, всё иго вашей власти Без ропота покорно я сносил. Я ждал тогда напрасно состраданья. Был холоден и горд ваш чудный взгляд. В ответ на яд безмолвного страданья Я слышал смех и колких шуток ряд. Расстались мы — но прежние мечтанья В душе моей ревниво я хранил И жадно ждал отрадного свиданья, И этот час желаемый пробил. Пробил, когда, надломанный судьбою, Устал я жить, устал я ждать любви И позабыл измученной душою Желания разбитые мои.
Будущего Надсона с его надрывом и тоской здесь почти невозможно разглядеть — разве что заметна склонность к рефлексии. Есть в дневнике и первые стихи (он начал писать в 9 лет), еще беспомощные — но уже живые. ЮНКЕР Больше всего Семен любил литературу и музыку, мечтал стать музыкантом. Он просился в университет, или в консерваторию, или на музыкальное отделение театрального училища, туда можно было попасть на казенный счет. Дядя, однако, был убежден, что "позорное пятно еврейства" можно смыть только военной службой. И юноша поступил в Павловское военное училище — учиться "убивать людей по правилам". Один из соучеников, М. Роский, как называет его Жерве (вероятно, М.А. Российский), запомнил Надсона худощавым юношей "с прекрасными карими глазами, необыкновенно добрыми и милыми, к сожалению, полускрытыми очками.
Широкий юнкерский "бушлат" мешковато сидел на его узеньких плечах и впалой груди. Юнкер производил впечатление чего-то хрупкого, нежного, женственного, отнюдь не военного". Другой соученик, Леман, вспоминал, что Надсон часто проводил время в "музыкалке" — комнате, где репетировал юнкерский оркестр, — играл на скрипке. Леман рассказал Жерве, что "юнкеру Надсону часто попадало от училищных офицеров за разорванный бушлат, за неначищенные сапоги <...> причем даже незначительные наказания действовали на впечатлительного и болезненно-самолюбивого юношу крайне тягостно. В училище он был, большей частью, тих, молчалив и печален". Учился он хорошо по всем гуманитарным предметам и из рук вон плохо по точным наукам, но его выручали товарищи, за которых он писал сочинения. Однако, однообразие гимназических будней скрашивала горячая любовь мальчика к Наталье Михайловне Дешевовой, сестре товарища по гимназии. Её он помнил до конца жизни, и некоторые свои стихотворения посвятил именно Наталье (Однако, однообразие гимназических будней скрашивала горячая любовь мальчика к Наталье Михайловне Дешевовой, сестре товарища по гимназии. Её он помнил до конца жизни, и некоторые свои стихотворения посвятил именно Наталье («Да, это было всё», «Два горя», «За что?»).
Да, это было все...
Да, это было все... Из сумрака годов Оно и до сих пор мне веет теплотою С измявшихся страниц забытых дневников И с каменной плиты, лежащей над тобою... Да, это было все: горел твой ясный взор, Звенел твой юный смех, задорный и беспечный, И смерть все отняла, подкравшись к нам, как вор, Все уничтожила с враждой бесчеловечной. [Года прошли,— но я не в силах оторвать Души моей больной от старины заветной! Угасший, бедный друг, где мне тебя искать? Как снова услыхать твой голос мне приветный? Ведь я люблю еще, ведь я, как прежде, твой! Откликнись, отзовись... томиться нету силы,— Откликнись, отзовись, иль пусть и надо мной Опустится плита зияющей могилы. От тяжких дум моя пылает голова, От скорби рвут мне грудь свинцовые рыданья... Кому их высказать?.. Как жалки вы, слова, Как ты безжалостна, змея воспоминанья!] (1883) Чуть не каждую неделю он сочинял что-нибудь забавное про внутреннюю жизнь училища; Роский заметил, что ни в одном из этих шуточных стихотворений не было "ни одной не то что сальной, но даже не совсем приличной строки". Надсон издал пару номеров рукописного журнала, прекращенного по соображениям внутренней цензуры, и написал длинную эпиграмму на всех преподавателей училища. Стихи попали в руки ротного командира, который взялся допекать Надсона во время учений: "Надо делать что-нибудь одно: или стихи сочинять, или маршировать!" Уже на первом же осеннем учении Надсон простудился на плацу и опасно заболел: Мария Ватсон упоминает "катар правого легкого", Жерве — "начало чахотки". Поэтому всю зиму, весну и лето 1880 года юноша провел в Грузии у родственников — и если сначала ему, влюбленному в Лермонтова, Кавказ показался нов и прекрасен, то летом он уже изнемогал, жаловался на невыносимую жару, от которой лошади на улицах падают, и рвался обратно. Осенью он вернулся в училище — и снова пишет, что занят пустяками, что на учениях еле может держать ружье и являет собой "плачевную карикатуру юнкера". Он в самом деле был плохим воином: маршировал плохо, верховую езду терпеть не мог, так и не научился как следует сидеть в седле; в тумбочке у него был страшный беспорядок; однажды он даже заснул в карауле. Спасало этого горе-юнкера разве что доброе отношение полуротного командира Агаркова, который освобождал его от гимнастики и строевых занятий. Тем не менее от летних военных сборов он избавлен не был — и после них у него началось кровохарканье.
ПОДПОРУЧИК В это время он начал публиковаться в толстых журналах: его стихи, в том числе написанные на Кавказе, принимают "Свет", "Слово", "Мысль", "Дело", "Русская речь". Одну из его публикаций в 1881 году заметил поэт Плещеев и написал о ней доброжелательный отзыв — более того, захотел познакомиться с Надсоном. Знакомство состоялось в начале 1882 года; Плещеев привел молодого поэта в журнал "Отечественные записки", где увидели свет три стихотворения Надсона.
Алексей Николаевич Плещеев. Со временем Надсон написал о Плещееве в автобиографии: "Его я считаю своим литературным крестным отцом и бесконечно обязан его теплоте, вкусу и образованию, воспитавшим мою музу". Прозаик и драматург Иван Щеглов (Леонтьев), друг юности Надсона, рассказывал, что тот и сам был чрезвычайно внимателен к начинающим поэтам — так, только благодаря ему состоялся дебют Дмитрия Мережковского в "Отечественных записках".
Весенняя сказка
Посвящается Екатерине Ильиничне Мамонтовой
Чудный, светлый мир… Ни вьюг в нем, ни туманов, Вечная весна в нем радостно царит… Розы… мрамор статуй… серебро фонтанов, Замок – весь прозрачный, из хрустальных плит…
У подножья скал – сверкающее море… Тихо льнет к утесам сонная волна И, отхлынув, тонет в голубом просторе, И до дна прозрачна в море глубина…
А за светлым замком и его садами, От земли, нахмурясь, в небосклон ушли Великаны горы снежными цепями И по темным кручам лесом заросли.
