ПРАЗДНИК ПОХОРОН

Рассказ
"Помогите!.. На помощь!.. Убивают же!.."
Ничего страшного — просто за дверью в прихожей живет телевизор. Прихожая просторная, и к тому же нейтральная территория, телевизор здесь не мешает никому в особенности — и мешает всем вместе, потому что слышен везде. Владимир Антонович постарался изолироваться, обил дверь своей комнаты поролоном, но это почти не помогло.
Владимира Антоновича донимает эта бурная телевизионная жизнь, потому что он любит работать дома после работы. А живет телевизор столь полной жизнью, потому что престарелая мамочка ничего так не любит, как смотреть кино и спектакли, так что Владимиру Антоновичу иногда кажется, что продолжается одно бесконечное кино. Что эти консервированные страсти могут кому-то мешать, мамочке в голову не приходит. Ей уже ничего в голову не приходит — только уходит.
Разумеется, и сам Владимир Антонович поддается телевизионным искушениям. Но он любит живые беседы — сейчас таких передач стало много: всевозможные круглые столы, живые эфиры. И вот если ожидается очередной стол или эфир, Владимир Антонович, да и все остальные — и Павлик, сын, и Варя, жена, — с трепетом смотрят в программу: а что по другим каналам, не идет ли какой-нибудь фильм? Потому что окончательный выбор всегда за мамочкой — она и вообразить не может, чтобы решала не она. Усаживается и провозглашает:
— Я буду смотреть кино. Сегодня кино — как его?.. — ну кино.
Раза два Павлик по молодости и строптивости включал своеї- и не разрешал бабуле переключить на кино. Тогда она все равно усаживалась и начинала комментировать: "Ну что за глупости говорят!.. Слушать — и то опасно!.. За что им деньги платят? Безобразие прямо!.. Раньше только умным разрешалось, а теперь всякий дурак болтать может!.." — и смотреть под такое сопровождение было невозможно.
Работать на работе Владимиру Антоновичу почти не удается: там надо читать лекции, вести лабораторные, не говоря о всевозможных заседаниях, потому и приходится заниматься настоящим делом дома по вечерам. Под телевизионный шум. Владимир Антонович изобретает. Или, лучше сказать, разрабатывает перспективные направления, потому что изобретательство, в нашем понятии, занятие кустарное, прибежище чудаков и анахоретов, а Владимир Антонович вполне официально работает в Институте автомобильного транспорта, он там единственный специалист по электронике, которой предстоит улаживать отношение колеса с дорожным покрытием: регулировать давление в шинах, определять тормозное усилие для каждого колеса в отдельности, чтобы избежать блокировки, — все это уже появляется на экспериментальных образцах где-нибудь в Японии, ну а у нас передовая мысль скована отсталой технологией. "Я в цепях технологии",ї- привык повторять Владимир Антонович. Цепи эти сковывают не только появление моделей в металле, но и собственное продвижение Владимира Антоновича: он — доцент, а его профессор занимается проблемами более реальными, зато и постоянно внедряет свои примитивные конструкции. В Японии профессором был бы Владимир Антонович, а его здешний профессор — дай бог, старшим лаборантом.
Бесконечное кино, кажется, прервалось, послышался нормальный голос диктора. Догадалась бы Варя выключить болтливый аппаре бы передышка. Но не суждена передышка — мамочка встала от телевизора и тотчас заглянула в кабинет к Владимиру Антоновичу (в спальню-гостиную-кабинет, но в данный момент как раз в кабинет):
— Почему ты не говоришь, не звонила ли Оленька?
Не то вопрос, не то претензия. Высказала — и тут же мелко сплюнула вслед.
— Потому что не звонила.
Ольга — старшая сестра. Хорошо устроилась: за дорогой мамочкой сама почти не ухаживает, зато очень о ней заботится — по телефону.
Мамочка исчезла, но через минуту голова ее просунулась снова:
— Мне только справку: Оленька сегодня звонила?
— Нет. Ты же только что спрашивала!
— Я все прекрасно помню, у меня идеальная память… Вот у тебя форточка напрасно открыта: опять простудишь гланды.
Черт! Мамочка так и не смогла усвоить, что он уже вырос, что не нужно ему делать замечаний, не нужно его опекать! Вовсе это не забота — про «гланды» (и слово какое-то почти исчезнувшее) — это потребность сказать, что он что-то делает не так. Оказалась бы форточка закрытой, тоже сделала бы замечание: "Зачем не проветриваешь? У тебя жарко!"
— Ты забыла, что у меня с десяти лет не осталось никаких гланд.
— Я ничего не забываю, у меня идеальная память.
— То-то ты за минуту два раза спрашиваешь об одном и том же со своей идеальной памятью.
Раньше и думать нельзя было предъявить мамочке какие-нибудь претензии! Но теперь она все равно сразу забудет, что ей говорилось.
