Глава 5

Чёртово племя
Случилось то, чего Минька никак не предвидел: мамка совсем расхворалась. Давеча копала картошку, а на другой день с трудом поднялась с постели. Теперь лежала на кровати, белая что стена, и глухо кашляла, задыхалась. Минька слышал, как в груди у мамки что-то клокотало и хрипело, видел пятна крови на платке, который она прижимала ко рту.
Мамке было худо, она больше не заставляла Миньку читать молитвы и бить поклоны, не стращала сковородкой и чертями. Он сам вставал на коленки и молился так истово, как ещё ни разу в жизни. Ведь Христос говорил: если бы вы имели веру с зерно горчичное, то гора поднялась бы и на другое место перешла. Вот как. А у Миньки вера не то что с зерно, а с целую тыкву. Бог всё может. Он сумеет сделать так, чтобы мамка выздоровела.
Ей и в самом деле полегчало через несколько дней. Мать стала подниматься, ходить по избе, варить кашу. Даже стирку затеяла, увидев, в каких рубашках бегает Минька. Полоскать бельё она всегда отправлялась на речку, на этот раз Воробей увязался за ней, помогать, одной-то тяжело небось.
После стирки мамка так уморилась, что едва дошла до кровати. Минька сам загнал корову и побежал за соседкой, чтобы подоила Майку. Он проголодался и с удовольствием думал о горячей варёной картошке, политой постным маслом, и большом ржаном куске хлеба во весь каравай.
— Мам, вставай ужинать.
— Не хочется, Мишка. Ешь один, я после… — шевельнулась на кровати мамка.
Минька приник к кружке молока, сделал несколько больших глотков и спохватился: помолиться-то забыл! Он перекрестился, пробормотал молитву и взялся за вилку, поддел картошину и стал жевать. Скривился — несолёная. Минька уставился на солонку, и она поехала лодочкой по миткалевой клеёнке. Ох, а ведь не хотел, само как-то получилось! Воробей испугался, сжался в комок, ожидая окрика и ругани. Посмотрел на мать, но та лежала с закрытыми глазами и, кажется, спала. Ух, не увидела его оплошности.
Ночью Минька плохо спал, то и дело просыпаясь от мамкиного кашля. Он слышал, как она тяжело дышала, и в груди её свистело и хрипело: хой-йя, хой-йя, хой-йя...
Утром мать снова не смогла подняться с кровати. Силилась-силилась, посидела на постели, покачалась и упала на подушку, испачканную засохшей кровью.
С каждым днём мамке становилось всё хуже. Она больше не пыталась подняться, после того как упала посреди кухни и напугала Миньку. Тот попробовал поднять — мочи не хватило. С рёвом бросился к Анисимовым, а у них дома не было никого, только работница Манефа на хозяйстве. Та всплеснула руками: «Надысь я её видала только, бельё полоскать ходила!» Пришла, помогла, спасибо ей.
***
Мамка лежала на кровати, переставленной поближе к окну, слабая, белая, с запёкшейся в одном уголке губ кровью. Соседка теперь часто приходила и подолгу сидела у постели больной, кивала и что-то шептала доброе и ласковое, Минька не слышал что.
— Помирать-то как не хочется, — сказала однажды мамка, —я ведь и не жила почесть.
Тётка Марья охнула:
— Господь с тобой, Арина! Поправишься, зачем тебе помирать… вот выдумала! Ещё Мишку женишь, свадьбу отгуляем.
На материных губах затеплилась улыбка.
— Свадьбу… хорошо бы. Обещала ему в Киев поехать, да где тут теперь…
— Вот выздоровеешь, и поедете.
Минька услышал про Киев и шмыгнул носом. Не надо ему поезда, не надо лавры, ничего не надо, лишь бы мамка была жива и здорова. Мать вздохнула и снова зашлась в кашле. Когда её отпустило, она повернула голову и засмотрелась в окно на ярко-голубое высокое небо, на берёзу, всю в золотом наряде.
— Божья благодать… — одними губами прошептала мамка, — живи не умирай.
Прошло, должно быть, полмесяца, и ей как будто стало полегче: уже не так часто кашляла, дышала без хрипов и даже захотела перелечь на сундук. А потом запросилась обратно на кровать. Минька обрадовался, а тётка Марья почему-то изменилась в лице, вышла и расплакалась, затряслась.