И лесная чаща да лазурь морская, Как в объятьях, держат дивную страну, Тишиной своею чутко охраняя И в ее пределах – ту же тишину.
Чудный светлый мир, – но злобой чародея Он в глубокий сон от века погружен, И над ним, как саван, высится, синея, Раскаленный зноем, мертвый небосклон.
Не мелькнет в нем чайка снежной белизною, Золотому солнцу подставляя грудь; Не промчатся тучки дымчатой грядою К отдаленным скалам ласково прильнуть.
Всё оцепенело, всё мертво и глухо, Как в могиле глухо, как в могиле спит: Ни одно дыханье не встревожит слуха, Ни один из чащи рог не прозвучит.
В воздухе, сверкая, замер столб фонтана, Замер мотылек над чашечкой цветка, Пестрый попугай – в густых ветвях каштана, В чаще леса – лань, пуглива и дика.
Точно этот замок, рощи и долины, Пурпур этих роз и белизна колонн – Только полотно сверкающей картины, Воплощенный в красках, вдохновенный сон.
Точно тот, кто создал этот рай прекрасный, Жизнь и разрушенье в нем остановил, Чтоб навек свой блеск, и девственный и ясный Он, как в день созданья, свято б сохранил…
Посмотри: как змейка, лестница витая Поднялась в чертог, и тихо у окна Спит в чертоге том царевна молодая, Словно ночь прекрасна, словно день ясна.
До земли упали косы золотые, На щеках – румянец, и порой, чуть-чуть Вздрогнув, шевельнутся губки молодые, Да тревожный вздох подымет слабо грудь.
Темный бархат платья резко оттеняет Белизну плеча и нежный цвет ланит, Знойный день в уста красавицу лобзает, Яркий луч отливом на кудрях горит…
Сон ее тревожат тягостные грезы – Посмотри: печаль и страх в ее чертах, Посмотри: как жемчуг, тихо льются слезы, Словно сжечь хотят румянец на щеках!
Снится ей, что там, за этими хребтами, Истомлен путем и долгою борьбой, Молодой красавец с темными кудрями Силится пробиться через лес густой…
Плащ его в лохмотьях и окрашен кровью, А в лесу – что шаг, то смерть ему грозит, Но на трудный подвиг призван он любовью, – И его нога по кручам не скользит…
О, как он устал!.. Какой прошел далекий. Бесконечно тяжкий и суровый путь!.. Хватит ли отваги для борьбы жестокой. Выдержит ли битву молодая грудь?
Но – победа!.. В мраке тягостных сомнений Светлый луч блеснул, окончен долгий спор, – И уже гремит по мрамору ступеней, Всё слышней, всё ближе, звук шагов и шпор
Словно вихрь коснулся сонного чертога, Словно дождь весной по листьям пробежал – И, светлей и краше молодого бога, Гость давно желанный перед ней предстал.
И предстал, и обнял, и прильнул устами – Жаркими устами к трепетным устам, И ответа молит страстными речами, И тяжелый меч сложил к ее ногам.
«Милая! – он шепчет, – я рассеял чары, Я развеял власть их, этих темных сил; Грозно и сурово сыпал я удары, Оттого, что много верил и любил!
О, не дли ж напрасно муки ожиданья! Милая! проснися, смолкнула гроза!» – Долгое, любовью полное лобзанье – И она открыла ясные глаза!..
Старое преданье… Чудное преданье… В нем надежда мира… Мир устал и ждет, Скоро ль день во мгле зажжет свое сиянье, Скоро ли любовь к страдающим сойдет?
И она сойдет, и робко разбегутся Тучи с небосклона – и в ее лучах Цепи сна, как нити, ржавея, порвутся, И затихнут слезы и замолкнет страх!
Светел будет праздник – праздник возрожденья, Радостно вздохнут усталые рабы, И заменит гимн любви и примиренья Звуки слез и горя, мести и борьбы! 1881–1882 В 1882 году Семен Надсон окончил училище, получил чин подпоручика и направление в 148-й пехотный Каспийский полк в Кронштадте, как и мечтал. Первое время его самостоятельной службы оказалось для него чуть не самым счастливым во всей его недолгой жизни: он был абсолютно независим, служба не обременяла его, впервые в жизни у него было собственное жилье. И чувствовал он себя хорошо. Один из его друзей вспоминал, что поэт жил вместе с товарищем по полку "довольно бедно и разбросанно, жизнью богемы, причем вечно у него кто-нибудь сидел, шли шумные разговоры, споры, раздавались звон гитары и звуки скрипки" — и что всюду, где бы он ни жил, "он сейчас же становился центром кружка, собирал начинающих поэтов, пробующих писателей, любителей драматического и всяких других искусств". В Кронштадте вокруг него собралось "Общество редьки": читали стихи и горячо спорили вокруг стола, "уставленного нехитрыми питиями и закусками, с редькой во главе". Все время, пока Надсон жил в Кронштадте, он постоянно наезжал в Петербург, где часто бывал у Плещеева и принимал участие в работе Пушкинского кружка, который собирался в Знаменской гостинице. Когда он прочитал там свое новое стихотворение, "Из дневника", ему устроили овацию. Не называй меня безумным, дорогая, Не говори, что я солгал перед тобой; Нет, я люблю тебя, как мальчик, отдавая Всю душу, все мечты, всю жизнь — тебе одной. Но отголоски гроз недавнего ненастья, Как голос совести, твердят душе моей: "Есть дни, когда так пошл венок любви и счастья И так прекрасен терн страданий за людей!.." Он печатался в "Кронштадтском вестнике", пел в любительском хоре Морского собрания, собирал литературно-музыкальные вечера — и был почти совершенно счастлив. Но и в это счастливое время написал Плещееву: "Скелет жизни уже начинает опять сквозить сквозь цветы, которыми я его убираю". К зиме 1882/83 года здоровье его опять ослабело, безденежье вынудило его заложить в ломбард мундир и часы — и литературные гонорары были для него единственной надеждой выбраться из нужды. В Кронштадте он заскучал, стал рваться "на волю, в свет, в Петербург". Хандрил, мечтал об отставке, но боялся ее: другой работы у него не было, на что жить — непонятно. Летом 1883 года у него появилась на ноге туберкулезная фистула. Он лежал, мучился тем, что не может играть на скрипке — и играл на легонькой дудочке. В отставку он подал весной 1884 года, не отслужив обязательных трех лет, и спустя некоторое время был уволен по болезни. Редактор и издатель журнала "Неделя" Павел Гайдебуров предложил Надсону место секретаря в редакции. Это позволило ему поселиться в Петербурге и заняться литературным трудом. ЗА ГРАНИЦЕЙ Он начал работать в "Неделе" в июле 1884 года. Но уже в октябре чахотка обострилась так, что надо было срочно уезжать за границу от петербургской зимы. Салтыков-Щедрин списался с живущим в Швейцарии доктором и литератором Белоголовым, тот взялся лечить Надсона. Поэт взял у Литературного фонда ссуду в 500 рублей. 1800 рублей собрал благотворительный виолончельный концерт, который организовала Александра Давыдова (мать Муси Давыдовой, будущей издательницы "Мира Божьего" и первой жены Куприна. — Прим. авт.). Еще 1200 рублей дал Сергей фон Дервиз, только что получивший огромное наследство. Всю эту помощь организовала для Надсона переводчица Мария Валентиновна Ватсон.