— Я не спрашивала об одном. Я просто зашла спросить. Навести справку.
— О чем?
Глупо, конечно, пытаться доказать мамочке, что она ничего не помнит.
— О том, о чем спрашивала.
— Ты два раза подряд спросила, не звонила ли сегодня Ольга. С интервалом в одну минуту.
— Вот-вот, правильно! Я прекрасно помню, о чем я спрашивала. Просто оговорилась. Я хотела справку, не звонила ли тоже Сашенька?
Сашка — племянница. Девица весьма бойкая и решительная, вся в Ольгу, так что полумужское имя ей очень идет. И так же, как Оленька — любимая дочка, Сашенька — любимая внучка. Павлик — куда менее любимый внук — наверное, потому, что постоянно на глазах.
— Нет, и Саша не звонила. Извини, я работаю.
— Кто тебе не дает? Я сама тебя воспитала, что работа — главное в жизни.
Мамочка снова сплюнула и исчезла.
Сплевывает она постоянно. Не грубо харкает, а почти незаметно избавляется от слюны — таким движением, словно соринку с губы сдувает. Но все-таки сплевывает. Пока мамочка работала, она строжайше соблюдала официальность во всем, в том числе и в медицине, не признавая никаких отклонений "от рекомендаций профессуры", но, уйдя на пенсию, стала впадать в медицинские ереси, читать гуляющие по рукам шарлатанские рукописи и вот где-то вычитала, что "со слюной выделяются из организма грязные шлаки" и потому слюну ни в коем случае нельзя проглатывать, но нужно "выделять естественным путем" — попросту говоря, непрерывно плеваться. Что она и делает. Потому что очень заботится о своем здоровье и хочет прожить еще долго. Про то, звонила ли сегодня любимая дочка, — не помнит, но, что нужно "выделять слюну естественным путем", не забывает ни на минуту!
Впрочем, полбеды, если бы только сплевывала. Жить бы и радоваться, если бы только сплевывала! Нет, каждую минуту может произойти и худшее. Точно, не прошло и получаса, как снова открылась дверь, но на этот раз заглянула Варя.
— Пойди, полюбуйся: опять мыть после нее!
«Она», "нее" — в этой семье понятно, о ком речь. И почему надо мыть пол, надо застирывать белье — тоже понятно без дальнейших объяснений. У совсем еще маленьких детей и совсем уж маразматических стариков "конечные продукты обмена", как иронически формулирует Павлик, выделяются беспорядочно. Ну, стирка пеленок хотя и утомительная работа, но все же и милая — о пеленках легко говорят с друзьями, о пеленках острят юмористы. И запахи детских выделений — совсем другие запахи. Смешно вспоминать, но пока Павлик пачкал пеленки, запах его младенческого кала Владимиру Антоновичу даже нравился: что-то чудилось свежее, здоровое. Совсем не то — старческие недержания. Войдешь в квартиру со свежего воздуха — сразу поражает застоявшийся запах. Потом, правда, когда посидишь, перестаешь ощущать. Но все равно неудобно позвать людей в гости — ну кроме самых близких. Уже года три почти никто и не приходит. К Павлику девочки не заглядывают — тоже небось стесняется, гуляет где-то на стороне. Когда Сашка в качестве любимой внучки явится раз в месяц, всегда капризно выговаривает двоюродному брату: "Ну, Павка, живешь как медведь! Все бы у тебя здесь перетрясла!"
Еще счастье, что квартира у них трехкомнатная: у Павлика своя комната, у Владимира Антоновича с Варей большая семнадцатиметровая и у мамочки своя. А если бы не было у мамочки отдельной комнаты, кто бы выдержал с нею вместе? К ней и войти-то страшно: все разбросано, куча каких-то тряпок преет в углу, любимые мамины пластинки (вторая ее страсть после телевизора — проигрыватель) валяются прямо на вечно не прибранной кровати. Сколько Варя пыталась наводить порядок — бесполезно. Ольга, бывает, зайдет, нашумит, по своему обыкновению, чего-то повыкидывает — через два дня та же куча тряпья на том же месте. А прямо сверху кучи, опасно накренившись, — громадный чемодан, каких теперь не купишь: картонный, оклеенный сверху коленкором, не то дерматином, с прибитыми уголками. Мамочка постоянно роется в своем знаменитом чемодане, а когда он окончательно съезжает на пол, зовет Владимира Антоновича поднять его и взгромоздить на тумбочку, с которой этот монстр непостижимым образом снова перекочевывает на кучу тряпья.
Обо всем этом неудобно говорить с посторонними — да, наверное, и не нужно, — но это есть, это каждодневная жизнь, никуда от такого бедствия не спрячешься. Судьба. Как раньше выражались: крест.