Минька сунулся в сени:
— Тётя Марья, ты чего?
— Ничего, ничего… — поспешно ответила та и утёрлась передником. — Ты, Миша, иди сегодня к нам ночевать. С Васяткой на одной кровати поместитесь.
— А мамка?
— Я с ней побуду. Да постой-ка, я тебя сейчас отведу.
Тётка Марья пропустила его во двор и завела в дом. Любашка, Васяткина младшая сестра, возилась на полу с городской куклой, одетой в настоящее платье, уставилась на Миньку голубыми глазищами. Смотрела, смотрела и вдруг сморозила, вытащив палец изо рта:
— А у тебя мамка помирает…
Миньку как будто студёной водой окатили.
Тётка Марья коршуном налетела, рывком подняла Любашку и шлёпнула по мягкому месту, чего сроду не делала, наверно.
— Замолчи, негодница! Мишаня, не слушай её. Малая она, глупая, что с неё возьмёшь? Поправится твоя мамка, беспременно поправится… Вася! Васька, поди сюда!
Прибежал Васятка, утащил Миньку в свою комнатку, отдельную, как бывает у богатых. По правде сказать, комната была не только его, а ещё и Любкина. Но та, пискля и неженка, часто спала с матерью: то живот у неё болит, то домовой пугает, то Васька страшное рассказывает. Любашка в рёв — и к матери под бок. А той жалко маленькую, с собой укладывает, и Васька один остаётся. А что, ему так даже лучше.
— Я иной раз Любку нарочно пугаю, — признался Васятка, — она пищит и к мамке убегает, а я тут один, делаю что хочу.
В комнате стояли две деревянные кровати на высоких ножках, с резными спинками, застеленные одинаковыми цветастыми покрывалами. У окна громоздилась широкая скамья, чтобы сидеть с удобством и смотреть на улицу. На гвозде висела треугольная лакированная балалайка с красным бантиком на грифе, выклянченная Васькой этой весной. Он божился, что научится играть почище хромого Кузьмы, но почему-то дело не заладилось. Всего три струны, а поди ж ты! Васька изредка снимал балалайку, тренькал на ней как умел, а другим прикасаться не позволял.
Укладываться стали сразу после чая, который пили без тётки Марьи. Кровать у Васьки была широкая, и вдвоём оказалось не тесно. В другое время Минька всласть нашептался бы с другом, укрывшись одеялом с головой, разные страшные истории бы рассказал, а сейчас не хотелось. Он молчал или отвечал невпопад, и Васька понял, отступился.
Как там мамка? Зря тётка Марья отшлёпала Любку, легче Миньке от этого не стало. Всю ночь ему снилась мать, здоровая, румяная и очень грустная. Воробей ликовал: мамка поправилась! И от счастья он стал лёгким, как пушинка, прыгал и взлетал выше печной трубы, а когда шибко махал руками, то летел к самым облакам, как птица.
«Так вот как надо летать! — радовался Минька. — Подпрыгнуть, а после руками махать». Такой приятный оказался сон, что просыпаться совсем не хотелось, поэтому пробудился он поздно, когда солнце поднялось высоко над крышами домов. Васьки рядом не оказалось, должно быть, убежал на мельницу с отцом. Минька прищурился, вспомнил сон и негромко засмеялся.
В кухне Манефа мыла полы, высоко подоткнув юбку в горошек. Посмотрела на Миньку, её доброе загорелое лицо сморщилось, подбородок задрожал. Работница оставила тряпку, вытерла руки и перекрестилась.
— Померла в ночь мамка твоя, отмучилась. Земля ей пухом. Круглый сиротка ты теперь…
***
Минькина изба была полна народу.
— Подойди к мамке, не бойся.
Минька сделал несколько неуверенных шагов к лавке и уставился на бледное материно лицо с закрытыми глазами и венчиком на лбу, умиротворённое, безмятежное, какого при жизни он не видал.
— Жалко мамку-то, да? — всхлипнул кто-то из баб.
— С Мишкой что теперь будет? Есть у него сродственники какие? — спросила тётка Настёна, мамка рыжего Митяя.
— Никого нету.
— Господи, беда-то какая… — заохали соседки.
«Никого нету… никого нету…» — забухало в голове у Миньки. Сейчас ему было всё равно, что с ним дальше станется.