Мария Валентиновна Ватсон. Она была из тех людей, которые находят счастье в искренней помощи другим. Свой человек в редакциях "Санкт-Петербургских ведомостей", "Отечественных записок" и в Литературном фонде, она, как пишет Самуил Лурье, была словно создана для "благотворительно-тревожной суеты". Отпускать тяжело больного Надсона в Европу — без денег на переводчика и сиделку — было немыслимо, и Мария Валентиновна взялась сопровождать его. Это дало почву для множества гадких пересудов, однако связывало их только общечеловеческое: доброта и жалость Ватсон, ее восхищение талантом Надсона — и искренняя благодарность молодого поэта, который считал, что обязан ей жизнью. Они поехали в Висбаден, оттуда в Ментону, где находился доктор Белоголовый. В Ментоне Надсон слег. Ногу надо было оперировать, хирурги были в Ницце. Там ему сделали операцию, через две недели — еще одну. Надсону было так плохо, что и он думал, что умирает, и врачи. В январе 1885 года он написал Марии Ватсон, которая вернулась в Россию к мужу и падчерице, отчаянное письмо: "Я не могу жить один, вдалеке от России и долго ждать перемены моего настоящего положения тоже не могу: я заложу или продам часы и все из вещей, что можно продать, и уеду назад. <...> Я в отчаянии! Посоветуйтесь с кем-нибудь и спасите меня, ради Бога, иначе я сам с собой кончу". В январе ему полегчало. Он уже стал выходить на прогулки в город и писать стихи — и даже танцевал с барышней польку на карнавале. Именно здесь, в Ницце, он написал самое нежное и обаятельное свое стихотворение, "Закралась в угол мой тайком" — о девушке-проказнице, устроившей беспорядок в комнате поэта —
Закралась в угол мой тайком
Закралась в угол мой тайком, Мои бумаги раскидала, Тут росчерк сделала пером, Там чей-то профиль набросала; К моим стихам чужой куплет Приписан беглою рукою, А бедный, пышный мой букет Ощипан будто саранчою!.. Разбой, грабеж!.. Я не нашел На месте ничего: всё сбито, Как будто ливень здесь прошел Неудержимо и сердито. Открыты двери на балкон, Газетный лист к кровати свеян… О, как ты нагло оскорблен, Мой мирный труд, и как осмеян! А только встретимся, — сейчас Польются звонко извиненья: «Простите, — я была у вас… Хотела книгу взять для чтенья… Да трудно что-то и читать: Жара… брожу почти без чувства… А вы к себе?.. творить?.. мечтать?.. О бедный труженик искусства!» И ждет, склонив лукавый взгляд, Грозы сурового ответа, - А на груди ещё дрожат Цветы из моего букета!..
В марте вернулась Ватсон и привезла новости: на родине вышел его сборник стихов, весь тираж был раскуплен. Биограф Надсона Татьяна Солодова (Матиканская) рассказывает: "Все 600 экземпляров издания были распроданы в течение трех месяцев. На долгие годы книга стала самым читаемым сборником стихов. В 1886 году она была напечатана еще четыре раза. До 1917 года "Стихотворения" переиздавались 29 раз, а общий тираж сборника насчитывал более 210 000 экземпляров. Это был небывалый успех, равного которому "нет в истории русской поэзии", — писал С.А. Венгров". Весной на оперированной ноге снова появились нарывы, и снова возникла необходимость операции. На сей раз оперировали его в Берне, и опять не очень удачно. Надсон издержался, и ему пришлось взять у Литературного фонда еще 600 рублей. Пребывание за границей уже было лишено всякого смысла — о выздоровлении речи не шло. Надо было возвращаться на родину. Доктор Белоголовый советовал ехать в Крым. Но для этого надо было опять искать деньги. ЛИТЕРАТУРНАЯ РАБОТА Двоюродная сестра писателя Гаршина Юлия Степановна Гаршина пригласила Надсона пожить в ее имении Носковцы в Подольской губернии — учителем сына. В Носковцах он прожил осень и зиму 1885/86 года. Сестре писал оттуда: "Целый день читаю, играю на скрипке, на рояле, ездим кататься. Кроме того, занимаюсь со старшим сыном моих хозяев, который, скажу тебе, не хвастаясь, делает большие успехи. Пишу мало, но все-таки пишу..." Тихая деревенская жизнь к весне ему наскучила. Он стал искать литературной работы, несмотря на самочувствие. Работа нашлась в Киеве: издатель газеты "Заря" Кулишер предложил ему писать по четыре фельетона в месяц, Надсон взялся писать рецензии на литературные новинки. Он дал в Киеве вечер, на котором читал свои стихи; публика устроила ему овацию. Сборы от вечера помогли погасить очередной долг Литературному фонду. Некоторое финансовое облегчение ему принесла Пушкинская премия в размере 500 рублей, присужденная Академией наук в 1886 году. К осени 1886 года ему стало так плохо, что пришлось переехать в Крым. Зимняя Ялта ему не понравилась. В ноябре у него отнялись нога и рука — но врачи убеждали его, что это нервное. Потом ему полегчало, он снова смог ходить и работать, но уже не тешил себя надеждами и составил завещание в пользу Литфонда — чтобы деньги, которые принесут его стихи, помогали кому-то другому. Последние месяцы его жизни были омрачены литературной дуэлью с Виктором Бурениным из газеты "Новое время". И сама газета, и издатель ее Суворин, и ведущий критик Буренин были несимпатичны Надсону — и его очень огорчало, что его первую книгу издал именно Суворин, а Буренин сказал о ней добрые слова. В одной из своих рецензий он задел Буренина, вернее, раскритиковал его литературные взгляды, высказанные под псевдонимом "граф Алексис Жасминов". Буренин принял вызов; началась литературная перестрелка, которая очень скоро перешла на личности. Надсон, увы, сил своих не рассчитал и противника недооценил, никак не ожидая, что Буренин начнет бить по самым больным местам. Буренин то прохаживался по еврейскому происхождению Надсона, то высмеивал неких "мнимо недугующих паразитов, представляющихся больным, калекой, умирающим, чтобы жить на счет частной благотворительности"... Мария Ватсон, приехав к Надсону в Ялту, пришла в ужас от того, как он реагирует на буренинские выпады, и написала Суворину письмо с просьбой не печатать статей Буренина о Надсоне, чтобы не усугублять состояния больного. Письмо это возымело обратный эффект: теперь Буренин стал глумиться над самой Ватсон, называя ее перезрелой любвеобильной дамой, назойливой психопаткой. Надсон по прочтении нового буренинского опуса, по свидетельству лечащего врача, стал собираться в Петербург: "Это гнусно, этого так оставить нельзя". К вечеру у него поднялась температура, началось кровохарканье. Состояние ухудшалось несколько дней. В предсмертном бреду он несколько раз повторил имя Буренина. Врач заявил, что статья добила поэта — без нее он мог прожить еще несколько месяцев. Буренин назвал врача шарлатаном. Общественное мнение, до сих пор молчавшее, стало называть Буренина убийцей. Гроб с телом Надсона пароходом отправили в Одессу, оттуда в Петербург. Молодежь несла гроб на руках до Волкова кладбища. Очень скоро в общественном сознании вырос целый миф о поэте, убитом клеветой: для современников была очевидна совсем не очевидная для нашего времени параллель между Надсоном и Пушкиным — параллель перестала быть очевидна уже Маяковскому, который предложил Надсону передвинуться в алфавите "куда-нибудь на ща".