Кстати, крест этот имеет дополнительную перекладину: пачкает не только мамочка, но и ее любимая кошка Зоська. Зоське не то четырнадцать, не то шестнадцать лет, она тоже уже выжила из ума — и часто забывает дойти до уборной, где в углу и ее поднос с рваными бумажками. Давно надо было бы усыпить впавшую в маразм кошку, но мамочка не дает, мамочка повторяет, что ее Зосенька необыкновенно умная. И мамочка же за Зоську прячется: если Варя не выдерживает и тычет мамочку носом в очередную лужу (фигурально, разумеется!), мамочка всегда кричит: "Это не я, это Зоська!" Сколько Владимир Антонович ни повторял, что бесполезно ей говорить, все-таки раз в месяц примерно Варя не выдерживает.
А Владимир Антонович каждый раз старается быть справедливым. И сейчас он переспросил в ответ на Варин рапорт:
— А это действительно она? Не кошка?
— Что я — отличить не могу?! Могу пойти лаборанткой: любой анализ мочи на глаз сделаю! И говна!
Варю словно утешают грубые слова: да, возится она каждый день с говном и не желает как-то смягчать картину! Варя — филолог, она знает цену словам.
У Вари мать умерла пять лет назад. Умерла легко, заснула и не проснулась, и была до самой смерти в достаточной памяти — во всяком случае, в чистоте сама себя содержала. И Варя теперь словно бы гордится легкой смертью своей матери, вслух не говорит, но подразумевает: моя мать не была обузой, а твоя… Словно бы Владимир Антонович виноват.
— Ты ж знаешь, не пойду я любоваться, — со вздохом сказал он. — Могла и не докладывать.
— А мне, думаешь, приятно без конца за ней убирать? Не убирала б всю жизнь, стала бы кандидатом не хуже тебя!
— Хорошо, я уберу. Но просто так любоваться — ни к чему. Не Эрмитаж.
— У нас не Эрмитаж — это точно! Сиди уж. Ты уберешь — только размажешь.
Называется — высказалась, отвела душу.
И не осудишь ее: кому действительно достается, так ей. Недавно нечаянно подслушал, как она выплакалась какой-то подруге:
—…ты ж знаешь, как я живу. Постарела за эти три года — лет на десять. Она уже давно не в себе, но последние три года: стирка и уборка, стирка и уборка — вот и вся жизнь. Я теперь если на улице вижу старуху, у меня одна мысль: доносит она до уборной или не доносит? Главная характеристика человека…
Владимир Антонович тихо отошел и постарался плотнее закрыть дверь. А потом всматривался Варе в лицо: и правда, до чего же постарела! Каждый день видишь — не замечаешь…
Только-только Владимир Антонович немного поработал спокойно, послышался звонок в дверь. Кого это принесло? Слышно было, как Варя открывает, неразборчиво разговаривает — и тут же заглянула снова. Ну невозможно же так!
— Пожалуйста, там этот несчастный Жених заявился. Как всегда — в дугу. Прикажешь пускать?
Нижний сосед, интеллигентный алкоголик лет пятидесяти. Инженер. Мамочка с ним познакомилась в лифте года два назад, и с тех пор он регулярно является к ней с визитами — всегда под градусом. Вот Варя и объявила однажды: "Жених у твоей мамочки завелся!" Прозвище прилипло, и никто теперь иначе соседа не зовет. Ольга с Сашкой приходят, тоже спрашивают: "Как Жених — ходит исправно?" А на самом деле Жених является, чтобы читать стихи. Он их производит в несметных количествах, а мамочка — чуть ли не единственная во всем свете, кто соглашается их послушать. И сама в ответ читает — Пушкина. Она со школы знает наизусть несколько стихотворений и обожает их повторять в доказательство своей идеальной памяти.
— Да пусти, конечно. Чего каждый раз спрашивать?
— Твоя мать — ты и должен решать, нужно ли ей общаться с пьяницей. Тихий-тихий, а когда-нибудь померещится ему — и стукнет ее по голове. Тем же Пушкиным.
У мамочки среди тряпья валяется огромный однотомник Пушкина послевоенного издания — тогда печатали такие книжищи на газетной бумаге. Вот уж кирпич так кирпич!
— Я же не могу ее ограничивать. С кем хочет, с тем и водится. Взрослый же человек!
Мамочка в свое время очень даже мешала ему водиться, с кем он хочет. "Потому что я отвечаю как мать и старший товарищ!" Ну, а Владимир Антонович мстит ей теперь великодушием: мог бы держать немощную старуху как бы под домашним арестом, не пускать знакомых, тем более таких, — но он уважает ее свободу.
— Ну смотри. Я предупредила.
Жених прошаркал по коридору, и через минуту послышалось монотонное завывание — это стихи свободно потекли, а закрывать дверь в свою комнату мамочка ужасно не любит.