Мурзей, на которого никто не обращал внимания, подошёл, потёрся о штанину, выпрашивая по обыкновению миску молока, и прыгнул прямёхонько мамке на грудь. Испуганный вздох прокатился по избе.
— Ай, батюшки! Брысь, брысь, окаянный! — вскочила Васькина мать, и Минька услышал, как запричитала тётка Настёна:
— Ох, не к добру это. Дурная примета, к новому покойнику в доме. Вот же проклятый, не уследили!
Все со страхом посмотрели на Миньку, как будто он уже мертвец, а дышал и шевелился по великому чуду, как иноки по приказу Марка Пещерника.
— Надобно вот что сделать… — зашептала Настёна тётке Марье в самое ухо.
— Сделаем, сделаем, — закивала та, — авось пронесёт.
***
Похороны Воробей помнил какими-то обрывками. Помнил сосновый гроб и мамку в нём. Батюшку, распевающего густым басом «Господи помилуй». Дождь и мутное молочное небо. Глубокую яму подле отцовской могилы с тёмным деревянным крестом. Помнил, как незнакомый мужик забивал гвозди в крышку мамкиной домовины.
Гроб спустили на верёвках в яму.
— Брось горсточку земли, миленький, так по нашему обычаю положено, — наклонилась тётка Марья к Миньке.
Тот поднял комок влажной глины и кинул на гроб. Следом по горсти земли бросили все мужики и бабы, и могильщики, поплевав на руки, споро закопали могилу.
— Рядышком теперь будут лежать твои тятенька и маменька, — заплакала тётка Марья и осенила себя крестом. — Царствие Небесное новопреставленной рабе Арине!
Минька не заметил, как дошёл до дома. Вот только на кладбище стоял — и вот топчется у своих ворот.
— Мишаня! — окликнула тётка Марья. — На поминки к нам идём, маменьку помянуть. Дядя Семён велел у нас делать.
Минька покорно повернул к дому Анисимовых. Он сидел рядом с Васькой за длинным столом, ел огненные щи, кутью с изюмом и не чувствовал ни вкуса, ни сладости. Дядька Семён разливал по рюмкам водку из сороковки, соседи крестились и не чокаясь пили.
— Царствие Небесное…
— Как помер муж, так и чахнуть начала, голубушка. Вот такая меж ними смертельная любовь.
— Ох, горе горькое!
Минька выбрался из-за стола и направился к двери.
Бабы переглянулась, заволновались:
— Куда это он? Мишка! Ты куда пошёл?
— Домой, — обернулся тот. Получилось хрипло, будто не Минька ответил, а кто-то чужой. Это были его первые слова с тех пор, как померла мамка.
— Зачем тебе домой? У нас пока поживёшь, — сказал дядя Семён. — А потом… потом видно будет.
— Ну, добрый ты мужик, Семён Федотыч! — воскликнула Манефа. — Будет у тебя Мишка как у Христа за пазухой. Я сама робяток люблю, пуще всего когда они махонькие. Лопочут чего-то, лопочут, точно с ангелами разговаривают. Кабы не своих трое робяток, взяла бы к себе Мишку.
Минька обернулся от двери:
— Мне домой надо. Мурзей пропал, поищу.
— Ну иди, иди… — сказала в спину тётка Марья.
Во дворе Минькиного дома было пусто и тихо: не мычала корова, не кудахтали куры. Майку и кур с петухом ещё раньше забрала к себе Васькина мамка, чтобы не подохли, как она говорила.
— Мурзей! Мурзей! Кис-кис-кис! — позвал Минька и прислушался: не мяукнет ли кот, не зашебаршит?
И в сарае не оказалось Мурзея, и в курятнике, и в сенях. Минька толкнул тяжёлую дверь и остановился на пороге. Соседки прибрали избу, начисто помыли полы после покойника. Пестрели на крашеных половицах дерюжки, блестел на столе самовар, и Миньке показалось, что сейчас послышатся быстрые шаги, из спальни появится мать и заворчит: «А, явился, мучитель мой. Опять допоздна бегаешь на улице!»
Он тяжело и прерывисто вздохнул, скинул башмаки и оторвался от двери.
— Мурзей, Мурзей, Мурзей!
Кот не отзывался, не было его в доме. Наверно, не захотел жить там, где не стало хозяйки. Минька лёг на мамкину кровать, свернулся калачиком и заплакал.
Ольга Пустошинская
#ОльгаПустошинская

Комментарии