Памятник С.Я. Надсону на Волковом кладбище в Санкт-Петербурге Но целое поколение учило Надсона наизусть: "Друг мой, брат мой, усталый, страдающий брат!" — он и был им братом, усталым, страдающим, но готовым протянуть руку тем, кому тяжело. Целое поколение повторяло вслед за ним: "Как мало прожито, как много пережито!" — пока это не аукнулось куда позже есенинским: "Так мало пройдено дорог, так много сделано ошибок" — и при всей несхожести этих двух поэтов в их всенародной популярности есть общее: это он за меня так говорит, это я так чувствую; он все понимает про нашу нескладную жизнь, он наш, он свой, он один из нас.
Жизнь
Меняя каждый миг свой образ прихотливый, Капризна, как дитя, и призрачна, как дым, Кипит повсюду жизнь в тревоге суетливой, Великое смешав с ничтожным и смешным.
Какой нестройный гул и как пестра картина! Здесь - поцелуй любви, а там - удар ножом; Здесь нагло прозвенел бубенчик арлекина, А там идет пророк, согбенный под крестом.
Где солнце - там и тень! Где слезы и молитвы - Там и голодный стон мятежной нищеты; Вчера здесь был разгар кровопролитной битвы, А завтра - расцветут душистые цветы.
Вот чудный перл в грязи, растоптанный толпою, А вот душистый плод, подточенный червем; Вчера ты был герой, гордящийся собою, Теперь ты - бледный трус, подавленный стыдом!
Вот жизнь, вот этот сфинкс! Закон ее - мгновенье, И нет среди людей такого мудреца, Кто б мог сказать толпе - куда ее движенье, Кто мог бы уловить черты ее лица.
То вся она - печаль, то вся она - приманка, То всё в ней - блеск и свет, то всё - позор и тьма; Жизнь - это серафим и пьяная вакханка, Жизнь - это океан и тесная тюрьма!
ДРАГОЦЕННЫЕ РОССЫПИ
:Лариса Обибок
ПОЭЗИЯ.
СЕМЁН НАДСОН
О, сколько великих имён оставил нам век XIX! Со скольких портретов в классах литературы каждой российской школы смотрят на нас признанные классики, творившие в те времена...
В России даже люди, равнодушные к поэзии, с лёгкостью назовут с десяток фамилий великих мастеров слова.
А меж тем, даже те, кто поэзию любит всей душой, скорее всего, ошибутся с ответом на вопрос: кто был главной звездой конца XIX века, чьи книги выходили огромными тиражами и раскупались преданными поклонниками?
Конечно это был....
Семён Яковлевич Надсон!
Яков Семёнович был, по совместительству, хорошим музыкантом. Но он умер от психического расстройства, когда его сыну Семёну было всего два года.
Мать поэта, Антонина Степановна Мамонтова (или Мамантова), была из дворянского рода. Отличалась редкой красотой. Когда родился Семен, ей было 20 лет. Через год семья переехала в Киев, где жили родные отца. Отец вскоре умер, оставив беременную жену с маленьким сыном. Дочь Анна родилась уже после его смерти. Молодая вдова с двумя малышами попыталась прожить собственным трудом.
Надсон писал: "В Киеве я помню наше семейство слитым с семейством некоего Фурсова, у которого мать моя жила экономкой и учительницей его дочери. Когда мне было семь лет, мать моя, рассорившись с Фурсовым, уезжает в Петербург". Судя по автобиографическому рассказу "К тихой пристани", причиной отъезда могла быть некрасивая сцена ревности, устроенная женой Фурсова.
Первые воспоминания Надсона о киевской жизни — как он учится грамоте у старой няни, чтобы сделать маме сюрприз, и как играет с сестрой во дворе, готовя обед из цветков акации и травы. Вспоминал он и сад в имении Фурсова — старый, запущенный, где часами всматривался в траву, наблюдал за муравьями и пытался представить себе мир глазами муравья.
Читать он начал в 4 года. С тех пор читал всегда — запоем. В детстве обожал Пушкина, Лермонтова, Гоголя, восторгался Белинским, любил Майн Рида, Густава Эмара и Жюля Верна — типичное чтение типичного гимназиста под партой.
В гимназию он пошел в Петербурге, куда его маму вызвал ее брат, Диодор Мамонтов. Жизнь у дяди запомнилась Семену Надсону в основном тем, что в доме всегда звучала музыка: дядя играл на виолончели и в доме у него собирались музыканты.
Мать вышла замуж во второй раз. Ее избранник, человек небогатый и нервный, Николай Фомин, увез ее и детей с собой в Киев, где изводил жену тяжелыми сценами — и во время каникул на даче, как пишет Надсон, повесился в припадке умопомешательства.
"Мы остаемся без всяких средств, — испытываем все ужасы нужды и всю тяжесть "помощи добрых людей", к числу которых принадлежали мать и брат моего покойного отца, жители Киева". Работать мать уже не могла из-за болезни.
В начале зимы 1872 года второй брат матери, Илья Степанович, прислал ей денег, чтобы она с детьми вернулась в Петербург. Там Антонина Степановна и умерла следующей весной в возрасте 31 года.
Дяди разделили детей. Анну взял к себе Диодор Степанович и определил в Николаевский сиротский институт для благородных девиц.
С этих пор брат и сестра росли порознь; впрочем, любовь между ними не ослабела, и письма любимой Нюше Семен писал пространные и нежные, и в институт к ней бегал часто и охотно.
Мать
Тяжелое детство мне пало на долю:Из прихоти взятый чужою семьей,
По темным углам я наплакался вволю,
Изведав всю тяжесть подачки людской.
Меня окружало довольство; лишений
Не знал я, — зато и любви я не знал,
И в тихие ночи тревожных молений
Никто над кроваткой моей не шептал.