Все-таки забавно, что она познакомилась с этим Женихом, что общается с ним — хотя бы и на поэтической почве. Как старость меняет людей! Прежде и помыслить невозможно было, чтобы она познакомилась в лифте: "Я с незнакомыми не знакомлюсь!" И вообще она всегда казалась почти что бесполой.
Мамочкин мимолетный муж, первый и единственный — отец Ольги и Владимира Антоновича, был геологом. Может быть, у мамочки в душе шевельнулись робкие ростки романтики, когда она его встретила: все-таки «геолог» тогда звучало почти как «летчик» или «полярник». Романтическая специальность Антона Гусятникова позволила ему исчезнуть незаметно, как бы раствориться: экспедиции становились все длиннее, на побывках он казался посторонним жильцом — и наконец после особенно долгого отсутствия пришло какое-то письмо… Алименты поступали исправно, сам же геолог потерялся среди необъятных просторов нашей Родины. Скоро и Оля с Володей перестали спрашивать: "А когда приедет папа?", а мамочка, погрузившись в работу, похоже, и не помышляла о поисках мужа — прежнего ли, нового ли — безразлично. Владимир Антонович ни разу не видел мамочку кокетничающую, мамочку в легкомысленном платье: служебные платья-костюмы напоминали офицерскую форму, и, когда мамочка шла в баню — в старой их коммунальной квартире не было ванны, — юный Володя ощущал смутное беспокойство: что-то не так, не должна мамочка при людях раздеваться, это для других женщин естественно — раздеваться, а мамочке — неприлично, ее платья-костюмы казались приросшими к ней. И когда узнавал в школе волнующие и постыдные тайны пола, казалось, они не имеют никакого отношения к мамочке, казалось, та устроилась как-то иначе, нашла Олю с Володей уже готовыми — не в капусте, разумеется, а в каком-нибудь официальном учреждении. И когда прошел у них по классу слух, что одна девочка — не родная дочка у родителей, а взятая из детдома, Володя тайком боялся: а вдруг он тоже из детдома?!
(Интересно, что и Ольга отчасти повторила мамочкину судьбу: ее муж тоже оказался мимолетным, тоже предпочел откочевать в бескрайние просторы, хотя и не затерялся совсем: известна точка его местонахождения — Тюмень. Вот на тебе, повторила, хотя мысль о том, что ее платья к ней приросли, не могла мелькнуть ни на секунду!)
Про мамочку тоже в свое время пустили слух — и куда более зловредный, чем про детдомовское происхождение той девочки. Какой-то доброжелатель во времена первого разоблачения культа объявил, что мамочка просто-напросто засадила своего мужа, донеся на него за какой-то анекдот, — до того она была убежденной и преданной! Но это чистая клевета. Если бы отец сидел, не было бы никаких алиментов. Мамочка действительно была убежденной и преданной, но муж сбежал от нее сам — и не столько, по-видимому, из-за ее убежденности, сколько из-за неженственности. (Хотя свойства эти — убежденность и неженственность — в сознании Владимира Антоновича соединились навсегда: кокетливая обаятельная женщина, по его понятиям, не может быть глубоко убежденной! Что поделаешь, людям свойственно свой личный опыт распространять на всю эпоху, на целое поколение.)
Уже настало время ужинать, а Жених не уходил: доносилось и доносилось его поэтическое подвывание. Впрочем, церемониться с ним никто не собирался: читает — и пусть зачитывает мамочку до потери сознания, звать его пьяного за стол, разумеется, невозможно. А мамочка, раз занята с Женихом, поест после — даже и хорошо, а то ведь у нее привычка и за столом каждую минуту сплевывать — не очень-то приятно сидеть с нею.
Владимир Антонович пошел на кухню — и тут как раз подвывание Жениха сменилось мамочкиным громогласным чтением. Она и всегда говорит громко, а уж стихи читает — словно в рог трубит:
Люблю тебя, Петра творенье,
Люблю твой стройный, строгий вид,
Невы державное теченье,
Передовой ее гранит.
Твоих наград узор чугунный…
Павлик тоже услышал и развеселился:
— У бабули всегда все передовое — иначе не отрапортовать. А представляешь, если бы награды были чугунными! Кто бы мог носить? Сколько она себе медальку хлопотала — так она ж алюминиевая небось?
Мамочка всю жизнь проработала на мелких должностях в исполкоме.
Приятно, что Павлик дома. Редкий случай. Владимир Антонович прекрасно помнит притеснения, которым сам подвергался в молодости, когда должен был о каждом своем шаге отчитываться перед мамочкой, и потому сам никогда не допытывается, где был Павлик, с кем, когда вернется. Если вообще дома не переночевал — тоже не страшно: взрослый уже парень, на четвертом курсе. Сам не допытывается и Варе не разрешает, хотя очень хочется знать: где и с кем?! Поэтому и разговоры с сыном выходят какие-то дипломатические, состоящие из косвенных вопросов:
— Ну как поживает бунтующее поколение?
