17 сен 2024
ЗВЕРЁНЫШ (1)
Я иду вдоль трамвайной линии, мимо стеклянных витрин магазинов; чего там только нет: бутылки, бутылки и баночки, колбасы такие, колбасы этакие, сыры головками и брусками, хлеб белый, хлеб серый, хлеб черный... Овощи, овощи и фрукты. Я захожу в овощной и покупаю маме черешни. В гастрономе, в отделе самообслуживания беру две банки сока манго – мама делает с этим соком прекрасный коктейль. Я прохожу кассу и, раскрыв портфель, ставлю его на упаковочный столик, втискиваю меж бумаг банки с соком и, повернувшись на крики, вдруг вижу: две продавщицы держат девочку – господи ты боже мой, я вижу Олесю?! Олеся – дочка моей приятельницы, редактора на радио. «Не может быть», – ахаю я и, сунув портфель дежурной у входа, кидаюсь к толпе.На Олесю кричат, ее стыдят. Она украла сырок. Ее ведут к директору, грозятся вызвать милицию. Переждав за дверью крики в директорской, я вхожу в кабинет и сторонюсь – продавщицы спешно выходят.
– А-а, Лидия Никитовна, здравствуйте, здравствуйте! Давненько вы у нас не бывали... Прошу вас, садитесь...
Директор магазина, старый знакомый, любезно пододвинул мне стул.
– Как видите, Лидия Никитовна, вот – опять... Каждый день один, а то и два...
– И что же они говорят? – спросила я, глядя на Олесю, которая спокойно стояла перед директором. На ней были серые заграничные джинсы, желтая мохеровая кофточка, на тонком запястье мужские часы с широким ремешком. Лицо бледное, нежное, острое внизу, с большими зеленоватыми глазами. Волосы у Олеси, как и у всех сейчас девочек, под Марину Влади из кинофильма «Колдунья». Но Олеся девочка интересная не только внешне. Она училась музыке и английскому, много читала, занималась коньками и плаваньем. А дома у нее было все: и пианино, и скрипка, и магнитофон, и черная догиня Инга, и огромный аквариум в отдельной – своей – комнате, и всегда полный холодильник еды. Да, у Олеси было все. У нее было все, кроме отца. От него она получала переводы да редкие посылки, то с ананасами посередь зимы, то с апельсинами... Олеся только что сдала экзамены на круглые пятерки и перешла в восьмой класс...
Директор Иван Васильевич, маленький, полный, с добродушным круглым лицом, с пучками седых волос на висках, искренне развел руками:
– Это черт знает что... Что с ними будет дальше? Чего они хотят? Не понимаю. Н-не по-ни-маю... Одни говорят, что дома им не дают денег на личные расходы, другие говорят, что просто интересно взять – и все, третьи уверяют, что взяли нечаянно... А вот которым действительно нечего есть – отец ли пьет, мать ли, или просто бегут из дома куда глаза глядят, – такие голодают, но не крадут... Ну, вот с этой что прикажете делать? Она молчит. Чья она? Вы только посмотрите на нее – молчит как ни в чем не бывало. Но эта уже взрослая, эта уже обязана осознавать свои поступки. В этом возрасте люди обязаны отвечать за себя. Я устал с ними... Пусть их допрашивают в милиции...
– Иван Васильевич, позвольте мне забрать эту девочку и отвести прямо в милицию. Я думаю, что по дороге она мне все-таки кое-что расскажет. Я, знаете, опять готовлю подобную передачу, и хорошо бы несколько таких случаев снять скрытой камерой, а вам бы выступить... – спешно придумывала я, чтобы увести Олесю. – Как вы на это смотрите?
– Знаете, я как-то не любитель выступать... Давайте, Лидия Никитовна, кого-нибудь из продавцов...
– Полноте, полноте скромничать, Иван Васильевич, кому же как не вам и выступить... Я на днях зайду или позвоню. Это же великолепная идея – снять скрытой камерой!.. Я уж вас немного поэксплуатирую, хорошо?
– Ну, как же вам откажешь... Ну, никак... – засмеялся он.
– Спасибо, Иван Васильевич!
Я встала и крепко пожала руку директору лучшего магазина в нашем городе.
– Что ж, девочка, тебе придется идти со мной, – холодно оказала я Олесе.
Олеся, спокойно разглядывая покупателей, шла впереди, я за ней.
– ...А говорили – в милицию сдадут, – протянула тетка из очереди за колбасой. – И никакого стыда...
– Я бы свою на месте убила за такое, – сказала другая.
– А вот мой никогда себе такое не позволит, – уверенно заявила третья. – У моего все, все есть, и деньги даю...
– Это что же, мать ведет, что ли, ее?
– Вот тебе и интеллигенция...
Я молча взяла портфель, а Олеся, не оборачиваясь, замедлила шаг, поджидая меня.
– Меня посадят? – тихо спросила она, когда мы вышли из магазина.
– Не знаю, – ответила я.
– Со мной Инга. Она вон сидит... Если меня посадят, вы, пожалуйста, отведите ее домой, – голос Олеси пресекся при виде собаки.
Инга обрадовалась, стала рваться навстречу. Олеся присела к барьеру из труб и стала развязывать поводок. Собака, преданно поскуливая, норовила лизнуть хозяйку в лицо. Олеся выпрямилась, а Инга прижалась к ее ноге, чего-то ожидая, заглядывая ей в глаза.
– Ингоша, я ничего не принесла тебе, извини, – оказала Олеся и вынула из кармана брюк шоколадку, развернула обертку, отдала шоколадку собаке. – Может, поешь шоколадку?..
– Олеся, так у тебя были с собой деньги? – удивилась я.
– Да. Я купила сначала себе шоколадку, а больше денег не осталось. И я взяла сырок... Инге...
– Ты ее не кормила утром?
– Кормила.
– Но почему же ты не сходила домой за деньгами?
– Далеко.
– Как далеко? Два квартала – далеко?
– Не знаю. Мне показалось далеко...
– И ты... ты всегда так делаешь?
– Нет. Второй раз.
– И тот раз тоже не хотелось идти домой?
– Нет. Тогда деньги были. Просто мне не хотелось рыться в портфеле... Искать копейки...
– Олеся, я не понимаю – зачем ты это делала?
– Не знаю, – пожала плечами Олеся.
– Ну, что ж, пойдем домой, отведем Ингу, – как можно безразличнее сказала я.
– Хорошо, – сказала Олеся.
– А мама об этом знает?
– Наверное, нет. Она всегда приходит поздно.
– Но ты же знаешь, какая у нас с ней работа?
– Знаю. Тетя Лида, а в тюрьму нельзя взять с собой Ингу?
– Конечно, нет.
– Мне Ингу жалко – она будет без меня скучать.
– А мама? Разве мама не будет скучать?
– Наверно, тоже будет...
«Бедная Ольга...» – подумала я.
– Олеся, разве в классе у тебя нет подруг? Ты всегда одна...
– Я не одна. Я с Ингой... В нашем классе есть, наверно, хорошие девочки, только... только мне с ними со всеми скучно.
– Почему?
– А! Тряпки, косметика, танцы... Сплетничают о мальчишках...
– А как ты относишься к тому... Ну, если девочки узнают про тебя?.. Что ты...
Олеся закусила губу, приостановилась.
– Пусть.
– Что пусть?
– Пусть узнают... Я же не украла, я просто взяла...
– Ты прекрасно понимаешь, что это не просто взяла. А если тебе захочется взять в магазине пальто или золотые часы? Или телевизор? Да и мало ли что тебе еще захочется...
– Пальто у меня есть. Часы тоже. И телевизор, – она улыбнулась на мою шутку.
– Но ведь и сырки в холодильнике, наверно, тоже есть?
– Лежат, – кивнула Олеся.
Мы подошли к дому. Поднялись на второй этаж. Олеся сняла с Инги ошейник и отперла дверь.
– Тетя Лида, что вам приготовить – кофе, чай?
– Чаю, Олеся.
– Сейчас поставлю чайник. Ингоша, пойдем со мной? – На мгновение она замялась, и мне показалось, что в глазах ее что-то прояснилось, ожило. Вот сейчас, сейчас она сядет в кресло, расплачется и все расскажет – что с ней происходит, о чем она думает, чем тревожится.
– Ты, кажется, что-то хотела спросить?
– Да. Мне... мне что-нибудь с собой брать?