Я рос одиноко… я рос позабытым,
Пугливым ребенком, — угрюмый, больной,
С умом, не по-детски печалью развитым,
И с чуткой, болезненно-чуткой душой…
И стали слетать ко мне светлые грезы,
И стали мне дивные речи шептать,
И детские слезы, безвинные слезы,
С ресниц моих тихо крылами свевать!..
Ночь… В комнате душно… Сквозь шторы струится
Таинственный свет серебристой луны…
Я глубже стараюсь в подушки зарыться,
А сны надо мной уж, заветные сны!..
Чу! Шорох шагов и шумящего платья…
Несмелые звуки слышней и слышней…
Вот тихое «здравствуй», и чьи-то объятья
Кольцом обвилися вкруг шеи моей!
«Ты здесь, ты со мной, о моя дорогая,
О милая мама!.. Ты снова пришла!
Какие ж дары из далекого рая
Ты бедному сыну с собой принесла?
Как в прошлые ночи, взяла ль ты с собою
С лугов его ярких, как день, мотыльков,
Из рек его рыбок с цветной чешуею,
Из пышных садов — ароматных плодов?
Споешь ли ты райские песни мне снова?
Расскажешь ли снова, как в блеске лучей
И в синих струях фимиама святого
Там носятся тени безгрешных людей?
Как ангелы в полночь на землю слетают
И бродят вокруг поселений людских,
И чистые слезы молитв собирают
И нижут жемчужные нити из них?..
Сегодня, родная, я стою награды,
Сегодня — о, как ненавижу я их! —
Опять они сердце мое без пощады
Измучили злобой насмешек своих…
Скорей же, скорей!..»
И под тихие ласки,
Обвеян блаженством нахлынувших грёз,
Я сладко смыкал утомленные глазки,
Прильнувши к подушке, намокшей от слёз!..
1886 г.
Нельзя сказать, чтобы дядя и тетя вели себя как-то бесчеловечно: они растили мальчика вместе с собственными детьми, Васей и Катей, он был ухожен, накормлен, благополучен — но они, люди сдержанные и строгие, не могли дать ему материнского тепла и нежности. "Не денег проклятых мне нужно — мне нужно чувства, поддержки, доверия ко мне, уважения памяти моих покойных родных!" — это из дневника Надсона 1880 года. Память отца, собственное еврейство — это было для Надсона очень болезненной темой: русский по языку и культуре, православный по вероисповеданию, он остро ощущал свое родство с оскорбляемым и гонимым народом, о чем написал в стихотворении "Я рос тебе чужим, отверженный народ...".
Я рос тебе чужим, отверженный народ...
Я рос тебе чужим, отверженный народ,И не тебе я пел в минуты вдохновенья.
Твоих преданий мир, твоей печали гнёт
Мне чужд, как и твои ученья.
И если б ты, как встарь, был счастлив
и силён,
И если б не был ты унижен целым светом –
Иным стремлением согрет и увлечён,
Я б не пришёл к тебе с приветом.
Но в наши дни, когда под бременем скорбей
Ты гнёшь чело своё и тщетно ждёшь
спасенья,
В те дни, когда одно название «еврей»
В устах толпы звучит как символ
отверженья,
Когда твои враги, как стая жадных псов,
На части рвут тебя, ругаясь над тобою, –
Дай скромно встать и мне в ряды твоих
бойцов,
Народ, обиженный судьбою
С 12 лет Семен Надсон вел дневники. Записи первых лет — это хроника жизни смешливого и влюбчивого мальчишки: заметки о гимназических шалостях, о прочитанном, об экзаменах, об игре на скрипке — и через страницу: "я влюблен!" — каждый раз в новую барышню.
Романс
Я вас любил всей силой первой страсти.Я верил в вас, я вас боготворил.
Как верный раб, всё иго вашей власти
Без ропота покорно я сносил.
Я ждал тогда напрасно состраданья.
Был холоден и горд ваш чудный взгляд.
В ответ на яд безмолвного страданья
Я слышал смех и колких шуток ряд.
Расстались мы — но прежние мечтанья
В душе моей ревниво я хранил
И жадно ждал отрадного свиданья,
И этот час желаемый пробил.
Пробил, когда, надломанный судьбою,
Устал я жить, устал я ждать любви
И позабыл измученной душою
Желания разбитые мои.
Будущего Надсона с его надрывом и тоской здесь почти невозможно разглядеть — разве что заметна склонность к рефлексии. Есть в дневнике и первые стихи (он начал писать в 9 лет), еще беспомощные — но уже живые.
ЮНКЕР
Больше всего Семен любил литературу и музыку, мечтал стать музыкантом. Он просился в университет, или в консерваторию, или на музыкальное отделение театрального училища, туда можно было попасть на казенный счет.
Дядя, однако, был убежден, что "позорное пятно еврейства" можно смыть только военной службой. И юноша поступил в Павловское военное училище — учиться "убивать людей по правилам".
Один из соучеников, М. Роский, как называет его Жерве (вероятно, М.А. Российский), запомнил Надсона худощавым юношей "с прекрасными карими глазами, необыкновенно добрыми и милыми, к сожалению, полускрытыми очками.
Другой соученик, Леман, вспоминал, что Надсон часто проводил время в "музыкалке" — комнате, где репетировал юнкерский оркестр, — играл на скрипке.
Леман рассказал Жерве, что "юнкеру Надсону часто попадало от училищных офицеров за разорванный бушлат, за неначищенные сапоги <...> причем даже незначительные наказания действовали на впечатлительного и болезненно-самолюбивого юношу крайне тягостно.
В училище он был, большей частью, тих, молчалив и печален".
Учился он хорошо по всем гуманитарным предметам и из рук вон плохо по точным наукам, но его выручали товарищи, за которых он писал сочинения.
Однако, однообразие гимназических будней скрашивала горячая любовь мальчика к Наталье Михайловне Дешевовой, сестре товарища по гимназии. Её он помнил до конца жизни, и некоторые свои стихотворения посвятил именно Наталье (Однако, однообразие гимназических будней скрашивала горячая любовь мальчика к Наталье Михайловне Дешевовой, сестре товарища по гимназии. Её он помнил до конца жизни, и некоторые свои стихотворения посвятил именно Наталье («Да, это было всё», «Два горя», «За что?»).
Да, это было все...
Да, это было все... Из сумрака годовОно и до сих пор мне веет теплотою
С измявшихся страниц забытых дневников
И с каменной плиты, лежащей над тобою...
Да, это было все: горел твой ясный взор,
Звенел твой юный смех, задорный и беспечный,
И смерть все отняла, подкравшись к нам, как вор,
Все уничтожила с враждой бесчеловечной.
[Года прошли,— но я не в силах оторвать
Души моей больной от старины заветной!
Угасший, бедный друг, где мне тебя искать?
Как снова услыхать твой голос мне приветный?