— Ну уж бунтующее. Реплики в публику иногда себе позволяем, не более того.
Павлик когда-то пытался поступить в театральный, потому у него мелькают иногда сценические сравнения. С театральным не вышло, но все-таки он постарался устроиться поближе к искусству: учится на киноинженера.
— Каковы же последние реплики? Твои в частности?
— Да все те же: чтобы вволю было воли!
Это означало: не лезьте в мои дела.
Варя вмешалась:
— Давай-давай, торопись: женишься, ребенка родишь — никакой тебе воли не останется.
— Намек понял: я вас держу в неволе, дорогие предки. А я-то думал, что вы меня.
— Взаимно. Все друг друга держат взаимно.
Владимир Антонович не просто нашел компромисс в лучшем дипломатическом стиле, он высказал выстраданное убеждение: действительно же, все друг друга держат, все друг с другом связаны, и чем ближе — тем теснее связаны, тем чаще мешают друг другу — и толкаются, и невольно ударяют локтями…
Кажется, Варя тоже хотела что-то сказать по тому же поводу, но Павлик вдруг привстал, прижал пальцем губы — мол, тсс! — и вышел на цыпочках. Слух у него молодой, да и сидел он у самой двери, ловил краем уха голоса из бабушкиной комнаты. Вернулся он через минуту — торжествующий.
— Слушайте новый шедевр! Начало я упустил, но все равно:
Целовался, нежность расточая,
Чуждым бедрам и чужим устам.
Ты ж всегда ждала за чашкой чая,
От забот всей плотью подустав.
"Чуждым бедрам и чужим устам", а?!
— "От забот всей плотью подустав", — возразила Варя. — Очень даже образно. Этот Жених понял женскую душу: знаете, как устаешь всей плотью от бесконечных забот!
От забот всей плотью подустав.
"Чуждым бедрам и чужим устам", а?!
— "От забот всей плотью подустав", — возразила Варя. — Очень даже образно. Этот Жених понял женскую душу: знаете, как устаешь всей плотью от бесконечных забот!
Женщина не может не пожаловаться. Владимир Антонович не стал спорить, наоборот, как бы подхватил за Варей:
— Действительно, мамочкин Жених прав: когда своя плоть подустала, невольно обратишься к чужим бедрам!
Дорогая мамочка воспитывала его в чопорности: нельзя было не то что заговорить дома "о чем-то таком", но и подумать трудно! Потому Владимир Антонович постарался, чтобы Павлик не знал никаких дурацких табу, чтобы он-то никогда не мог подумать, будто родители нашли его уже готовым. Сделали! Вырастили из двух клеток! И это естественно, а значит — прекрасно. А сам Владимир Антонович, когда случается пошутить на "такие темы", испытывает чувство свободы: да, он шутит о чем хочет и плевать ему на ханжеские запреты!
Варя тоже любит разговоры "ниже пояса" и потому ответила с удовольствием:
— Ничего, плоть отдохнет и опять готова к употреблению. Как в анекдоте, помнишь? "Мы тоже страстные, нам просто некогда".
Как хорошо, что они смеются об этом вместе с сыном: меньше шансов, что Павлик будет когда-нибудь чуждаться их так же, как нынче Владимир Антонович чуждается своей мамочки.
Они втроем еще не отсмеялись, когда в дверях кухни замаячил Жених.
— Д-до свиданьица. Спасибо. Оч-чень душевно поговорили. Оч-чень душевная женщина. Первая меня поняла. Скоро и другие. Еще все увидят. П-поздние поэты тоже бывают. Тютчев тоже поздно. Сейчас везде выходят такие — народные. Хватит, нас душили официальные. Смешно: поэт — официальный. Везде чиновники — и поэты-чиновники. А теперь хватит!
Жених явно собрался говорить долго. Ну да лаконичных пьяниц свет, наверное, еще не видел. Владимир Антонович встал.
— До свидания. Спасибо, что заходите. Мамочка вас любит.
— З-замечательная женщина! Душевная! Хорошо вам с такой мамой! А моя в стихах ничего не пендрит. Ничего! Ей не понять.
— Да-да, спасибо.
Владимир Антонович теснил Жениха, и тот наконец оказался на площадке.
— З-замечательная женщина.
— Да-да, спасибо.
Слава богу, удалось закрыть дверь.
— "Целовался, нежность расточая, чуждым бедрам и чужим устам", — пропел Павлик. — И как только бабуля поощряет такие вульварные стихи?
— Действительно, все перевернулось, — в недоумении сказала Варя. Есть такой оттенок: недоуменное осуждение. — Чтобы раньше она потакала такому, с позволения сказать, поэту. Мало того что неофициальный, так еще ругает чиновников! Помните, как она любила жаловаться? "Ходят всякие в исполком, разводят стихийность!" Вот уж ничего не осталось от человека, если уже и стихийности не боится.