Нет. Мне всего лишь показалось. Она просто безразлична ко всему, кроме собаки.
– А что бы ты хотела взять с собой?
– Не знаю. Наверное, кроме Инги – ничего...
Олеся ушла на кухню, а я вспомнила про черешню в портфеле, вынула кулек и отсыпала половину в вазу. Зашла на кухню, протянула Олесе вазу с черешней:
– Помой и угощайся.
– Спасибо, тетя Лида. Где вы их добыли?
– В овощном.
Олеся промыла черешню под краном, мы вернулись в ее комнату, и я села в кресло.
Странная девочка. Ни угрызений совести, ни беспокойства. Ничего. Совсем ничего. Как будто ничего не произошло, ничего не случилось... Я вглядывалась в нее, следила за каждым ее движением, ждала, что вдруг вздрогнет ее рука, сорвется голос... Но нет, Олеся была спокойна...
– А почему ты не позвонишь маме?
– Зачем? Она узнает и после. Можно оставить записку: «Я в милиции – украла в магазине сырок». Она прочтет и скажет: «Что за чушь?» Вы ведь знаете – она так и скажет... – Олеся присела на ковер к Инге.
Да. Она так и скажет. Ольга деловая женщина – она горит на работе. Она не любит тряпок – ходит вечно в одной и той же черной юбке и в черном свитере. Прическа у нее короткая, мужская. Она не любит возни на кухне, особенно мытья посуды. С мужчинами резка, насмешлива. Но сколько она от них ни отмахивается – они к ней в общем-то льнут. Но, насколько мне известно, в этом доме никто из них не оставался ни разу на ночь. Боже упаси, а что подумает Олеся! И что же? От Олеси откупились всем: ананасами, скрипкой, магнитофоном, книгами, собакой...
– Видишь ли, тебе сегодня же нужно обо всем рассказать в милиции. Просто обо всем. Иначе с каждым днем тебе все труднее и труднее будет жить. Я ведь понимаю, что не в сырках вовсе дело, но в чем именно – не знаю. А ты сама о себе знаешь все. Ты знаешь, кто ты и зачем живешь... И даже когда крадешь, то тоже знаешь, зачем крадешь... Ты девочка умная, ты все прекрасно понимаешь... Скажи, пожалуйста, тебе вот сейчас не хочется вернуться в магазин и снова взять что-нибудь?
– Н-нет.
– А в другой магазин?
– Тоже нет.
– Ну вот и прекрасно.
– Ой! Я про чайник забыла! – вскочила Олеся.
– Ты хочешь чаю? – спросила я.
– Нет.
– Тогда пойдем. Я тоже что-то расхотела.
– Можно я попрощаюсь с Ингой?
– Конечно.
Олеся сходила на кухню, выключила газ. Вернувшись, подошла к собаке, присела возле нее, обняла и стала гладить.
– Ингоша, ты у меня самая добрая, самая хорошая, ты не сердись на меня, не скучай без меня, пожалуйста... Ладно? Ты потерпи – подожди меня... Ладно, Ингоша?..
Собака, поскуливая, лизала девочке руки, била по ковру хвостом.
– Тебе придется без меня слушаться мою маму. Ты уж потерпи, ладно?.. Я сейчас уйду, а ты останешься дома... Тебе нельзя со мной...
Олеся встала и отвернулась от Инги. В глазах копились слезы.
Собака, чуть наклонив голову, собрала на лбу морщины и навострила уши, будто хотела еще что-то услышать от хозяйки, будто хотела что-то понять...
Я встала и взяла портфель. Олеся вышла на кухню и принесла миску воды, колбасы и три сырка. Все это поставила в угол к подстилке собаки и быстро, взяв ключ от квартиры, пошла к двери.
– Олеся, ты оставила маме записку?
– Зачем? Кто-нибудь из милиции позвонит ей на работу и скажет.
За дверью скулила собака. А когда мы вышли из подъезда на улицу, она уже скулила и лаяла, скребя лапой стекло окна. Олеся остановилась, помахала рукой и побежала быстрей, чтоб не слышать собаку. Я шла следом и думала об Олесе. Она сказала мне, что сегодня ей не хочется вернуться в магазин и снова что-нибудь взять. Но кто знает, что ей захочется завтра? Мне б подойти к ней, обнять, рассмешить, подурачиться, утащить к себе домой или в сад, чтоб покопаться в земле, облиться водой из шланга, залезть на старую яблоню и подразнить скворца, но... будет ли это интересно Олесе? Кто ее знает?
За углом дома Олеся ждала меня. Мы молча прошли с ней мимо того самого гастронома, причем она на него даже не взглянула.
В городе цвела сирень и плавился асфальт. Вдоль набережной и на мосту, возле оперного театра, ребятишки, все в белых панамках, стояли с удочками, смотрели вниз на мутную зацвелую воду. Иногда тяжело и лениво из-под моста взлетали речные чайки, недолго кружили и снова садились на воду.
С этого моста далеко виден город. Над зеленью скверов возвышаются белые дома, огромный новый Дворец спорта и Дворец металлургов, а дальше, неровным частоколом, темнеют трубы заводов.
– Олеся, я в этом городе живу двадцать пять лет...
Олеся меня не слушала. Она безучастно шла рядом и смотрела под ноги.
– Мороженого хочешь? – предложила я.
– Нет, – глухо сказала она.
***
Звенели трамваи, проносились машины. Нас обгоняли пешеходы. Возле оперного театра мы свернули на более тихую улицу в сторону милиции.
– А знаешь, Олеся, я ведь тоже воровала...
– Вы? – девочка замедлила шаг и пристально взглянула на меня. В глазах хоть слабое, но удивление.
– Да, Олеся, я воровала... Когда я украла первый раз кусок брынзы, мне было восемь лет... Я еще не ходила в школу...
И я стала рассказывать Олесе о своем детстве.
Теперь она слушала. Мы долго ходили по улицам города, пересекали площади, скверы, ходили мимо больших и маленьких витрин магазинов, мимо ресторанов, кинотеатров, мимо библиотек и учреждений, мимо лоточниц, торговавших свежей зеленью и цветами, и... мимо отделения милиции. Я рассказывала, а Олеся молчала. Но я уже знала, что когда-нибудь, может быть даже завтра, и она расскажет мне о себе.
Незаметно я подвела Олесю к ее дому и остановилась.
– А знаешь, мы не пойдем с тобой в милицию, – сказала я.
Девочка густо покраснела и опустила голову.
– Маме сказать? – тихо спросила она, сминая в руках листик сирени.
– Как хочешь. – Я легонько подтолкнула Олесю к подъезду: – Иди, иди... у меня еще есть дела.
Олеся замялась:
– А вы... вы не расскажете?
– Ну что ты, – заверила я. – Ну, до свидания, Олеся!
– До свидания, тетя Лида!
Отойдя, я оглянулась – девочка стояла у подъезда и смотрела мне вслед. Я помахала рукой и свернула за угол дома.
***
Я почувствовала, что устала, и мне захотелось остановиться и сесть где-нибудь в тихом тенистом месте. Я свернула в сторону оперного театра, прошла в угол сквера и, поставив к ногам портфель, села на скамью и сняла туфли.
И только тут я заметила, как высоко и ясно небо, как блескучи на солнце, за кипами зелени, белые колонны театра, как буйно цветет сирень и как хорошо, тихо вокруг. И я одна. Тишина. А там, в квартире, среди книг, блестящих темных шкафов ждет Олесю черная собака Инга.
А я сижу под нависшей сиренью и снова думаю о своем, далеком...
***
Это была огромная лепешка из навоза, воды и глины. Они ходят по ней кругами – с краю до середки и с середки до края. Мать ступает тяжело и плотно, вдавливая ноги в это месиво. Отпечатки ее следов глубокие, с широко растопыренными пальцами. А своих следов Лидка не видит. Потому что мамка, подоткнув подол юбки за пояс, идет впереди и тоненько поет про то, как мыла Марусенька белые ноги. А Лидка идет сзади, старается попадать след в след, но из этого ничего не получается – у мамки ноги-то во-он какие большущие, поэтому Лидка приноровилась и топчется то в подбежку, за мамкой, то плетется еле-еле, вырисовывая в этом месиве тропинку елочкой.
Пришли они сюда рано утром, сразу же, как выгнали Маруську в стадо, а лепешка жидкого навоза и куча глины уже были свалены возле дома счетоводихи, у самого палисадника, под купами нависшей сирени.