Ведь я люблю еще, ведь я, как прежде, твой!
Откликнись, отзовись... томиться нету силы,—
Откликнись, отзовись, иль пусть и надо мной
Опустится плита зияющей могилы.
От тяжких дум моя пылает голова,
От скорби рвут мне грудь свинцовые рыданья...
Кому их высказать?.. Как жалки вы, слова,
Как ты безжалостна, змея воспоминанья!]
(1883)
Чуть не каждую неделю он сочинял что-нибудь забавное про внутреннюю жизнь училища; Роский заметил, что ни в одном из этих шуточных стихотворений не было "ни одной не то что сальной, но даже не совсем приличной строки". Надсон издал пару номеров рукописного журнала, прекращенного по соображениям внутренней цензуры, и написал длинную эпиграмму на всех преподавателей училища. Стихи попали в руки ротного командира, который взялся допекать Надсона во время учений: "Надо делать что-нибудь одно: или стихи сочинять, или маршировать!"
Уже на первом же осеннем учении Надсон простудился на плацу и опасно заболел: Мария Ватсон упоминает "катар правого легкого", Жерве — "начало чахотки".
Поэтому всю зиму, весну и лето 1880 года юноша провел в Грузии у родственников — и если сначала ему, влюбленному в Лермонтова, Кавказ показался нов и прекрасен, то летом он уже изнемогал, жаловался на невыносимую жару, от которой лошади на улицах падают, и рвался обратно.
Осенью он вернулся в училище — и снова пишет, что занят пустяками, что на учениях еле может держать ружье и являет собой "плачевную карикатуру юнкера".
Он в самом деле был плохим воином: маршировал плохо, верховую езду терпеть не мог, так и не научился как следует сидеть в седле; в тумбочке у него был страшный беспорядок; однажды он даже заснул в карауле. Спасало этого горе-юнкера разве что доброе отношение полуротного командира Агаркова, который освобождал его от гимнастики и строевых занятий. Тем не менее от летних военных сборов он избавлен не был — и после них у него началось кровохарканье.
В это время он начал публиковаться в толстых журналах: его стихи, в том числе написанные на Кавказе, принимают "Свет", "Слово", "Мысль", "Дело", "Русская речь".
Одну из его публикаций в 1881 году заметил поэт Плещеев и написал о ней доброжелательный отзыв — более того, захотел познакомиться с Надсоном. Знакомство состоялось в начале 1882 года; Плещеев привел молодого поэта в журнал "Отечественные записки", где увидели свет три стихотворения Надсона.
Со временем Надсон написал о Плещееве в автобиографии: "Его я считаю своим литературным крестным отцом и бесконечно обязан его теплоте, вкусу и образованию, воспитавшим мою музу".
Прозаик и драматург Иван Щеглов (Леонтьев), друг юности Надсона, рассказывал, что тот и сам был чрезвычайно внимателен к начинающим поэтам — так, только благодаря ему состоялся дебют Дмитрия Мережковского в "Отечественных записках".
Весенняя сказка
Посвящается Екатерине Ильиничне МамонтовойЧудный, светлый мир… Ни вьюг в нем, ни туманов,
Вечная весна в нем радостно царит…
Розы… мрамор статуй… серебро фонтанов,
Замок – весь прозрачный, из хрустальных плит…
У подножья скал – сверкающее море…
Тихо льнет к утесам сонная волна
И, отхлынув, тонет в голубом просторе,
И до дна прозрачна в море глубина…
А за светлым замком и его садами,
От земли, нахмурясь, в небосклон ушли
Великаны горы снежными цепями
И по темным кручам лесом заросли.
И лесная чаща да лазурь морская,
Как в объятьях, держат дивную страну,
Тишиной своею чутко охраняя
И в ее пределах – ту же тишину.
Чудный светлый мир, – но злобой чародея
Он в глубокий сон от века погружен,
И над ним, как саван, высится, синея,
Раскаленный зноем, мертвый небосклон.
Не мелькнет в нем чайка снежной белизною,
Золотому солнцу подставляя грудь;
Не промчатся тучки дымчатой грядою
К отдаленным скалам ласково прильнуть.
Всё оцепенело, всё мертво и глухо,
Как в могиле глухо, как в могиле спит:
Ни одно дыханье не встревожит слуха,
Ни один из чащи рог не прозвучит.
В воздухе, сверкая, замер столб фонтана,
Замер мотылек над чашечкой цветка,
Пестрый попугай – в густых ветвях каштана,
В чаще леса – лань, пуглива и дика.
Точно этот замок, рощи и долины,
Пурпур этих роз и белизна колонн –
Только полотно сверкающей картины,
Воплощенный в красках, вдохновенный сон.
Точно тот, кто создал этот рай прекрасный,
Жизнь и разрушенье в нем остановил,
Чтоб навек свой блеск, и девственный и ясный
Он, как в день созданья, свято б сохранил…
Посмотри: как змейка, лестница витая
Поднялась в чертог, и тихо у окна
Спит в чертоге том царевна молодая,
Словно ночь прекрасна, словно день ясна.
До земли упали косы золотые,
На щеках – румянец, и порой, чуть-чуть
Вздрогнув, шевельнутся губки молодые,
Да тревожный вздох подымет слабо грудь.
Темный бархат платья резко оттеняет
Белизну плеча и нежный цвет ланит,
Знойный день в уста красавицу лобзает,
Яркий луч отливом на кудрях горит…
Сон ее тревожат тягостные грезы –
Посмотри: печаль и страх в ее чертах,
Посмотри: как жемчуг, тихо льются слезы,
Словно сжечь хотят румянец на щеках!
Снится ей, что там, за этими хребтами,
Истомлен путем и долгою борьбой,
Молодой красавец с темными кудрями
Силится пробиться через лес густой…
Плащ его в лохмотьях и окрашен кровью,
А в лесу – что шаг, то смерть ему грозит,
Но на трудный подвиг призван он любовью, –
И его нога по кручам не скользит…
О, как он устал!.. Какой прошел далекий.
Бесконечно тяжкий и суровый путь!..
Хватит ли отваги для борьбы жестокой.
Выдержит ли битву молодая грудь?
Но – победа!.. В мраке тягостных сомнений
Светлый луч блеснул, окончен долгий спор, –
И уже гремит по мрамору ступеней,
Всё слышней, всё ближе, звук шагов и шпор
Словно вихрь коснулся сонного чертога,
Словно дождь весной по листьям пробежал –
И, светлей и краше молодого бога,
Гость давно желанный перед ней предстал.
И предстал, и обнял, и прильнул устами –
Жаркими устами к трепетным устам,
И ответа молит страстными речами,
И тяжелый меч сложил к ее ногам.
«Милая! – он шепчет, – я рассеял чары,
Я развеял власть их, этих темных сил;
Грозно и сурово сыпал я удары,
Оттого, что много верил и любил!