— И вульварности! — гнул свое Павлик.
А Владимир Антонович подумал о матери этого Жениха. Милая старушка, каждый день таскает тяжеленные сумки. Часто Владимир Антонович догоняет ее по пути от универсама к дому и всегда помогает донести. И вот, оказывается, Жених ею недоволен, мать, видите ли, его не понимает. Зато мамочка Владимира Антоновича для Жениха — "замечательная женщина". Владимиру Антоновичу бы такую — тихую, вечно копошащуюся по хозяйству, каждый день из последних сил семенящую по магазинам. Да, ему бы такую, наверное, Владимир Антонович искренне бы ее любил. Или закон такой, что легче любить чужую мать, чем собственную?
Никогда и никому он не признавался, что не любит свою мамочку. Ведь матерей полагается любить. Официально признанное "самое святое чувство". Во многих вольнодумствах Владимир Антонович с легкостью признается в наши либеральные времена — но не в этом.
Мамочка появилась сразу после ухода Жениха — торопилась поесть. В старости она стала много есть, весит уже сто килограммов. А до пенсии была худой и стройной, блистала офицерской выправкой в своих строгих платьях-костюмах.
— Что там у тебя? Положи мне тоже.
Мамочка обожает, чтобы за нею ухаживали. Как будто трудно самой положить себе на тарелку. Варя утверждает, что лень.
— Клади сама, сколько хочешь. Перед тобой же кастрюля.
На самом деле: Владимиру Антоновичу или Варе пришлось бы тянуться через весь стол, а мамочке только руку протянуть. Или совсем уж она не замечает ничего перед носом, или это фантастическая лень.
Мамочка наложила себе целую пирамиду макарон с мясом, сплюнула и стала поспешно есть. Редкие ее зубы не удерживали макарон, те падали обратно — в тарелку и мимо, — мамочка подбирала и снова запихивала их в рот, — зрелище неаппетитное.
А тут еще явилась Зоська, запрыгнула мамочке на колени и стала хватать мясо из ее тарелки — совсем обнаглела кошка! Владимир Антонович отодвинул свою тарелку: не мог больше есть.
С полным ртом мамочка еще и пустилась в разговоры:
— Вот видишь, не забывают меня. Приходит человек, делится. Приятно, когда еще нужна людям. Я всегда умела работать с людьми, Иван Павлович много раз говорил. Отмечал публично на собраниях.
Иван Павлович служил чином выше, занимал, кажется, даже отдельный кабинет, и в то же время мамочка "дружила с ним домами": бывала у него в гостях, да и он раза два почтил ее по случаю каких-то праздников.
— Помнишь, мне всегда были два раза в год грамоты! А грамоты зря не давались!
— "Твоих наград узор чугунный", — негромко процитировал Павлик.
Мамочка не расслышала.
Она горячилась, вспоминая, и обращалась при этом к одному Владимиру Антоновичу не потому, что хотела обидеть Варю или Павлика, — просто она не понимает значения таких нюансов: "вот видишь" сказать или "вот видите". А Варя обижается каждый раз. Павлик — нет, Павлик давно уже не принимает свою бабулю всерьез, а Варя никак не может понять, что на мамочку обижаться бессмысленно. И теперь она с удовольствием отозвалась:
— Этот ваш… — она не сказала «Жених», — этот ваш поэт, который не забывает, он алкоголик несчастный! Его из дому гонят, вот он и ошивается.
— Вы не умеете судить людей. Я всю жизнь проработала с людьми, я их понимаю с первого взгляда! Очень интеллигентный человек, стихи прекрасные пишет.
Павлик подавился от смеха. Пришлось постучать ему по спине.
Варя заварила чай и полезла в буфет доставать сладкое. И тут же демонстративно вытащила какой-то мешок, держа его, как держат нагадившую кошку.
— Я же вас сколько раз просила: если уж накупили ваших батончиков, вы их ешьте. Смотрите, черви завелись. Только вчера такой же мешок выкинула — и снова. А вообще вам вредно — и при вашей полноте, и для желудка. Мы заботимся о вас, а все заботы насмарку.
Неизвестно с чего, но в старости мамочка вдруг полюбила соевые батончики. Пока еще сама выходила, обязательно покупала, забывая, что еще не съела предыдущие. Три месяца уже не выходит с начала зимы, так напутствует всех: "Не забудь купить батоничики!" Варе однажды пришло в голову, что соя слабит, и тогда составился заговор вообще не покупать мамочке эти батончики. Но мешки с ними и до сих пор попадаются где угодно — столько она их запасла в свое время. Да и Жених на сильном подозрении, что пополняет мамочкины запасы.