Покуда мамка ровняла лопатой навоз и сверху накидывала красной глины, Лидка из ляги за домами таскала ведерком мутную воду и расплескивала ее в середку этой кучи.
– Эт-ты, какая красивая шаньга! – радовалась мамка, но сразу топтать саман Лидке не разрешала – глина была холодной. Лидка незаметно успела сбегать к ляге, подразнить прутиком злющую гусыню. Потом мамка крикнула Лидку и заставила тоже топтать. Лидка и не думала отпираться – ведь счетоводиха пообещала пятьдесят рублей за штукатурку своего нового придела. На эти деньги Лидке обещано купить портфель или ситцу на платье – пора в школу. Еще прошлой осенью мамка обещала отдать ее в школу, да идти было не в чем. А теперь Лидка согласная топтать хоть десять таких лепешек, потому что ни портфеля, ни нового платья у нее до сих пор нет.
– Бог в помощь! – выплыла из проулка толстая мельничиха.
– Спасибо, Фиса Григорьевна, – приветливо говорит мамка, но не останавливается.
– Ты, Сима, не видала моего телка? Со вчерашнего дня не могу найти.
Лидка, раскрывши рот, пялится на фартук мельничихи – на фартуке цветут маки, они даже красивее, чем на грядке.
– Нет, не видала, Фиса Григорьевна, – говорит мамка. – Загляни на ферму, возле дворов крапивищи-и... Я все опасалась: вот, думаю, свалюсь в старый какой колодец – и не докричишься, сама-та я что, пожила – хватит, а девка-та сидит дома голодная, и в избе шаром покати...
Она улыбнулась невесело и тоненько пропела:
Хучь иди плясать,
А дома нечего кусать.
Сухари да корки,
На ногах опорки!
Мельничиха покосилась на мамку недобро, дескать, поет еще. А где ей, мельничихе, ихнее лихо понять. Непропёки, а поют еще! Ей больше по душе, когда непропёки жалятся.
– Бог с тобой, колодцы... Скажешь тоже... Поди, загнал кто-нибудь телка-то. – Она покосилась на Лидку. – Опять ночесь огород обчистили, голодранцы паршивые... Все. Я своему сказала: сегодня скараулим – стреляй...
– Стрельни, стрельни, Фиса Григорьевна, совсем спасу нет... У меня вон тоже кошке хвост ободрали. Берданки нет, а то бы тоже стрельнула. Фулиганье, – мамка хихикнула. – Совсем зафулиганились без отцов! А ты стрельни, стрельни... Карпею-то Иванычу поклон передай. Бывало, выпивал он с моим...
Мельничиха поджала губу и, отвернувшись, молча поплыла было мимо в дальний узкий проулок, но потом обернулась и сказала:
– Сравнила! Мой огород и хвост кошачий!
– Тьфу, – сказал мамка и пошла по кругу, покачивая тощим задом, передразнивая походку мельничихи. – А была-то спичка спичкой... – Круто повернулась к Лидке, злая: – Опять в чужие огороды лазишь?
– Не-е-е... забор у них колючий...
– Я те счас дам – колючий. Мало мне забот?..
– Да не-е, – замотала головой Лидка почти что с честным выражением лица.
– А откуда под лавкой дыня?
Лидка почувствовала, что сейчас ей будет затрещина, и так же честно соврала:
– Колька дал.
– Скажи Кольке, – приутихла мамка, продолжая топтать саман, – чтоб не лазил к мельнику – стрельнут еще... Они такие. Не сам, так Фиска заставит... Смотри у меня, узнаю, что залезешь к кому-нибудь в огород, скажу Марии Кондратьевне – она не примет тебя в школу.
– Ладно... Мам, а Фекле-та хвост отцапнула собака. Она картошку караулила, а собака в огород забежала... Фекла ей глаза поцарапала...
– Да я-та знаю. А вот Фиске это знать ни к чему. Иди-ка посиди на травке... Цыпки вон на ногах покраснели... Сто раз тебе говорила – мой ноги на ночь.
– Так они и так тонкие, высохнут – на чем ходить буду?
Мамка остановилась, наклонившись, вытерла подолом юбки лицо и вздохнула:
– Ладно, ладно, иди посиди, работница ты моя убыточная.
– А ты?
– Я потом. Солнопек вот-вот начнется, а надо еще дранку на стены прибить – успеть бы...
Лидка с радостью села. Гусиная трава уже обсохла от росы. Солнце греет почти по-дневному. От лепешки самана остро пахнет мочой и глиной. Мать ходит и ходит по рыже-зеленому месиву и снова поет про Марусеньку, которая мыла белые ноги... Красивая песня, да ноги у мамки давно не белые. Ноги и у Лидки тоже в навозной жиже. Щиплет до жути, но мыть все же не стоит. Цыпки болят, да и от частого мытья (Колька говорит) ноги совсем похудеют, так что лучше не обращать внимания на грязь. От навозной грязи никто не помирал, а Лидке ноги дороже, чем чистота.
– Эй, Фокишна! – кричит кладовщица Палаша. – Калымишь?
– Ага, – смеется мамка и останавливается посередке месива. – На вечерки собралась, а платочку нету, плясать пойду – взмахнуть нечем... Вот и тороплюсь, купить бы к вечеру... Хороша девка, речиста, да дороже платок с батиста.
Кладовщица приблизилась, волоча кривую ногу.
– Так кавалер-то один дед Игнат остался, да и тот слепой, – засмеялась она. – Такая старь – сорви лопух да и шпарь... Деньги для такого изводить – себе вредить.
– А куда, Пелагея, эт ты нарумянилась?
– Да в раймаг бегу. Митьку приняли в пионерский лагерь, так сатину на рубаху купить решилась. Стыдно – голяк голяком, отец-то все же фронтовик...
– А-а, – протянула мамка, – а я вот тоже... В школу собирать надо девку... Слышь, вчера у Герасима просила скатерть, которую на май стелили на стол в правлении. Отдай, говорю, девке хоть платье сошью, все равно в конторе за шкафом пылится, чернилами облита, да и угол от чьей-то папироски обгорел. Только он все равно ж не дал.
– И не даст. Знаю я его. Ты вот что – пошли-ка завтра ко мне Лидушку, я там припрятала пару холщовых мешков. Заготовители бросили. Что, думаю, теряться, все равно кто-нибудь подберет. Я и решила Миньке штаны сшить и покрасить – все равно в каких спины быкам тереть... С дерюжным фасадом – не с голым задом. Десять трудодней малец заработал...
– Мужик растет, – сказала мамка, садясь на траву.
– Да и у тебя, Сима, невеста неплоха... Давай-ко я тоже посижу... Лидушка, пойдешь за Миньку замуж?
– Не-е, – затрясла головой Лидка, – он царапается.
– Ну-у, к тому времени отвыкнет...
– Так вырастет – чему похуже еще научится, – засмеялась мамка. – Сам-то пишет?
– Последнее было из-под Курска... Писал, что эту фашистскую вражину погнали. А больше нету. Третий месяц пошел... Ночи не сплю.
– Не накликай беду, Палаша! Придет он, придет. Он у тебя, Федор-то, отчаянный, запросто так пуле себя не подставит. А сын вон уж какой... Мужик растет... Было бы побольше еды да поменьше горя, нарожала б я с десяток парней... Меня сызмала к ребятешкам страсть как тянет.
– Ага, – возмутилась Лидка, – нам тогда одного портфеля не хватит. Не рожай... Раньше б рожала, чтоб он старше был и мне после него все оставалось.
Кладовщица и мамка переглянулись, засмеялись.
– Ну, Сима, пойду я, – сказала Палаша, неохотно поднимаясь.
– Ладно, – ответила мамка и тоже встала.
– Так пришли Лидушку завтра.
– Пришлю, перед тобой гордиться негоже.
– А Герасима ты не проси – он зимой на телеге посидеть не пустит... Поди, все еще пристает?
– Ну! – рыкнула мамка и поморщилась.
– Все они такие...
– Не все. А такие, как Герасим, – это точно. Без мужиков и баган медуницей пахнуть норовит.
– Сказала б я, если б Лидки не было, чем этот Герасим пахнет!
***
Солнце уже высоко. И когда оно начисто показывается в развалах туч, то становится жарко. А мамка все топчется, топчется по кругу и поет, теперь уже другую песню: «Ыэх, мой каситер в ту-ума-ане сиветит, ды исыкыры га-асынут на-а-а лету-у...»