О, не дли ж напрасно муки ожиданья!
Милая! проснися, смолкнула гроза!» –
Долгое, любовью полное лобзанье –
И она открыла ясные глаза!..
Старое преданье… Чудное преданье…
В нем надежда мира… Мир устал и ждет,
Скоро ль день во мгле зажжет свое сиянье,
Скоро ли любовь к страдающим сойдет?
И она сойдет, и робко разбегутся
Тучи с небосклона – и в ее лучах
Цепи сна, как нити, ржавея, порвутся,
И затихнут слезы и замолкнет страх!
Светел будет праздник – праздник возрожденья,
Радостно вздохнут усталые рабы,
И заменит гимн любви и примиренья
Звуки слез и горя, мести и борьбы!
1881–1882
В 1882 году Семен Надсон окончил училище, получил чин подпоручика и направление в 148-й пехотный Каспийский полк в Кронштадте, как и мечтал. Первое время его самостоятельной службы оказалось для него чуть не самым счастливым во всей его недолгой жизни: он был абсолютно независим, служба не обременяла его, впервые в жизни у него было собственное жилье. И чувствовал он себя хорошо.
Один из его друзей вспоминал, что поэт жил вместе с товарищем по полку "довольно бедно и разбросанно, жизнью богемы, причем вечно у него кто-нибудь сидел, шли шумные разговоры, споры, раздавались звон гитары и звуки скрипки" — и что всюду, где бы он ни жил, "он сейчас же становился центром кружка, собирал начинающих поэтов, пробующих писателей, любителей драматического и всяких других искусств".
В Кронштадте вокруг него собралось "Общество редьки": читали стихи и горячо спорили вокруг стола, "уставленного нехитрыми питиями и закусками, с редькой во главе".
Все время, пока Надсон жил в Кронштадте, он постоянно наезжал в Петербург, где часто бывал у Плещеева и принимал участие в работе Пушкинского кружка, который собирался в Знаменской гостинице.
Когда он прочитал там свое новое стихотворение, "Из дневника", ему устроили овацию.
Не называй меня безумным, дорогая,
Не говори, что я солгал перед тобой;
Нет, я люблю тебя, как мальчик, отдавая
Всю душу, все мечты, всю жизнь — тебе одной.
Но отголоски гроз недавнего ненастья,
Как голос совести, твердят душе моей:
"Есть дни, когда так пошл венок любви и счастья
И так прекрасен терн страданий за людей!.."
Он печатался в "Кронштадтском вестнике", пел в любительском хоре Морского собрания, собирал литературно-музыкальные вечера — и был почти совершенно счастлив. Но и в это счастливое время написал Плещееву: "Скелет жизни уже начинает опять сквозить сквозь цветы, которыми я его убираю".
К зиме 1882/83 года здоровье его опять ослабело, безденежье вынудило его заложить в ломбард мундир и часы — и литературные гонорары были для него единственной надеждой выбраться из нужды.
В Кронштадте он заскучал, стал рваться "на волю, в свет, в Петербург". Хандрил, мечтал об отставке, но боялся ее: другой работы у него не было, на что жить — непонятно.
Летом 1883 года у него появилась на ноге туберкулезная фистула. Он лежал, мучился тем, что не может играть на скрипке — и играл на легонькой дудочке. В отставку он подал весной 1884 года, не отслужив обязательных трех лет, и спустя некоторое время был уволен по болезни. Редактор и издатель журнала "Неделя" Павел Гайдебуров предложил Надсону место секретаря в редакции. Это позволило ему поселиться в Петербурге и заняться литературным трудом.
ЗА ГРАНИЦЕЙ
Он начал работать в "Неделе" в июле 1884 года. Но уже в октябре чахотка обострилась так, что надо было срочно уезжать за границу от петербургской зимы. Салтыков-Щедрин списался с живущим в Швейцарии доктором и литератором Белоголовым, тот взялся лечить Надсона.
Поэт взял у Литературного фонда ссуду в 500 рублей. 1800 рублей собрал благотворительный виолончельный концерт, который организовала Александра Давыдова (мать Муси Давыдовой, будущей издательницы "Мира Божьего" и первой жены Куприна. — Прим. авт.).
Еще 1200 рублей дал Сергей фон Дервиз, только что получивший огромное наследство. Всю эту помощь организовала для Надсона переводчица Мария Валентиновна Ватсон.
Она была из тех людей, которые находят счастье в искренней помощи другим. Свой человек в редакциях "Санкт-Петербургских ведомостей", "Отечественных записок" и в Литературном фонде, она, как пишет Самуил Лурье, была словно создана для "благотворительно-тревожной суеты".
Отпускать тяжело больного Надсона в Европу — без денег на переводчика и сиделку — было немыслимо, и Мария Валентиновна взялась сопровождать его. Это дало почву для множества гадких пересудов, однако связывало их только общечеловеческое: доброта и жалость Ватсон, ее восхищение талантом Надсона — и искренняя благодарность молодого поэта, который считал, что обязан ей жизнью.
Они поехали в Висбаден, оттуда в Ментону, где находился доктор Белоголовый. В Ментоне Надсон слег. Ногу надо было оперировать, хирурги были в Ницце. Там ему сделали операцию, через две недели — еще одну. Надсону было так плохо, что и он думал, что умирает, и врачи.
В январе 1885 года он написал Марии Ватсон, которая вернулась в Россию к мужу и падчерице, отчаянное письмо: "Я не могу жить один, вдалеке от России и долго ждать перемены моего настоящего положения тоже не могу: я заложу или продам часы и все из вещей, что можно продать, и уеду назад. <...> Я в отчаянии! Посоветуйтесь с кем-нибудь и спасите меня, ради Бога, иначе я сам с собой кончу".
В январе ему полегчало. Он уже стал выходить на прогулки в город и писать стихи — и даже танцевал с барышней польку на карнавале. Именно здесь, в Ницце, он написал самое нежное и обаятельное свое стихотворение, "Закралась в угол мой тайком" — о девушке-проказнице, устроившей беспорядок в комнате поэта —
Закралась в угол мой тайком
Закралась в угол мой тайком,Мои бумаги раскидала,
Тут росчерк сделала пером,
Там чей-то профиль набросала;
К моим стихам чужой куплет
Приписан беглою рукою,
А бедный, пышный мой букет
Ощипан будто саранчою!..
Разбой, грабеж!.. Я не нашел
На месте ничего: всё сбито,
Как будто ливень здесь прошел
Неудержимо и сердито.
Открыты двери на балкон,
Газетный лист к кровати свеян…
О, как ты нагло оскорблен,
Мой мирный труд, и как осмеян!
А только встретимся, — сейчас
Польются звонко извиненья:
«Простите, — я была у вас…
Хотела книгу взять для чтенья…
Да трудно что-то и читать:
Жара… брожу почти без чувства…
А вы к себе?.. творить?.. мечтать?..