— Я батончики меньше всех ем. Может быть, штучку в день. Я прекрасно помню, где кладу, у меня идеальная память. Это Павлик их покупает и всюду разбрасывает. Потому что не воспитали в нем аккуратности, я всегда говорила. Вот Володю я воспитывала в аккуратности! — и мамочка победоносно сплюнула.
Владимир Антонович досадливо дернулся: ему всегда неприятно всякое напоминание о мамочкином воспитательном гнете. Дернулся, но промолчал, чтобы избежать бесполезных разговоров. Зато Павлик ответил:
— Я и в уборной за собой не спускаю, такой невоспитанный!
Дело в том, что мамочка за собой не спускает. От нее этого никто не требует: донесла по назначению — и слава богу!
— Да уж, приходится мне за всем следить! — подтвердила мамочка.
Владимир Антонович очень выразительно взглянул на Павлика — и тот, наконец, ничего не ответил.
Некоторое время пили чай молча. Слышались только громкие чмокающие звуки — всякую жидкость мамочка засасывает, словно помпа.
Зоська, видать, не нахваталась мяса из мамочкиной тарелки и решила попробовать чаю. Она протянула лапу, коснулась горячего, резко отдернула — так что капли разлетелись по столу, попадая в другие чашки, в варенье.
— Кыш! — замахнулась на нее Варя. — Совсем обнаглела! Как можно так кошку баловать? Мы же договаривались, чтобы вы не пускали ее за стол!
Зоська спрыгнула с мамочкиных колен и убежала, а Варя никак не могла успокоиться:
— Вот, придется выкидывать варенье! Заплевала! И вообще одна грязь от нее! Старая уже, слюни текут. Зачем она такая? Когда животные дряхлые, их полагается усыплять! Чтобы сами не мучились и других не мучили.
— Зоська в маразме! — захохотал Павлик.
Мамочка вдруг прекратила засасывать чай, сплюнула два раза и сказала как-то особенно — без той назидательной интонации, с какой повествовала про воспитание аккуратности:
— Я тоже старая… Вы бы меня тоже — с удовольствием!
С минуту, наверное, никто не решался сказать. Потом Варя заговорила поспешно:
— Что вы говорите! Вы уж, действительно, сами не понимаете! Я только про кошку, потому что шерсть, слюни текут, лужи делает… Сколько делаешь для всех… и для вас, между прочим, тоже, и вот вместо благодарности… Убираешь-убираешь…
Варя встала и быстрыми шагами ушла в ванную. Слышно было, как потекла вода.
Необходимо было что-то сказать и Владимиру Антоновичу.
— Ты действительно, мамочка. Варя столько делает, на ней все хозяйство. Нельзя же так. И убирать ей приходится, если уж откровенно.
— Варя убирает за Зоськой — и теперь говорит, чтобы усыпить. Варя убирает за мной — и думает то же самое. Только пока не говорит.
Бывают такие минуты — просветления. Вдруг возвращается логика. У мамочки и глаза блеснули, и спина распрямилась.
Но только минуты. Видно, такое просветление требует очень много сил. И вот глаза снова сделались мутными, спина согнулась, мамочка привычно сплюнула и заговорила нормальным своим поучающим тоном:
— Чего убирает? Кто убирает? Все я прекрасно делаю сама. Соблюдаю исключительную гигиену. Теперь не знает молодежь исключительной гигиены!
Владимиру Антоновичу сразу стало легче: потому что невозможно было даже минуту прожить под пронзительным всепонимающим взглядом. А так — все нормально: ничего мамочка не понимает, несет обычный бред.
Павлик тоже словно бы постоял минуту под рентгеном. И тоже облегченно захохотал:
— И Зоська соблюдает исключительную гигиену! Которой нынешняя кошачья молодежь не знает.
— Да, исключительную гигиену, — с убежденностью подтвердила мамочка и несколько раз мелко сплюнула.
Вернулась Варя из ванной. Владимир Антонович попросил ее глазами: не продолжай опасную тему! Варя ухмыльнулась и принялась мыть посуду, но как-то особенно — демонстративно, — только женщины так умеют. Спина, мелькающие локти — все сделалось необычайно красноречивым: вот, убираю, вся жизнь здесь, у раковины! Но мамочка безмятежно досасывала чай, не замечая предназначенной ей демонстрации.
А Павлик продолжал веселиться — словно представление давалось специально для него: и Варина демонстрация, и жадное чавканье бабули. Он еще убежден, что мир создан для него, что мать обязана готовить для него, убирать за ним, что бабушка должна юродствовать перед ним. Владимир Антонович давно уже потерял подобную счастливую уверенность, он уже не убежден, что жена должна быть служанкой, — так принято, так везде делается, и в их семье тоже, но уверенности в своем неотъемлемом мужском праве у него нет.
— А что нынешняя кошачья молодежь слушает, какую музыку? — резвился Павлик. — А, бабуля? Небось и нынешние коты распевают не так, как прежде?