И жалеет Лидка мамку, сама не знает с чего. Она молча ходит за ней. Устала. Ноги заплетаются, кружится голова, а в глазах время от времени то все темнеет, то вспыхивает, будто смотрит Лидка на осколки вчерашней вазы, которую мамка, посоветовавшись с женой председателя колхоза, взяла да и разбила пополам. Разбила вазу, про которую сама раньше говорила, что папка привез ее из города и что цены той вазе нет. Хорошая была ваза.
– Мамк? – спрашивает Лидка, все топчась позади.
– Чего тебе?
– А зачем вы вчера стекло толкли в ступе?
– Это не стекло, а хрусталь... Хрусталь – вроде тоже стекло, да, говорят, пользительное... Она мне за него дала сто рублей. Деньги все же – куплю тебе валенки на зиму... Да эти вот пятьдесят рублей еще – разбогатеем! Зачем нам ваза? Сейчас не до жиру. Да и держать в ней нечего – пряников нет, сахара тоже.
– Зачем тогда не всю потолкли?
– Старые люди говорят, что надо не всю. И обязательно не свою, а купить или украсть... Толкут намелко... а после пьют в вине.
– Пьют? Стекло?
– А и что? Припекнет – и мочу пить будешь. От чахотки только моча и помогает.
– Тогда продай и второй кусок. Себе валенки купишь. Сама босая ходишь!
– Больше ни одна баба не спрашивает. Спасибо, хоть эта-то купила.
– А председательша зачем будет пить?
– Да от бородавок...
– Ага, а вы вчера шептались про ребеночка... Откуда же у нее бородавки-то? Она лягух в руки не берет, а бородавки только от лягух. Сроду бородавок у ей не бывало, а ты говоришь...
– Ну, мала еще все-то знать. Иди, отдохни. Вон товарка твоя Маня как раз бежит. Смотри – надолго не убегай...
– Я скоро, – обещает Лидка и летит навстречу Мане.
У Мани (дразнят ее «Белый Глаз») отец воевал. В большом двухэтажном доме еще зимой их было девятеро. Лидка Мане завидовала даже – такая семья! Да вот мать у Мани умерла. К весне осталось восьмеро. А сейчас четверо... Самого младшего, Шурку, унесла в половодье по Тоболу льдина – так и не нашли его. Старшую, шестнадцатилетнюю Катьку, посадили в тюрьму – украла у соседей овцу. Соседи овцы хватились, нашли. А чего там и искать-то было, когда овца чуть не на всю деревню истошно блеяла, а Катька, та и сама громче овцы голосила. Катьку побили и сдали в милицию. Двух младших отвезли в детдом, а старшие, все мальчишки, разбрелись на заработки – кто на подхват к маслозаводу прибился, кто в колхоз. Главой поредевшей семьи стал тощий и злой подросток Мишка – он подался в подпаски. Хозяйкой дома осталась Маня, остроносенькая, с тусклыми серыми косичками. Маня плохо видела на один глаз, но зато хорошо бегала, быстрее Лидки. Может, потому, что некому было заставлять ее ноги мыть.
– Ты чего, Мань? – остановилась Лидка перед подружкой.
– Колька сказал, что ты теперь у нас атаман. Вот я и бегу тебе докладать, что ухожу в самоволку – мне надо мыть полы.
– А он чего?
– Он говорит – ты умеешь рисовать планы наскоков, а он не умеет. Гордый, а тебе уступил.
– Так он же старший?
– Ну и что? Он сам сказал, мы ж его не снимали. Велел тебе передать. «Я, говорит, Лидку уважаю».
А и чего такого? Лидка и сама давно знает, что смелее Кольки. Раньше она его слушалась – кого же было еще слушаться-то? Он почти на целый год старше. А потом она стала рисовать планы походов в яму за огородами, в ту, что густо поросла полынным вереском: там живут в застоялой рясной воде головастики. Да и на болото – за корнями камышей, и на луга в заречье она тоже всех верней дорогу находила. Рисовала планы чужих огородов с наилучшими к ним вылазками. Все и признали, что с планами-то намного интересней, и само собой получилось, что все стали слушаться Лидку. Может, Кольке и обидно, так ить он не дурак же, сам понял все как надо.
– Ты, Маня, куда сейчас?
– Да Мишка придет вечером, опять ругаться примется за немытые полы... А ты скоро?
– Нет еще. Топчем с мамкой саман. Калымим у счетоводши.
– Мы тебя вечером погодим.
– Ладно, ты иди полы скреби, а я пойду дотаптывать.
...Маня убежала. А Лидка села возле дороги в траву и задумалась. Раньше-то она не воровала. И по чужим огородам не лазила. Боялась, а вдруг да как поймают – мамка ругаться будет, а то еще и вправду скажет Марии Кондратьевне.
Да и не только в этом дело. Кинутся, как тогда на Катьку. Не забыть, как кричала Катька: «Люди добрые! Пожалейте!» А главное, плакала, плакала-то как. А Лидка даже от мамкиного ремня не плачет – стыдно.
«Идол! – ругается мамка. – Наказанье мое! Хоть для порядку поплачь!»
Лидка не плачет, и дело кончается тем, что плачет сама мамка.
Хуже, когда мамка за ремень не берется, а только дуется на нее, как мышь на крупу. Тогда Лидка сама приносит ремень, а мать опять плакать начинает.
А Колька и Вовка по огородам смело лазили. Угощая Маню и Лидку огурцами и дынями – подзадоривали: «Вы девки, вы забоитесь».
В первый раз Лидка украла брынзу. Из склада молокозавода грузили на машины ящики с маслом, фляги со сгущенкой и брынзу. Ящики и фляги грузили четверо дядек, а брынзу грузить позвали их, ребятишек что постарше. Потому что они, как зверьки голодные, выглядывали из лебеды и попались начальникам на глаза. Обрадованные, они опрометью вбегали в холодный подвал, брали с полок по бруску брынзы и стремглав выскакивали наружу к трапу. В кузове машины укладывали бруски на развернутый брезент, будто кирпичи.
Колька первым уронил в траву один брусок, но это заметил военный дядька с блокнотом, залезший на машину считать брынзу.
– Эй, пацанчик, ты уронил брынзу, подними-ка, а то собаки утащат.
Колька как ни в чем не бывало поднял брусок на машину.
А когда дядька слез с машины и отошел, Колька шепнул Лидке:
– Ты ростом самая маленькая – теперь урони ты, а я потом заползу в траву и откачу подальше.
– Ладно, – кивнула Лидка и до того забоялась, что задрожали ноги. Ей казалось, что все только и делают, что пялятся на нее, и как только она уронит в траву брынзу, то ее тут же сцапают, станут бить, поведут в милицию.
– Кольк, а вдруг да пымают? – испуганно шепнула Лидка.
– Я ж говорил – забоишься! Струсила, да? Тетка вон в белом халате ходит с карандашом. Думаешь, она не ест? Тогда с чего она такая толстая? А шофера? Тоже вон сидят на травке – пьют, брынзу едят...
Лидка знает, что на маслозаводе сушат казеин, картошку, делают брынзу и сгущенное молоко. Все это увозят да увозят куда-то машинами, может быть, на фронт? Плохо солдатскую еду красть, да, может, кусочек-то один можно. Лидка на фронт за эту брынзу кисет пошлет, кисет ведь солдатам тоже нужен. И потом, брынза так вкусно пахнет – слюнки текут. Да Лидка ж еще и знает, что вовсе не все увозят на фронт. Рядом с ними живет директор маслозавода, и жена его все время носит домой полную сумку. Чего? Лидка не заглядывала в ту сумку, но как-то с мамкой белили им комнаты, и Дина Афанасьевна угощала их творогом со сметаной и маслом с белым хлебом, а коровы-то у директора сроду и не бывало. А еще говорили про директоршу – враки, поди, – что она по утрам умывается свежим молоком, оттого и белоликая – загляденье. Вот бы Лидке такой вырасти! А то черная да худая, как уголек малый.
– Мамк, – как-то сказала Лидка, обернувшись от открытого окна перед садиком. – А тетя Дина красивая женчина?
– Эт-ты с чего взяла? – опросила мамка, гремя пустым противнем по загнетке.
– А лицо у нее белое, – вздохнула Лидка.