О бедный труженик искусства!»
И ждет, склонив лукавый взгляд,
Грозы сурового ответа, -
А на груди ещё дрожат
Цветы из моего букета!..
В марте вернулась Ватсон и привезла новости: на родине вышел его сборник стихов, весь тираж был раскуплен. Биограф Надсона Татьяна Солодова (Матиканская) рассказывает:
"Все 600 экземпляров издания были распроданы в течение трех месяцев. На долгие годы книга стала самым читаемым сборником стихов.
В 1886 году она была напечатана еще четыре раза. До 1917 года "Стихотворения" переиздавались 29 раз, а общий тираж сборника насчитывал более 210 000 экземпляров. Это был небывалый успех, равного которому "нет в истории русской поэзии", — писал С.А. Венгров".
Весной на оперированной ноге снова появились нарывы, и снова возникла необходимость операции. На сей раз оперировали его в Берне, и опять не очень удачно.
Надсон издержался, и ему пришлось взять у Литературного фонда еще 600 рублей. Пребывание за границей уже было лишено всякого смысла — о выздоровлении речи не шло. Надо было возвращаться на родину. Доктор Белоголовый советовал ехать в Крым. Но для этого надо было опять искать деньги.
ЛИТЕРАТУРНАЯ РАБОТА
Двоюродная сестра писателя Гаршина Юлия Степановна Гаршина пригласила Надсона пожить в ее имении Носковцы в Подольской губернии — учителем сына. В Носковцах он прожил осень и зиму 1885/86 года. Сестре писал оттуда: "Целый день читаю, играю на скрипке, на рояле, ездим кататься. Кроме того, занимаюсь со старшим сыном моих хозяев, который, скажу тебе, не хвастаясь, делает большие успехи. Пишу мало, но все-таки пишу..." Тихая деревенская жизнь к весне ему наскучила. Он стал искать литературной работы, несмотря на самочувствие. Работа нашлась в Киеве: издатель газеты "Заря" Кулишер предложил ему писать по четыре фельетона в месяц, Надсон взялся писать рецензии на литературные новинки.
Он дал в Киеве вечер, на котором читал свои стихи; публика устроила ему овацию. Сборы от вечера помогли погасить очередной долг Литературному фонду. Некоторое финансовое облегчение ему принесла Пушкинская премия в размере 500 рублей, присужденная Академией наук в 1886 году.
К осени 1886 года ему стало так плохо, что пришлось переехать в Крым. Зимняя Ялта ему не понравилась. В ноябре у него отнялись нога и рука — но врачи убеждали его, что это нервное. Потом ему полегчало, он снова смог ходить и работать, но уже не тешил себя надеждами и составил завещание в пользу Литфонда — чтобы деньги, которые принесут его стихи, помогали кому-то другому.
Последние месяцы его жизни были омрачены литературной дуэлью с Виктором Бурениным из газеты "Новое время". И сама газета, и издатель ее Суворин, и ведущий критик Буренин были несимпатичны Надсону — и его очень огорчало, что его первую книгу издал именно Суворин, а Буренин сказал о ней добрые слова. В одной из своих рецензий он задел Буренина, вернее, раскритиковал его литературные взгляды, высказанные под псевдонимом "граф Алексис Жасминов". Буренин принял вызов; началась литературная перестрелка, которая очень скоро перешла на личности. Надсон, увы, сил своих не рассчитал и противника недооценил, никак не ожидая, что Буренин начнет бить по самым больным местам. Буренин то прохаживался по еврейскому происхождению Надсона, то высмеивал неких "мнимо недугующих паразитов, представляющихся больным, калекой, умирающим, чтобы жить на счет частной благотворительности"...
Мария Ватсон, приехав к Надсону в Ялту, пришла в ужас от того, как он реагирует на буренинские выпады, и написала Суворину письмо с просьбой не печатать статей Буренина о Надсоне, чтобы не усугублять состояния больного. Письмо это возымело обратный эффект: теперь Буренин стал глумиться над самой Ватсон, называя ее перезрелой любвеобильной дамой, назойливой психопаткой. Надсон по прочтении нового буренинского опуса, по свидетельству лечащего врача, стал собираться в Петербург: "Это гнусно, этого так оставить нельзя". К вечеру у него поднялась температура, началось кровохарканье. Состояние ухудшалось несколько дней. В предсмертном бреду он несколько раз повторил имя Буренина. Врач заявил, что статья добила поэта — без нее он мог прожить еще несколько месяцев. Буренин назвал врача шарлатаном. Общественное мнение, до сих пор молчавшее, стало называть Буренина убийцей.
Гроб с телом Надсона пароходом отправили в Одессу, оттуда в Петербург. Молодежь несла гроб на руках до Волкова кладбища.
Очень скоро в общественном сознании вырос целый миф о поэте, убитом клеветой: для современников была очевидна совсем не очевидная для нашего времени параллель между Надсоном и Пушкиным — параллель перестала быть очевидна уже Маяковскому, который предложил Надсону передвинуться в алфавите "куда-нибудь на ща".
Но целое поколение учило Надсона наизусть: "Друг мой, брат мой, усталый, страдающий брат!" — он и был им братом, усталым, страдающим, но готовым протянуть руку тем, кому тяжело.
Целое поколение повторяло вслед за ним: "Как мало прожито, как много пережито!" — пока это не аукнулось куда позже есенинским: "Так мало пройдено дорог, так много сделано ошибок" — и при всей несхожести этих двух поэтов в их всенародной популярности есть общее: это он за меня так говорит, это я так чувствую; он все понимает про нашу нескладную жизнь, он наш, он свой, он один из нас.
Жизнь
Меняя каждый миг свой образ прихотливый,Капризна, как дитя, и призрачна, как дым,
Кипит повсюду жизнь в тревоге суетливой,
Великое смешав с ничтожным и смешным.
Какой нестройный гул и как пестра картина!
Здесь - поцелуй любви, а там - удар ножом;
Здесь нагло прозвенел бубенчик арлекина,
А там идет пророк, согбенный под крестом.
Где солнце - там и тень! Где слезы и молитвы -
Там и голодный стон мятежной нищеты;
Вчера здесь был разгар кровопролитной битвы,
А завтра - расцветут душистые цветы.
Вот чудный перл в грязи, растоптанный толпою,
А вот душистый плод, подточенный червем;
Вчера ты был герой, гордящийся собою,
Теперь ты - бледный трус, подавленный стыдом!
Вот жизнь, вот этот сфинкс! Закон ее - мгновенье,
И нет среди людей такого мудреца,
Кто б мог сказать толпе - куда ее движенье,
Кто мог бы уловить черты ее лица.
То вся она - печаль, то вся она - приманка,
То всё в ней - блеск и свет, то всё - позор и тьма;
Жизнь - это серафим и пьяная вакханка,
Жизнь - это океан и тесная тюрьма!