Мамочка не уловила, что речь идет о котах. До нее дошло только слово "распевают".
— Да, раньше пели лучше. Душевнее. Жизнь была душевнее, люди любили друг друга.
— То-то доносы строчили друг на друга. От любви.
— Когда враг, надо сообщать. Органы разберутся. Врагов знаешь сколько было! Да и сейчас.
Про хрущевские и позднейшие разоблачения мамочка забыла. Или никогда по-настоящему в них не поверила. Еще в те времена, когда была в здравом уме, всегда повторяла одно и то же: "Врагов знаешь сколько было? Настоящих! Когда кругом империалисты! Кирова убили, Горького убили. Отравили. А если иногда ошибались органы — так все ошибаются, кто работает. Больше работают — больше ошибаются. Просто работы было очень много!" И бесполезно было спорить.
Владимира Антоновича всегда приводит в растерянность, когда кто-то не понимает истин, для него очевидных. Теоретически он согласен, что сколько людей — столько и мнений. Но на практике — всегда кажется, что есть мнения бесспорные, факты доказанные, о которых нечего спорить. Но вот встречается человек, для которого бесспорная убежденность Владимира Антоновича — вовсе не убежденность. Непонятно и досадно! Да ладно бы какой-то отдаленный человек, а то собственная мамочка. Конечно, надо считаться, что мамочка иначе воспитана, что ей твердили десятки лет про врагов, что собиралась она на собрания, голосовала — за то, чтобы осудить, за то, чтобы расстрелять! (Только ли голосовала? А что, если и сама писала, сигнализировала?! Страшно представить! Владимир Антонович никогда не решался спросить об этом прямо — да и не призналась бы мамочка. Не решался спросить, решил для себя сам: такого быть не могло, доносов мамочка не писала! Вот ведь не написала же про своего мужа, слухи об этом — явная клевета. А раз не написала про мужа, значит, и вообще не писала — не очень логично, но утешительно…) Да, надо считаться с воспитанием, считаться с тем, что всю жизнь мамочка была чиновницей — и, следовательно, психология ее консервативная, охранительная. Но все же должна она была как-то осмысливать объективные факты — не сейчас, а когда еще была в состоянии осмысливать. А на мамочку никакие факты не действовали, она верная сталинистка. Действительно — культ, действительно — религия. Вера превыше разума — известно давно.
Вера и любовь. Когда-то мамочка рассказывала совершенно простодушно: "Вот повторяют: "верили, верили". Верить мало, а мы любили. Верили, конечно, безгранично: что мудрее всех, что видит то, чего мы не видим. Но мы любили. Внешность его, голос. Самая родная внешность. Да ты посмотри на лицо — ведь такого же нет второго, единственное на свете! Он наверху, недоступный, но если бы сказал слово — пойти и умереть! И было бы счастье — умереть по Его слову… А как теперь живут, когда ничего святого? Ни в кого не верят, никого не любят, кроме себя. Пустыня в душе". Во какое красноречие вдруг прорезывалось! И глаза сияли. В такие моменты мамочка из вечной чиновницы, из существа почти бесполого превращалась во влюбленную девушку. Когда-то говорили про монашек: "невесты Христовы". Владимир Антонович долго не понимал, до чего же точно это выражение: потому что не просто бежали те монашки от мира, от горестей жизни — нет, они были влюблены в Христа как в возлюбленного! Многие. Понял он это, глядя на мамочку в такие моменты — ни о ком и никогда она не говорила так! Никогда она так не любила мужа — это ясно, но даже на маленького сына никогда не смотрела она такими глазами — по крайней мере, не помнит такого Владимир Антонович. Поистине — "невеста Сталинова".
(Владимир Антонович однажды живо представил, что случилось ужасное чудо, что Сталин ожил и едет в открытой машине по Невскому — под пуленепробиваемым колпаком, разумеется. И вот сбегаются к нему восторженные полусумасшедшие старухи и старики — на костылях, на креслах-каталках. Сюжет для Гойи.)
От всех этих разговоров у Владимира Антоновича разболелась язва. Нормальные язвы болят до еды, но от самого вида мамочки, от ее разговоров язва Владимира Антоновича часто разболевается и после. Язва — объективный индикатор, вроде сигнальной лампочки, — заболела язва, значит, раздражение проникло в самую глубину организма, в глубину, где воля не властна, где действуют таинственные законы притяжения и отталкивания, заставляющие нас любить и не любить.
А Павлик все не мог уняться:
— Органы — это жутко интересно. И те, и другие. Недаром тот гинеколог из анекдота представлялся, что работает в органах — перекрестные понятия. А литература какая самая растрепанная? Детективы и порнуха — обе которые про органы.
Для мамочки это слишком длинно, она уловила только последнее слово:
— Про органы нам знать не положено. Они на особом положении. Чего нужно, они сами знают.

Комментарии

Комментариев нет.