– Хорошим людям в такое время с белым лицом ходить не пристало, – зло сказала мамка. – Нам-то с тобой такого до победы не иметь... На вот, хлебай!..
– Опять каша лебединая? – скуксилась Лидка.
– Опять. Молоком забели... Или рыбьего жиру добавь...
– У-у, – хныкнула Лидка. – Я не хочу есть. Она зеленая... Все трава да трава... Не хочу больше...
– Я вот тебе дам не хочу... Нечего на чужую говядину пялиться. Свою наедай, – проворчала мамка и вытащила откуда-то ломтик калача да баночку пахты. – Палаша давеча плеснула, – сказала она и отвернулась.
– А ты? – спросила Лидка.
– Я уж откусила.
Но Лидка не поверила – ломтик-то ровненький, некусаный.
Когда Лидка вроде бы нечаянно уронила брынзу в лебеду, то и сама с испугу чуть не свалилась с трапа. Но Колька шел следом и загородил, подтолкнул Лидку в кузов машины. Он наклонился, положил на брезент свой брусок и бегом поволок Лидку за руку обратно в склад.
Снова бруски, бруски... Туда-сюда... Лидка бегала взад-вперед и все косилась на лебеду. Сердце прыгало. Щеки горели, и Лидке казалось, что вот-вот что-то случится, то ли расколется земля, и она, Лидка, провалится в подземную темноту, то ли все дяденьки и тетеньки окружат ее, зацапают и закроют в холодный пустой подвал.
Но время шло, и ничего не случилось, кроме того, что Колька вдруг опустил на ящик перед кладовщицей брынзу и схватился за живот.
– Ой! – вскрикнул он. – Бурчит что-то, – и, держась за веревочку на штанах, побежал в лебеду.
С машины Лидка видела, как он выглядывал из лебеды, пережидал, покуда отвернется или отойдет кладовщица, и когда та отошла, Лидка сбежала с трапа и взяла брусок, оставленный Колькой. Потом она заговорила с кладовщицей виноватым, стыдливым голосом:
– У него брюхо болит... Он счас вернется.
– Скажи ему, что я дам немножко сухого творога. От поноса поможет, – пожалела кладовщица.
– Ладно, скажу. Он есть хочет, – не сдержалась намекнуть Лидка. – Мамки-то у него нету... – Хотя она сейчас говорила правду, ей становилось все стыдней и стыдней.
– Знаю. Вот еще машину догрузите, тогда я вам дам чего-нибудь поесть.
– Догрузим! – пообещала Лидка, сгорая от стыда.
Взойдя по трапу на машину, она уже не увидела в траве бруска и совсем успокоилась. Может, Колька и прав – одним бруском не убудет. В складе-то целый штабель заплесневелых лежит. Кладовщица норовит сдать их на машину, да дядьки не берут, говорят, везти далеко – вовсе позеленеют. А тот брусок, что Колька спрятал, с угла тоже плесневеть начал. Может, он из тех, что кладовщица тайком обтирала тряпкой да и перетаскивала на другой штабель, где лежали отобранные дядьками к погрузке на машину? Лидка-то это знает, видела. Лидка вдруг успокоилась и сказала себе: «Ладно, одним куском не убудет».
Зато потом, когда они все сделали, им дали сухого творога по большущей пригоршне каждому и немного сухой картошки. Наелись они вволю, а припрятанной брынзы взяли по кусочку домой.
А вечером Лидка слазила на чердак и протянула мамке свой паек от брынзы.
– Где взяла? – насторожилась мамка.
– Колька дал.
– Опять Колька? Ты у меня не вздумай воровать. Запорю.
– Колька помогал грузить машины! Вот! – оправдывалась Лидка. – Ему дяденьки шофера отрезали... А я не воровала, – врала Лидка, глядя в глаза матери и понимая, что мать посомневается-посомневается, но у Кольки спросить забудет.
– Ладно, давай поровну, – огласилась мамка. – Ты ешь хлеб и пахту, а я кашу что-то захотела...
Но кашей она давится и, положив ложку, опершись локтями на стол, долго смотрит тусклыми глазами куда-то за окно, далеко, в заречье.
Лидка тоже выглядывает в окно, но ничего там не видит, кроме соседского теленка на дороге перед окнами да дымчатой мари в поймистом понизовье заречья. Лидка тихонько выскальзывает из-за стола. Дел у Лидки много.
***
...Лидка встала из придорожной травы, оглянулась – Мани уже и не видать. По дороге, поднимая пыль и бренча пустыми флягами, едет подвода. Это дедушка Игнат едет за молоком на кордон. С Игнатом, свесив с телеги ноги, сидит Вовка Рыжий – ага, к своей мамке. Вовка машет Лидке рукой. Лидке завидно – ведь по дороге столько можно увидеть! Вот счастливчик!
А Лидка бредет по дороге снова топтать саман.
У Вовки Рыжего вечно приоткрыт слюнявый рот. Когда-то его боднул теленок. А еще у Вовки ясные голубые глаза в красных-красных густых ресницах и красные волосы. Все в деревне считают, что он сын рыжего мельника, потому что ни в селе Белозерка, ни в Корюкино, ни в ихней деревне никого такого рыжего не было, как этот мельник. Но мельник не признавал Вовку за сына, а сыновья мельника, уже взрослые парни, – за брата. Мельничиха же, при виде Вовки, шипела гусыней:
– Кыш, ублюд еныш, кыш с моей дороги!.. Кыш с моих глаз! Чур меня, рыжее отродье, чур меня, вражина ты рыжий!
– А твой мельник сам рыжий! – отбрехивается Вовка.
На это мельничиха почему-то совсем уже обижается, начинает вопить на всю деревню:
– Враг! Недобрик! Нечистая сила! Демон! Тьфу! – и яростно плюется в Вовкину сторону.
А Вовка хоть и побаивается ее, но любит выслушать до конца – хорошо та ругается.
Пусть Вовка прокатится, думает Лидка, а зато я топчу саман, во! Вовка к вечеру же вернется и обо всем расскажет – что видел, что слышал.
Она, опустив голову, тихо идет по дороге, загребая ногами теплую пыль, и теперь думает о себе и о мамке.
Вечерами к ним приходят мамкины подружки ворожить на картах. Тогда Лидка незаметно и потихоньку сбегает. А когда никого нет в гостях, приходится ждать, покуда мамка перестанет ходить по избе и греметь посудой. Тогда Лидка осторожно отодвигает замшелую доску на крыше (спит она на чердаке), вылазит наружу и, высунув сперва ногу, нащупывает верхний венец угла. После спускается и крадется со двора через палисадник к дому Кольки, где ждут ее обычно под темным кустом черемухи затаившиеся Колька, Маня Белый Глаз, Вовка Рыжий и Фишка. Ждут Лидку с новым планом, неожиданным и добычливым, с планом наскока на склад со сгущенкой...
Лидка теперь у них атаман. Дослужилась! А все почему? Да не боится она ничего, никаких привидений не боится, может и на кладбище прогуляться ночью. Она-то знает про себя, что, конечно, тоже пугается (да еще как!), но вида уж не подаст! Не дождетесь! Вот подрастут все, и она поведет всю свою четверку в разведку. Тетки говорят, ахают, будто Гитлер копит силы, чтобы снова кинуться на Москву, а потом прямехонько на Урал – ну вот, а тут-то Лидка и организует такой отряд, так им, фашистам, покажет, только пятки засверкают!
А пока что в огороде мельника зреют скороспелые дыни, каких больше ни у кого не растет. И пока что на колхозном поле растут кормовой турнепс и брюква. А самое опасное, но зато и заманчивое – это маслозавод.
***
К обеду, когда саман был уже готов, прибежала хозяйка. У нее остренький носик, маленькие, снующие туда-сюда, ну прямо ящерки, глаза.
– А! – всполошилась она. – Чем я кормить-то вас буду? – и выразительно посмотрела на мамку, думая, поди, что мамка откажется обедать. Как бы не так! Дома-то одна крапивная похлебка. Но мамка, понятно, сделала вид, что не расслышала или не поняла намека, и, чуть замешкавшись, снова принялась кидать лопатой саман в ведра.
– Я сейчас сбегаю воды принесу коромысла два-три, огурцы вечером полить. А потом уж что-нибудь придумаю – чем кормить-то вас...
Мамка промолчала, а хозяйка загремела ведрами.
Мамке тоже нужна была вода для затирки, и Лидка уж совсем приноровилась носить воду ведерком из той же ляги за домами, что широко разлилась после половодья до самого птичника. А за птичником заболоченная некось – конца края не видать – озерки, болота. Там живут вечно стонущие кулики, чайки и утки. К тем-то болотам и бегали они, почти всегда голодные, находили рогоз и вырывали его стебли. Корни выволакивали на берег, очищали и тотчас поедали мучнистую сердцевину. Ребята, что похозяйственней, прополаскивали корни от грязи и тут же резали их на дольки в корзину. Дома мамки сушили их в печи на противнях. После толкли в ступе. Стряпали лепешки.
Лидка не сушила корни камыша – у нее были другие заботы, как она считала, более надежные: надо было выходить, вырастить табак-самосад, дождаться его цветения, а потом срезать, связать в пучки и повесить на чердак вялиться, после порубить сечкой в деревянном корытце, в котором когда-то давно – она уж и не помнит когда – рубили мясо на пельмени, потом можно продать этот табак стаканами возле чайной проезжающим шоферам. Вонь от него, правда, ну да делать нечего. На часть вырученных денег мать разрешает Лидке купить старых газет – рисовать-то ей не на чем – и сходить раз в кино.
Тем, что мамка дает ей на кино рубль только раз в месяц, Лидка не очень огорчается. Все равно она этот рубль пропивает «на морсе», а в кино и так знает, как пробираться: рядом с будкой киномеханика плохо прикрытая форточка, и стоит только вскарабкаться на плечи Кольке, и вот она, залазь да и прыгай вниз, – только иногда эту форточку заколачивают, ну да не беда – долго ли отодрать. Колька Суетун это делает – р-раз! – и готово! Киномеханик иногда ругается: «Откуда столько мелкоты берется?» Грозится поймать и оторвать уши. Но это еще надо поймать, а он толстый и одышливый, да и на правую ногу припадает – где ему! А еще у Лидки есть тайны. Спит она на чердаке, на сенном матрасе под связками веников и табака. У нее есть там стол – ящик из-под масла и старое лоскутное одеяло. В этом ящике у нее хранятся сокровища – щучья высохшая челюсть, разные камушки-гальки, цветные стеклышки, которые она собирала, копая с матерью веснами огород, да еще разные тряпочки, выменянные у Фишки. У Фишки мать теперь портниха.
Еще зимой появились в ихней деревне длинная большеглазая Фишка с красивой седой матерью – их откуда-то эвакуировали. Фишка ходила по дворам, предлагала поменять золотое кольцо на хлеб или муку. Фишка предлагала, а ее мать, затравленно озираясь, молчала, будто не могла понять – где она и как попала в эти края. Лидкина мамка, спрятав руки на животе под фартуком, стояла тогда посередь избы, глядя на посинелую от холода Фишку. Помолчав, она спустилась в подвал и нагребла им ведро картошки за просто так и еще дала пару свеклин. Лидка подружилась с Фишкой, потому что Фишка долго рассказывала про синее-синее море и причал, где останавливались отдыхать военные корабли. А еще Фишка играла на скрипке. Отец у Фишки, пока не пропал, был военным. А пропал он еще задолго до войны, и куда он делся, Фишка не помнила и не знала.
...Мамка берет большую кружку и обрызгивает стенку, обитую дранкой – это чтоб саман лучше прилип. Получается это у нее хорошо и быстро. Только выравнивать и затирать приходится долго. Одна стенка уже готова. Хозяйка зовет к столу. Мамка как будто неохотно прерывает работу, моет руки и ноги в ведре, снимает фартук.
– Мой руки, – приказывает она Лидке, – есть пойдем!
Лидка сует попеременке ноги в то же ведро, болтает воду. Мать молча дергает ее за косицу, ведет к корыту и льет из кружки Лидке на руки:
– Умойся!
Хозяйка ведет их через сени в избу. Кругом половики, чисто. На высокой кровати тюлевое покрывало, на окнах тоже тюль. На стенах ковры. Комод с рядком махоньких рюмочек. Из таких крошечных, наверное, пьют лекарство, думает Лидка без зависти и боится сесть к столу, на хлипкий венский стул. На столе еще ничего нет. Только голая цветочная клеенка, и Лидка старается думать о другом, не о еде. Вообще-то дома лучше (заберешься на широкую лавку вместе с ногами, поешь да тут же и бухнешься рисовать на газетах картинки).
Краска у Лидки самодельная: пузырек черной – из сажи, пузырек малиновой – из свеклы, пузырек желтой – из таблеток хины, пузырек сизо-фиолетовой – из вываренной шелухи семечек, а еще у нее есть чуть-чуть (по щепотке) разной анилиновой краски, но ее Лидка бережет до лучшей бумаги. Говорят, в школе им будут выдавать тетрадки и новые буквари. Правда, у Лидки уже есть старый, затрепанный букварь, который ей принесла Мария Кондратьевна, и она уж давным-давно прочитала его от корки до корки. А в новом-то, может, все по-новому. А еще говорят, что в школе есть уйма книжек с картинками, – вот уж где она почитает!
...Ах, как хочется есть, а хозяйка все не выходит из-за занавесок, что-то там долго переливает, стучит посудой. Лидка смотрит по сторонам и вдруг видит куклу. Чуть было не кинулась к ней, но натолкнулась на строгий взгляд мамки и сникла. Кукла чужая...
И все равно ее тряпичные куклы лучше и милее ей, чем вот эта, большая, всамделишная, с красным бантом в белых кудрях, с голубыми глазами. Ну и пусть себе стоит, она даже смотреть на нее не будет. Подумаешь, шелковое платье да голубые глаза! Ишь какая воображуля! Лидка показывает чужой кукле язык и отворачивается от нее навсегда. Она делает сама куклы красивее этой. Вот именно, красивей. Правда, маленькие, а ноги у них то синие, то зеленые – какие уж есть тряпочки, – но зато за каждую куклу она выменивает цветные карандаши. Ничего, она попросит Фишку взять у матери лоскутков побольше и сошьет куклу огромную, чуть ли не с себя ростом, да и лучше, чем эта... Только ей никак не понять, зачем счетоводихе кукла, раз у нее нет своих детей. Вот еще зачем-то понадобилась лишняя комната. Эта-то вся в коврах, в половиках да в тюли. Кукла вон еще... Подумаешь, фифа... А ковер у них дома хоть и клеенчатый, но тоже красивее – у них на ковре плывет белый лебедь посередке озера, а вокруг, но берегам, яркие, нездешние цветы. В цветах, раскинувшись, лежит красавица в прозрачном платье, – наверное, ждет царевича. И Лидке иногда очень хочется скорее вырасти и тоже залечь в такие же цветы, подпереть рукой голову и этак посматривать вдаль или на лебедя. Мамка говорит, что лебеди едят кашу из лебеды, потому и красивые...
Наконец на столе появляются два холодных куска пирога с картошкой и солеными грибами да стеклянная банка обрата и пять карамелек на блюдце. Лидка сидит и не может отвести от стола глаз: две карамельки желтые, одна розовая, две бледно-зеленые. Конфетки не мятые, не слипшиеся, а облепленные крупинками сахара. Мамке две, Лидке тоже две, остается одна. Сколько же дадут Лидке? Если дадут две, то она одну спрячет и отдаст Мане. Маня недавно дала Лидке попробовать кусочек селедки. Селедку Лидка никогда еще не едала, а карамельки и пряники она пробовала. А может, дадут три?
Мамка сидит за столом и смотрит на хозяйку:
– А сама-то, Луша, что же?
– Дак мне бежать надо, – говорит Луша и мнется с ноги на ногу возле загнетки, где лежит замок от избы.
– Так беги, – говорит мамка, не притрагиваясь к еде, а глядя на замок. – Мы и в той комнатке поедим... А ты закрой горенку-то... Мало ли – за водой, может, отойдем, а тут какой-нито бандит вопрется, не дай бог, половики украдет...
– И правда что, – говорит Луша, трогая замок и суетясь по кухне.
Мамка берет куски пирога, банку с обратом и выходит через горенку в ту, еще нежилую, комнату, стелет на пол свой фартук и садится спиной к стенке, раздвинув ноги, положив куски пирога в подол.
Лидка с тоской слушает, как ржаво скрипит замок, и сглатывает слюну. Карамельки-то остались на столе, когда еще теперь она увидит карамельки?! Дождавшись, покуда хозяйка отойдет подальше от дома, Лидка бежит во двор, якобы в уборную, а сама крадется сквозь сиреневый садик к окошку – хоть одним глазком взглянуть на куклу и карамельки. Но блюдца на столе уже нет, будто оно и не стояло там, а только привиделось ей. Да и куклу из этого окошка не видать, а другие окна заперты ставнями. И Лидка, удрученная, начинает пластать цветы в палисаднике. Вон их тут сколько – не убудет. А у них-то и в садике – картошка. Только возле окошек, чуть ли не на самой завалинке, растут штук пять мальвин. «Не до цветов теперь, – говорит мамка, – вот кончится война, тогда весь огород маком засеем, а пока вон бегай в поле – там незабудок синим-сине». Незабудок и вправду синим-сине в поле. «Так то в поле, – вздыхает Лидка. – Туда же, еще бежать надо».
А здесь, пока мамка не видит, она спрячет охапку цветов в крапиву, после, как стемнеет, сбегает сюда и заберет цветы.
Закончив работу, мамка остается ждать хозяйку.
– Мало ли что, – говорит мамка, – а вдруг какой-нито бандит вопрется! Корыто или ведро украдет, Я уж лучше подожду Лушу, а ты иди домой. Скоро Маруська придет, встретишь. Завтра бы надо к быку ее сводить – опять не обгулялась. Я думала, она хоть в стаде обгуляется, а она, паразитка, ни мычит ни телится. Ну, беги, беги!
Над деревней появляются вечерние дымки. Перебрехиваются собаки, где-то недалеко, за огородами, кричат перепела. Бредет по деревне стадо. Коровы мычат, а Лидка торопится к дому встретить Маруську.
* * *
...Возле овощехранилища, среди лопат и метел, сидит Колька и грызет кочерыжку капустного кочана. Сегодня Колька и Фишка очищали подвалы. Там-то уж наверняка можно найти в остатках глины, которой засыпают на зиму морковку, хоть одну несгнившую.
– Хочешь? – предлагает Колька очищенную кочерыжку. – У меня еще есть морковка. Я их навалом спрятал.
– А дашь? – спрашивает Лидка, грызя кочерыжку.
– Дам... Так седни пойдем или нет?..
– Т-с-с, – шипит Лидка, тараща глаза и крутя головой. – Пойдем, – наконец кивает она. – Мне только надо корову встретить и мамку подождать.
– Я нашел ломик, сгодится?
– Оружие надо бы, ну, ножик или топор... Лом-то тяжелый... Ну да ладно, на сегодня и он сгодится.
– Я и подумал – сгодится, – согласился Колька.
У Кольки была тетка – сторожиха в школе. Тетка его дубасила и заставляла раным-рано вставать и топить в школе печи. К тому же она пила и грозилась, выпив, отправить свалившегося на ее голову дармоеда Кольку в детдом. Колька запасал продукты, чтобы не дожидаться, пока тетка сдаст его в детдом, строил план убега на фронт – мстить за отца!
Ноги у него в коростах и ссадинах, холщовые штаны – латка на латке – подпоясаны веревочкой, серая майка в дырках. В растопыренных ушах всегда торчат клоки ваты. Колька – золотушник. Голова большая, тоже в коростах, синие глаза застенчивые, косящие.
– Ты только недолго, – просит Колька, – а то у меня брюхо болит.
– Ладно, – обещает Лидка.
И тут из овощехранилища выходит завскладом тетя Рая, в узкой черной юбке, хромовых сапожках. Лидка завороженно смотрит на стройную, подтянутую тетю Раю и норовит смыться в репейники, которые примыкают к ихнему огороду. Но не тут-то было.
– Лидуха, иди-к, брюквину дам.
– Не-е, – мямлит Лидка.
А все потому, что на днях она подвела тетю Раю. Та частенько просила Лидку передать одному человеку записочку. Кому – Лидка не расскажет, клялась мамкой. Ну и передавала. А что такого? Но на днях Лидке был вручен рубль и было наказано сидеть у дверей подвала, и, как только кто-нибудь подойдет, вбежать в подвал и крикнуть тете Рае. А Лидка занялась синичьим гнездом на крыше овощехранилища и не опередила председательшу, с криком вбежавшую в подвал и заставшую там мужа – председателя колхоза. Лидка тоже вбежала на крик и таращилась то на солому, то на председательшу, сообразив в конце концов вовремя унести пятки подальше от чужих криков. Лидка думала, что тетя Рая разозлится на нее, но та не злилась, ходила веселая, с победным блеском в глазах. А сейчас, вишь ты, даже заговорила.
– Да у нее ножика нет, – встрял Колька. – Давай я разрежу.
– Ладно, – сказала тетя Рая, спускаясь в подвал по расчищенным земляным ступенькам, – принесу. Только ты мамке ломтик тоже отнеси.
– Отнесу, отнесу, – обрадовалась Лидка.
***
Мария Кондратьевна жила от Лидки через дом. Когда Лидка выходила встречать Маруську из стада, то частенько присаживалась на лавочку у ворот дома учительницы. Присела и сегодня. Делала она это с умыслом – иногда Мария Кондратьевна сама открывала для своей коровы калитку, а не сын Венька, одногодок Лидки, – тогда можно было с ней поговорить, спросить чего-нибудь. Если же выходил Венька, чистенький, беленький, в желтых сандалетах – это летом-то! – то Лидкины ноги в царапинах и цыпках сами собой прятались под лавочку, а голова задиралась на столб с репродуктором, будто Лидке позарез надо было прослушать последние известия с фронта и до Веньки ей не было никакого дела, подумаешь, присела на чужую лавочку, больно надо. Лидка чинно вставала, втайне завидуя Веньке, но не сандалетам, не новенькой матроске, а тому, что Венька вот уж перешел во второй класс и ходит со всеми учениками то на прополку колхозной морковки или турнепса, то заготовлять траву молочай, из которой, говорят, резину варят, так Венька зазнался, даже научился говорить как-то странно.
Однажды, проходя мимо их дома, Лидка услышала, как Венька, отбирая у матери ведра с коромыслом, строго сказал: «Мама, меня весьма беспокоит твое сердце. Я ж тебе говорил, что вода, огород входят в мои обязанности...» Что означает слово «весьма» Лидка не знала, а спросить у Марии Кондратьевны постеснялась. Мамка же говорит, что «весьма» – это значит весомо. А вот про обязанности она, Лидка, знает. Только и слышно – обязать да обязать. Опять недавно обязали каждый двор сдать в утильсырье по десять килограммов костей и по два пуда всяких железок. Ну, костей-то еще куда ни шло, старых-то костей полно валяется у дворов, а вот железо трудновато искать. Да она-то уж и железо нашла – старый радиатор лежал в яме за огородами. Пришлось, правда, звать Кольку и Вовку, еле взволокли на тележку, зато за этот радиатор, а он почему-то оказался не железным, а медным, дяденька приемщик похвалил, да еще в придачу дал три рубля с копейками – два дня после все ходили в кино и пили морс.
Так что пусть Венька зазнается. Зато она осенью опять пойдет на зерносушилку, там тепло, печь большая, дров, правда, горит уймища, да зато пшеница быстро сохнет, только успевай ходи босиком и вороши зерно. А еще она осенью тоже пойдет в школу. А то Мария Кондратьевна, наверное, уж устала ходить по дворам в холода – шутка ли, десять ребятишек зиму сидели без пимов, без лопотин дома, а учительница ходила вечерами, учила их читать и писать. А этой осенью, говорят, всех учеников пошлют собирать колоски – год-то выдался неурожайный, засушливый.
Вот сейчас она дождется – выйдет Мария Кондратьевна, а Лидка и похвалится, что мамка портфель собралась ей купить и еще – платье. Заработала сегодня Лидка себе на обновки.
Наконец вышла сама Мария Кондратьевна, и Лидка вскочила:
– Здрасте, Мария Кондратьевна! А я уже тутока! – с готовностью говорит Лидка. – Я вашу Лучинушку тоже пригоню, вы не беспокойтесь. Мамка мне сказала, что у вас женское недомогание и что вас надо беречь...
– Спасибо, Лида, спасибо. Да беречь-то бы, Лида, всех надо, не только меня, время-то видишь сейчас какое... Ну, а ты как живешь?
– Ой, и не говорите, – всплеснула рукой Лидка. – Без слез и не расскажешь...
– Да что так?
– Как что: Маруська, паразитка, не обгулялась, Фекле хвост собака отцапнула, у мамки то и дело ноги болят, а тут сена дадут ли косить – прямо беда. Да еще стайка у Маруськи разваливается, как бы зимой волки не задавили нашу кормилицу...
– Ты уж постарайся матери помогать. Одна ведь ты у нее! Кто ж ей поможет. Скоро вот в школу пойдешь. Тебя бы сразу во второй класс можно зачислять – вон ты как быстро читать научилась...
– Я уж всю тетрадку, что вы давали, исписала... А мамке я помогаю, как не помогать – родная ведь она мне. Цельный день сегодня щекатурили у счетоводихи – портфель мне мамка посулила... – И вдруг Лидка разглядела, что глаза у Марии Кондратьевны, всегда голубые, улыбчивые, сегодня что-то красные, да и волосы висят по вискам паклей. Смотри ты, совсем седехонька, хворает, видать... Вишь, даже голову не прибрала, решила Лидка. А так-то она, Мария Кондратьевна, всегда опрятная: платье синее с пояском, у глухого ворота брошка цветочком – похожа на незабудку.
– Ладно, Лидушка, мамке поклон передай... Как-нибудь в другой раз забеги, дала бы я тебе еще тетрадку, да не убережешь до школы.
– Ой, спасибо! Оно и вправду у вас-то надежнее... А вы дяде Павлу Нилычу и дяде Кире будете писать – от нас с мамкой тоже поклон передайте и что мы ждем от них привета, как соловей лета. Я вот им табаку порублю – посылку пошлем... Ну, побежала я, Мария Кондратьевна, коров встречать.
И побежала Лидка без оглядки. Не видела она, как добралась учительница до крыльца, как ухватилась рукой за дверной косяк, да и съехала на порог. В кармане у нее лежали два извещения: сын погиб геройски, а муж пропал без вести.
Лидка пригнала коров. Лучинушка Марии Кондратьевны сама прямехонько домой в калитку, а Маруська, она и есть Маруська – все норовит ухватить зеленую веточку из чужих палисадников. Лидка стеганула корову прутиком раз-другой, не больно, так, для строгости, а потом уж в ограде, ласково поглаживая, помыла теплой водой грязное вымя и, напевая: «...Где ты теперь, я не знаю, но наша любовь впереди. Далека ты, путь-дорога...» – принялась доить корову. После процедила молоко сквозь марлечку в другое эмалированное ведро и стала ждать мамку. А чтобы не сидеть без дела, принялась охорашивать Маруську большим деревянным гребнем, расчесала шерсть на боках, выдрала из хвоста все репьи. Маруська от удовольствия перестала жевать жвачку и улеглась посередь ограды, подставила Лидке спину, это чтобы Лидка повыдавливала ей слепней.
За этим занятием и застал Лидку дед Спиря, слывший в деревне полоумным.
– Мамка-то дома ли?
– Да нету еще.
– Скажи, пусть готовит саман и бражку, на днях привезу тележку, а то и две тальника...
– Ладно, скажу.
– А ну-ко, я посмотрю, много ли работы?
Дед взялся за веревочный поясок на залатанной желтой рубахе и стал похож на старый нечищеный самовар. Лидка посмотрела на волосатые босые ноги деда, торчащие из-под подвернутых штанин. Надо же, у него даже цыпок нет, только трещины на заскорузлых пятках. Цыпок-то у него, наверно, из-за волосьев нет, подумала Лидка. А дед Спиря между тем покачал колья Маруськиной стайки – подгнившие колья, оплетенные и обмазанные саманом, качались. Мамка то и дело подпирала стены стайки, чтоб не упали, палками, старыми досками. Зимой на задах огородов бродили волки. Один, Лидка сама видела из окна избы, обнаглел и залез на заметенную снегом стайку Маруськи, мамка несколько раз выходила в сенки, била кочергой в ведро, чтобы волк испугался железного грохота, но волк, наверно, был не дурак – выл, да и только – есть хотел.
– Стара изба у вашей коровы, стара! – сказал дед Спиря и двинулся из ограды.
– Сдала ли молоко-то? – первым делом спросила мамка, явившись от счетоводихи.
– Пять с половиной литров сдала, блюдечко Фекле налила да вон тебе кружку оставила...
– Молодец! – похвалила мамка. – Ты выпей молочко-то сама да иди поиграй пока с подружками, а я к Марии Кондратьевне обегаю. Лихо-то какое, господи, убивается она, сердешная, да все молча, да все молча... Кирьку убили... Что деется, что деется-то, господи... – Не сдержалась мамка, села на лавку да ну реветь: – И-и Павлуша пропал без вести-и... Солнышко мое разъединственное и то закатилось... Да где же ты теперь лежишь, да под каким кустом-вербой, да родной ли ветер над тобой гуляет?..
– Мам, а разве дядя Паша нам родня?
– Ой, родня, доченька, ой, родня! – причитала мамка. – Без слез и не расскажешь... Молодость-то у нас была золотая да горячая... Да вот видишь как, – мамка попритихла. – Да вот... а потом всю жизнь соседями с Павлушей прожили. Только кланялись да улыбались... Кланялись да улыбались... Как же я ей скажу теперь, как в глаза-то посмотрю ей? Любила-то я его как, господи-и!.. Приросла я к нему на всю жизнь, а отвянуть-то никак и не сумела... Ну, ты иди, иди... поиграй, – выпроваживала она Лидку, а сама терла глаза кулаком – ...Ах, господи, что же теперь-то?..
Лидка, конечно, не выскочила из избы тотчас же, а стояла как мышь у порога и таращилась на мамку – не заболела ли? Ишь, заговариваться уж начала – шепчет что-то и шепчет да головой качает. Кирьку убили... Как это убили? Ведь он же ее, Лидку, сколько раз катал на велосипеде... Никого не катал, а ее катал. Бегала за ним Лидка, как собачонка. Он на вечерки – она за ним, он в кусты черемухи целоваться с Сенькой рыжей – она за ним. «Ну, гниденыш, – смеялся Кирька, – бить я тебя скоро буду... Сгинь домой!» Вот – убили... Кто ж ее теперь на велосипеде прокатит? Кто на плечо посадит?.. Нет, это все враки. Кирька вернется, не может он не вернуться. Лучше-то его никто не играл на баяне, когда были проводы возле военкомата...
Чтобы не сердить мамку и не видеть ее печали, Лидка шмыгнула за дверь. А там уж вот он, Колька, из-за угла свистит:
– Ты это где? Мы тебя ждем, ждем...
– Так светло же еще...
– Ну и что что светло. Приготовиться надо.
– А где Вовка, Маня, Фишка?
– В черемухе.
– Айда.
С опаской, будто за ними следили из всех щелей, пробрались в черемушник. Маня, Фишка и Вовка сидели, как цыпушки на седале, на старой, поникшей до земли ветке черемухи.
– Ура-а! – закричала Маня.
– Ну, сдурела девка, – сказал Колька. – Вовк, щипани ее, может, замолчит.
– Маня, ура кричать нельзя, – строго сказала Лидка. – Мы тут уракаемся, а у Марии Кондратьевны Кирю убили...
– Мы, мы... наверное, зря. Володя говорит, что мы пойдем на молокозавод... Это, это ведь нехорошо замок-то ломать.
– Ничего, Фиша, замки мы не ломаем... Ну, а если и мы с голоду помрем?..
– И не воровство это. Вон на колхозном поле поймали двух мальчишек с турнепсинами, так Мария Кондратьевна не велела их бить. Она говорит, что это не воровство, а необходимость выжить. И еще она говорит, что и вправду нельзя воровать, то есть нельзя ничего брать без спросу. Только ведь проси не проси – кто ж даст. А турнепс все равно телятам зимой скормят. Так зимой-то у нас у самих картошка будет.
– Мы же у бедных ничего не берем, – поддержал Лидку Колька. – А потом, мы сегодня немножко, только поесть...
На этом все согласились и замолчали.
Продолжение сегодня, в следующем посте
Автор Прокопьева Зоя
ЧАСТЬ 1
https://ok.ru/group/51919180005515/topic/157611360635787
ЧАСТЬ 2
https://ok.ru/group/51919180005515/topic/157611454811019
ЧАСТЬ 3
https://ok.ru/group/51919180005515/topic/157611563666315